Текст книги "Адам Чарторийский в России"
Автор книги: Марк Алданов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Марк Алданов
Адам Чарторийский в России
I
Князь Андрей Болконский накануне Аустерлицкого сражения входит с Борисом Друбецким в Ольмюцкий дворец, где остановились императоры. Навстречу им из кабинета Александра I идет «невысокий человек в штатском платье, с умным лицом и резкой чертой выставленной вперед челюсти, которая, не портя его, придавала особенную живость и изворотливость выражению». Этот человек пристально–холодным взглядом стал вглядываться в князя Андрея, идя прямо на него и, видимо, ожидая, чтобы князь Андрей поклонился ему или дал дорогу. Князь Андрей не сделал ни того, ни другого; в лице его выразилась злоба, и молодой человек, отвернувшись, прошел стороной коридора.
– Кто это? – спросил Борис.
– Это один из самых замечательнейших, но неприятнейших мне людей. Это министр иностранных дел, князь Адам Чарторийский…
На первый взгляд непонятно, зачем понадобилась Толстому эта сцена. Больше Чарторийский у него не появляется нигде, ни разу. Между тем в художественных страницах «Войны и мира» лишнего нет ничего. Сцена в самом деле была характерна и в психологическом, и в историческом смысле.
Князь Адам Чарторийский родился в 1770 году. Он принадлежал к одной из знаменитейших польско–литовских семей. Кажется, в Польше есть роды и значительно древнее. Чарторийские впервые появляются в истории лишь в XV веке, – правда, для первого появления достаточно шумно: братья Иван, Александр и Михаил Чарторийские убили в 1440 году великого князя Литвы Сигизмунда. Позднее, как водится, появились родословные, возводившие род Чарторийских к Гедимину. Семья была очень богатая, однако менее богатая, чем так называемые «королята»: Радзивиллы, Потоцкие, Любомирские, Острожские, Конецпольские, которым принадлежали десятки городов.
Особенное влияние Чарторийские приобрели в Польше в XVIII веке. Тогда их род и их партия (что в Польше часто означало одно и то же) стали просто именоваться «фамилия»: когда говорили «фамилия», это значило Чарторийские. «Фамилия» долго стояла за Россию и вела из–за этого борьбу с Потоцкими, которые ориентировались на Францию. «Фамилия» же, по желанию России, посадила на престол последнего польского короля Станислава Понятовского. Он, впрочем, сам к ней принадлежал: мать его была рожденная княжна Чарторийская, и князь Адам–Казимир Чарторийский (отец Адама), тоже бывший кандидатом в короли, отказался от трона в пользу своего двоюродного брата. Понятовский был избран и держался, как говорили враги его, «штыками князя Репнина», который в ту пору командовал стоявшими в Польше русскими войсками.
Но таковы были исторические судьбы Польши, что из главных вождей русской партии Чарторийские превратились в злейших врагов России. Князь Адам уже был воспитан в чувствах жгучей ненависти ко всему русскому. Он сам рассказывает в своих воспоминаниях: «Я был до такой степени под властью этого двойного чувства любви (к Польше) и ненависти (к России), что при каждой встрече с русским, в Польше или где–либо в другом месте, кровь бросалась мне в голову, я бледнел и краснел, так как каждый русский казался мне виновником несчастий моей родины». В этих чувствах особенно укрепляла будущего русского министра иностранных дел его мать, – по происхождению, впрочем, не то саксонка, не то голландка, но не полька, – графиня Флемминг, принесшая в приданое «фамилии» огромное состояние. Императрица Екатерина, по словам Чарторийского, утверждала, что «мать наша якобы заставила нас, как некогда Гамилькар молодого Ганнибала, дать клятву в вечной ненависти к Московскому государству и его государыне». Как можно заключить из цитаты, Чарторийский не слишком это и отрицает.
Здесь я – не первый, разумеется, – должен коснуться щекотливого вопроса, – обойти его молчанием в очерке о Чарторийском невозможно. Современники князя Адама – по крайней мере, русские его современники – были убеждены в том, что по крови он не поляк и не сын князя Адама–Казимира. Говорили, что отцом знаменитого польского государственного деятеля был русский – тот самый князь Н. В. Репнин, о котором речь была выше.
Репнин имел репутацию покорителя сердец. О днях своей юности он сам оставил забавный – к сожалению, краткий – рассказ: «Послали меня в молодости, по тогдашнему обычаю, в Париж, где я весело жил и проказничал. Приезжает к нашему послу курьер и привозит, между прочим, ему от императрицы Елизаветы Петровны повеление немедленно выслать меня в Петербург; за что и про что, ни посол, ни я не понимали. Явился я к государыне. «Здравствуй, Николаша! – так изволила называть меня. – Ты небось испугался. В Париже, слышу, ужасть какой разврат и распутство: Бога забыли. Вспомнила о тебе: что тебе делать в этом Содоме? Живи лучше дома». Быть может, именно этот случай и создал репутацию князю Репнину, но сохранялась она за ним долго и твердо.
Лет двадцать тому назад великий князь Николай Михайлович вел печатный и устный спор с известным польским историком Аскенази. «Профессор львовского университета Аскенази, – пишет великий князь («Исторический Вестник», 1916 г., т. 144, стр. 741.), – в беседах со мной приходил в ярость, когда я намекал на происхождение князя Адама Чарторийского. Известно, что он был сыном князя Н. В. Репнина, бывшего долго в связи с его матерью. Хотя Аскенази уверял, что это происхождение князя не доказано, но сходство не только кн. Адама, но и нынешнего представителя этого рода с кн. Репниным бросается в глаза и не требует других доказательств».
Спорить тут, разумеется, трудно, как трудно и судить по сходству. Вполне возможно, что слух этот неверен, но он часто повторяется в мемуарной литературе Александровского времени (равно и в донесениях некоторых иностранных дипломатов). Приведу свидетельство хорошо осведомленного современника. «Князь Адам Чарторийский, – вспоминает кн. А. Н. Голицын («Русская Старина», 1884 г., т. 41, стр. 130.), – просто был прижит ма терью его с нашим князем Репниным, некогда главноначальствовавшим нашей армией в Польше. Доказательством сего могло служить, между прочим, и то, что он был вылитое подобие князя Репнина; и отец и сын, по–видимому, это хорошо знали, ибо часто случалось, что во время болезни молодого Чарторийского князь Николай Васильевич, бывши таким знатным барином, не затруднялся, однако же, ходить к юноше на квартиру и подолгу сидеть у него».
Князь Голицын, правда, недолюбливал Адама Чарторийского, очень недолюбливал и его мать, которую называет «политической интриганкой», «гульливой полькой» и т. д. Однако же сходных свидетельств дошло до нас немало. Бартенев, живая летопись нескольких поколений русского дворянства, вскользь писал о князе Репнине: «Говорят, что супруг княгини Изабеллы Чарторийской прислал к нему новорожденного князя Адама в корзинке с цветами. В зрелом возрасте князь Адам очень походил лицом на князя Репнина, и Репнины всегда считали его своим» («Русский Архив», 1876 г., т. 1.).
Исторического значения вопрос, слава Богу, не имеет. Но психологическое значение его огромно (только поэтому, разумеется, я на нем и останавливаюсь). Ошибались ли современники князя Адама или не ошибались, – молва была именно такова, и Чарторийский не мог о ней не знать. В первые двадцать пять и в последние тридцать лет своей долгой жизни он считался (и в значительной мере действительно был) заклятым врагом России и всего русского. Стилизовали его даже под Конрада Валленрода. Легко себе представить, как это осложнялось мыслью о русском происхождении князя! Положение, несколько напоминающее сюжет известной драмы Анри Бернстейна: глава антисемитской партии внезапно узнает, что сам он – еврей по крови.
II
Князь Адам Чарторийский получил прекрасное образование. Воспитывали его, как тогда полагалось в значительной части высшего общества, в духе передовом и либеральном. «Наше воспитание, – вспоминал князь Адам, – было чисто польское и чисто республиканское. Наши отроческие годы были посвящены изучению истории и литературы, древней и польской. Мы только и грезили, что о греках и римлянах, и мечтали лишь о том, чтобы по примеру наших предков возрождать доблести древних в нашем отечестве».
Не вполне сбылись эти мечты; но дух молодости князя Чарторийского был именно таков. Незачем упоминать, что в быту его юных дней Плутарх кое–как уживался с Домостроем (в условном смысле и того и другого слова). Так было и в пору самого Плутарха, так было везде и всегда. Позднейшие историки, конечно, иногда позволяют себе небольшое развлечение с доброй старой, вечно юной, ссылкой на «нашего Мирабо», который за измятое жабо хлещет старого Гаврилу, – однако попрекать свободолюбивых магнатов XVIII века крепостным правом так же бесполезно, как, например, в наше время попрекать главу II Интернационала его миллионами и роскошной виллой в окрестностях Брюсселя. Правда, из воспоминаний князя Чарторийского не выносишь впечатления, что он, при своей ненависти к иностранным поработителям Польши, задумывался над участью десятков тысяч людей, которых порабощал он сам. Как бы то ни было, и в Голубом дворце (варшавская резиденция Чарторийских), и в Подольских имениях, и в Пулавах он воспитывался в роскоши, окруженный учителями и гувернерами – польскими, датскими, французскими; немало путешествовал, гостил в Англии у лорда Лансдоуна, занимаясь изучением английской конституции. 18 лет от роду он уже был маршалком (председателем) какого–то сеймика!..
Затем началась война с Россией. Чарторийский принял в ней участие, храбро сражался и получил боевой орден из рук короля. В эпопее 1794 года он, однако, не участвовал, по–видимому, по случайным причинам; но, может быть, и не всему сочувствовал в программе Тадеуша Костюшко. Знаменитый польский генерал, сын бедного шляхтича, бывший воспитанник Чарторийских был, конечно, для князя Адама слишком «левым»; а Поланецкий Универсал, которым Костюшко объявлял свободными людьми всех крестьян Речи Посполитой, мог в Голубом дворце вызвать и панику.
Социально–политические взгляды Чарторийского в ту пору уже определились на всю жизнь. Голицын утверждает, что в нем аристократическое чувство было «как–то непомерно и даже нелепо»: хотел «сочетовать республику с королевским званием». В этом сочетании для польского магната, собственно, не было ничего странного. Может быть, и в самом деле молодой Чарторийский мечтал о своей кандидатуре на польский престол, – в его положении честолюбивые юношеские мечты вообще могли не иметь предела. Во всяком случае, он никак этого не проявлял: по взглядам был умеренным конституционалистом, сторонником короля Станислава и пламенным патриотом. Добавлю, что это был и культурный, и добрый, и чрезвычайно порядочный человек.
После третьего раздела Польши большая часть имений, принадлежавших князьям Чарторийским, оказалась в России. «Фамилия» принимала участие в борьбе с русским правительством; на имения был наложен секвестр. Правда, кое–что (около четверти огромного состояния) осталось в Австрии, так что можно было прожить вполне безбедно. Но плутарховский стиль допускал порою и отступления. «Ходатайства австрийского двора за моего отца (т. е. о снятии секвестра) остались без результата. Екатерина не могла простить моим родителям их патриотизма и их причастности к восстанию Костюшки. «Пусть оба их сына, – заявила она, – явятся ко мне, и тогда мы посмотрим». На семейном совете решено было несколько поступиться римскими чувствами. «Это было, – вспоминает князь Адам, – в нашем положении самой тяжелой жертвой, которую мы считали себя обязанными принести родительской любви».
В декабре 1794 года молодые князья Чарторийские выехали из Вены в Петербург.
III
«Мы были приняты петербургским обществом с большим вниманием и благорасположением, – пишет князь Чарторийский. – Люди пожилые знали и уважали нашего отца, бывавшего в этой столице во времена Елисаветы, Петра III и при восшествии на престол Екатерины. Благодаря рекомендательным письмам (По–видимому, было полезно и рекомендательное письмо, которое дал Чарторийским на имя И. И. Шувалова упомянутый выше князь Н. В. Репнин. Письмо это до нас дошло. «Я принимаю, – писал князь, – в этих молодых людях большое участие… Оказав им ласковый прием, вы мне сделаете личное одолжение» («Русский Архив», 1876 г., т. 1).) мы встретили благосклонный прием».
Молодого Чарторийского ждала в Петербурге совершенная неожиданность: он ехал к варварам и извергам, а попал в очень милое, радушное и гостеприимное общество. «Мало–помалу мы пришли к убеждению, что эти русские, которых мы научились инстинктивно ненавидеть, которых мы причисляли, всех без исключения, к числу существ зловредных и кровожадных, с которыми мы готовились избегать всякого общения, с которыми не могли даже встречаться без отвращения, – что эти русские более или менее такие же люди, как и все прочие…»
Открытие было поразительное. Добавлю, что князь Адам был очень молод. При всем желании строго выдерживать тон гражданской скорби, он не мог не поддаться общему строю жизни петербургского общества, – жизни шумной, блестящей и веселой. «Мы приобрели много знакомств и ежедневно получали приглашения от представителей высшей аристократии. Обеды, балы, концерты, вечера, любительские спектакли беспрерывно следовали один за другим».
Императрица приняла Чарторийских очень любезно. Имения были им возвращены, – правда, не родителям, а именно князю Адаму и его брату. Возвращено было «всего» 42 тысячи душ. Имения Латичевское и Каменецкое остались конфискованными. «Нам говорили, – пишет Чарторийский, – что на потерю Латичева и Каменца надо было смотреть как на штраф». В действительности это было не так. Названные два имения, составлявшие, впрочем, лишь небольшую долю возвращенного богатства, уже были отданы графу Моркову.
Почти одновременно молодые польские князья получили придворное звание и были зачислены в гвардию: князь Адам – в Конногвардейский полк, а его брат – в Измайловский. Здесь опять–таки сказалась та же раздвоенность чувств. Гражданская скорбь – разумеется, совершенно искренняя – никак не позволяла принимать с удовлетворением знаки внимания от врагов. Возможно, что именно в связи с легендой о русском происхождении князя он даже преувеличивал свое «надменное и презрительное равнодушие» (бывшее вообще в стиле эпохи). «Может ли, – писал князь, – путешественник, случайно заброшенный судьбою в Японию, в Борнео, или Яву, или куда–нибудь в Центральную Африку, придавать хоть малейшее значение формам, отличиям или почестям, которые присущи обычаям этих варваров? Совершенно то же было и с нами в данном случае». Думаю, однако, что в молодости Петербург ему Центральной Африкой не представлялся.
Главный же сюрприз – сюрприз, сыгравший огромную роль в жизни князя Адама, – был впереди. Однажды великий князь Александр Павлович, встретив его на набережной, пригласил его к себе в Таврический дворец, где жила весной царская семья. В назначенный день и час Чарторийский явился к великому князю. Они вдвоем спустились в дворцовый сад и гуляли там три часа. И странные, неожиданные, поразительные речи услышал от будущего императора молодой польский офицер.
«Великий князь сказал мне тогда, что совершенно не разделяет воззрений и принципов правительства и двора; что он далеко не оправдывает политики и поведения своей бабки и порицает ее принципы; что его симпатии были на стороне Польши и ее славной борьбы; что он оплакивал ее падение; что в его глазах Костюшко был великим человеком по своим доблестным качествам и по тому делу, которое он защищал… Он признался мне, что ненавидит деспотизм везде, в какой бы форме он ни проявлялся, что любит свободу, которая, по его мнению, должна принадлежать всем людям; что он чрезвычайно интересовался французской революцией; что, не одобряя этих ужасных заблуждений, он все же желает успеха республике и радуется ему!..»
Впечатление было потрясающее. «Сознаюсь, – пишет князь Адам, – я уходил пораженный, глубоко взволнованный, не зная, был ли это сон или действительность… Не чудо ли это было, что в такой атмосфере и среде могли зародиться столь благородные мысли, столь высокая добродетель?.. Было столько чистоты, столько невинности, решимости, казавшейся непоколебимой, самоотверженности и возвышенности души в словах и поведении этого молодого принца, что он казался мне каким–то высшим существом, посланным на землю Провидением для счастья человечества и моей родины. Я дал себе обет безграничной привязанности к нему…» (Цитирую по изданному русскому переводу мемуаров. '* «Исторический Вестник», 1916 г., т. 144)
После этого исторического разговора в Таврическом саду князь Адам Чарторийский прожил еще шестьдесят с лишком лет. Он говорит, что чувства того дня «устояли перед всеми ударами, которые им позднее нанес сам император Александр». В действительности это было не совсем так. Много разных, очень разных суждений высказывал князь Адам о своем друге на протяжении посланной ему долгой жизни, и многое, очень многое их впоследствии разделило. Только ли император был виновен в разрыве их дружбы, только ли политика была причиной разрыва, я судить не берусь. В таких делах мы обычно не знаем почти ничего почти ни о чем.
Князь Чарторийский в своих воспоминаниях, естественно, не сообщает, что он был страстно влюблен в императрицу Елизавету Алексеевну, жену Александра Павловича. Больше чем через столетие после того, на нашей памяти, вел. князь Николай Михайлович опубликовал «Письмо императрицы Елизаветы Алексеевны к неизвестной, писанное 1 февраля 1815 г. из Вены». Дело это неясное и чисто исторического интереса не представляющее. Ни император, ни Чарторийский о нем до конца своих дней не сказали ни слова. Я могу только отослать читателей к той пояснительной статье, которой великий князь дополнил опубликованное им таинственное письмо.
В 1798 году, при Павле Петровиче, князь Адам был назначен российским посланником при сардинском короле и провел три года в Италии, занимаясь преимущественно искусством, археологией, изучением Данте (он и сам писал стихи). Известие об убийстве императора Павла застало его в Неаполе. По словам Чарторийского, русский курьер, привезший это известие в Италию, имел вид глухонемого: «не отвечал ни на один вопрос, издавал только какие–то непонятные звуки, находясь, видимо, под впечатлением ужаса». Этот курьер привез также князю приказ немедленно возвратиться в Петербург. «Я был в восторге…» Вернувшись в Россию, князь Адам сразу стал правой рукой Александра I. Именно по его инициативе был создан так называемый «Комитет общественного спасения», в который, кроме царя и Чарторийского, входили Строганов, Новосильцев и Кочубей. Несколько позднее князь был назначен товарищем министра иностранных дел, а с уходом канцлера Воронцова стал главой этого министерства. Можно без преувеличения сказать, что польский магнат, еще недавно, по собственным его словам, бледневший от ненависти при каждой встрече с каким бы то ни было русским, был в течение нескольких лет самым влиятельным человеком в России.
IV
В июне 1802 года в Мемеле произошло свидание между императором Александром и прусским королем Фридрихом Вильгельмом III. Дипломаты, разумеется, приписывали этому свиданию необыкновенную важность. Русская дипломатия относилась к идее свидания очень отрицательно. Кочубей был весьма им недоволен. Граф С. В. Воронцов при мысли о нем, по словам очевидца, закрывал от ужаса лицо руками. Тогда подобные встречи происходили много реже, чем теперь, не назывались «конференциями» и принимали в них участие не министры (или не только министры), а монархи, отчего дела шли не хуже и не лучше, чем в наше счастливое время. Мемельское свидание выделялось, впрочем, тем, что в нем с прусской стороны участвовала, кроме короля, еще и королева – знаменитая королева Луиза.
Об этой королеве в немецкой биографической литературе принято говорить не иначе, как в самых восторженно–нежных тонах, и притом с оттенком почтительного сострадания, уж совсем нам непонятным: так, кажется, никто никогда не говорил ни о Марии Стюарт, ни о Марии–Антуанетте. Между тем в жизни королевы Луизы никаких особенных трагедий не было. Называли ее и «божественным явлением», и «небесным видением», и «спасительным духом Германии», и «живым воплощением немецких добродетелей» и т. д. Она в самом деле была хорошая женщина. Но меру в восторгах можно было бы соблюсти. Современники часто судили иначе, – иногда даже шли слишком далеко в другую сторону.
О наружности королевы Луизы по оставшимся многочисленным портретам судить довольно трудно, так как в большинстве портреты также писались в слезливо–трогательном тоне и вдобавок чрезвычайно непохожи один на другой. На портрете Виже–Лебрен королева поистине прелестна. У Дэлинга лицо ее некрасиво и неприятно, несмотря на особенно торжественный характер картины: первая встреча с императором Александром. Современники отзывались о наружности королевы по–разному. Наиболее лестные отзывы принадлежали ей самой (К. Waliszewsky. Le Regne d'Alexandre Ire, t. 1, p. 119.). Наполеон в одном из своих официальных военных бюллетеней, еще до личного с ней знакомства, называл королеву «женщиной красивой, но глупой» (Correspondance de Napoleon, IX Bulletin (Weimar, 17 octobre 1806).). Генерал Марбо (Mémoires du general Marbot, t. 1, pp. 280—1) счел нужным сообщить подробности неэстетические, однако отдал должное красоте королевы. Граф П. А. Строганов писал 22 декабря 1805 года из Берлина Адаму Чарторийскому: «Мой дорогой, как она очаровательна, эта королева! Она мне очень понравилась, и я не нахожу в ее облике ничего достойного осуждения». Попадаются и отзывы нелестные, но они исходили от недоброжелателей. По–видимому, королева Луиза была очень хороша собой.
В Мемеле – нынешней Клайпеде – теперь кипят страсти, ведется ожесточенная национально–политическая борьба, происходят покушения и убийства. В начале XIX века Мемель был тихий, уютный, сверхпровинциальный городок, мирно торговавший пенькой и сельдями. Надо ли говорить, что известие о приезде коронованных особ вызвало в городе восторг и гордость. Все местное купечество встретило императора Александра у ворот, на улицах пели му зыкальные хоры. Улица, на которой остановился царь, была названа «Кайзерштрассе»; улица, где жила королева, получила название «Луизенштрассе». Возможно, что улицы эти так называются еще и теперь, хоть давным–давно все в Клайпеде забыли, почему они были так названы. Здесь–то и началась новая историческая линия, помешавшая осуществлению планов Адама Чарторийского.
V
Император Александр I прибыл в Мемель 10 июня 1802 года инкогнито, под именем «графа Российского». Он чрезвычайно понравился всем немцам. «Ein schöner Mann!», «Красивый человек!» – тотчас занесла в свой дневник престарелая обергофмейстерина графиня фон Фосс, которой, однако, угодить было очень нелегко: пятью годами позднее, при первой встрече с Наполеоном, она в тот же дневник записала: «Он необычайно безобразен», что, впрочем, могло объясняться патриотической ненавистью к победителю. В восторге от царя был и прусский король. «Такого монарха Россия еще никогда не имела!» – говорил он (это, пожалуй, было и верно).
Что до королевы Луизы, то немецкие ее биографы сдержанно замечают, что встреча с царем была для нее большим переживанием (ein Erlebnis). Их слова надо уточнить в том смысле, что королева навсегда, на всю жизнь влюбилась в Александра Павловича. Безнадежный роман этот – и трогательный, и патетический, и порою забавный – стал, по–видимому, главным смыслом ее существования.
«Я не видала Альп, – писала вскоре после того королева своему брату, – но я видела людей или, вернее, одного человека, человека в полном смысле слова. Альпийский житель воспитал его». «Альпийский житель» был, очевидно, бывший гувернер Александра Павловича швейцарец Лагарп. И вспоминать здесь о нем, и так именовать этого почтенного адвоката и политического деятеля было, собственно, ни к селу ни к городу. Но требовалось отдать долг духу эпохи: Жан–Жак Руссо еще царил в литературе; королева поддерживала личную дружбу с Жан Полем Рихтером.
Здесь–то и была забавная сторона этого несчастного романа. В представлении королевы Луизы, император Александр был гордый, необыкновенный, застенчивый юноша, чуть только не прямо с Альп сорвавшийся в город Мемель. Она сразу разгадала его основную черту: безграничную прямоту души; сразу определила и тон отношений: «как сестра, нет, как мать» (schwesterlich, nein, mutterlich!), она должна предостеречь альпийского юношу «от опасностей юношеской неопытности». Бедная королева, можно сказать, проявила необычайную проницательность. Перед ней был один из самых сложных, замкнутых и скрытных людей того времени. Очень переоценивала она и его юношеское незнание жизни. «Сущий прельститель» уже пережил трагедию Михайловского замка, выиграл тяжелую и грозную игру против графа Палена.
Главное же было в том, что царю королева Луиза нравилась не больше, чем ему нравились все красивые женщины. «Бедняга совершенно очарован и обворожен королевой», – писала графиня фон Фосс. По–видимому, и она большой проницательностью не отличалась. Царь, правда, был чрезвычайно любезен и внимателен – особенно вначале. Позднее он, кажется, сам не знал, как ему отделаться от этого романа (если с его стороны можно это называть романом). Во всяком случае, в 1807 году он говорил, что предпочел бы с королевой не встречаться.
Письма королевы Луизы к царю сохранились и сравнительно не так давно были опубликованы (Publikationen aus den k. Preussischen Staatsarchiven, Bd 75). Удивительно, что они не слишком привлекли к себе внимание исследователей (исключение составляет Валишевский): и в историческом, и, особенно, в психологическом отношении письма эти чрезвычайно интересны. Излияний любви, в тесном смысле слова, в них нет, но многое, начиная с обращения («добрый, дорогой, несравненный кузен» и т. п.), находится на границе излияний. Все, что делает царь, все вообще, что к нему относится, – «божественно» (это было любимое слово королевы). «Какое божественное письмо вы мне написали!..» Божествен балкон, на котором сидел Александр Павлович. Божественным оказывается даже его кучер – «ваш божественный Илья». Много раз в письмах встречается просьба – прислать же, наконец, обещанный подарок: бюст царя. Царь присылает зеркало, – «дивное зеркало», «благодетельны руки, из которых я получила столь прекрасный дар!..» Царь уезжает, – «это ужасно!» К царю едет в гости принц Мекленбургский, – «Счастливец! Обняв вас, он напомнит вам обо мне…»
В письме от 10 июня 1807 года попадается даже такая фраза: «Одна из худших жестокостей Бонапарта заключается в том, что он нашел способ удалить нас друг от друга!» В жизни Наполеона были, пожалуй, дела хуже этого. Но в этой жестокости он был вдобавок совершенно неповинен. Напротив, по некоторым, ему одному ведомым, соображениям (быть может, и без всяких соображений – просто ради насмешки) он старался сблизить царя с королевой Луизой. По крайней мере, в Тильзите для королевы был приготовлен дом рядом с домом Александра Павловича, и, показывая его царю, Наполеон говорил со свойственной ему бесцеремонностью: «Ну как?! Разве сердце вам ничего об этом не говорит?..»
Роман этот продолжался до самой смерти королевы. В 1809 году она с Фридрихом Вильгельмом III посетила Петербург. Прием им был оказан необыкновенно торжественный и пышный. Остановились они в Эрмитаже; балы, парады, спектакли следовали один за другим. Не подлежит, однако, сомнению, что в то время прусская королевская чета была на положении довольно странном. Это видно и из мелочей, из подарков. Царь подарил королеве платья, великолепные шали, золотой туалетный прибор. Она также иногда посылала ему подарки, но совершенно иные, вплоть до «пяти дивных вишен». Прусский королевский дом выезжал больше на сердечности чувств. Письма же бедной королевы становились все грустнее и задушевнее. Теперь она писала не только царю, но и обеим императрицам – матери и жене Александра. Обращалась к ним: «Госпожа моя, сестра и кузина» или «Дорогая прекрасная и добрая королева». Мария Федоровна отвечала порою просто: «сестричка».
Старая история, вечная история, одинаковая во все времена и в любой среде: она его любила, он ее не любил. Но здесь от этого отчасти зависел ход исторических событий. Королева Луиза вмешивалась в политику, – нельзя сказать, чтобы слишком умно: так, например, в 1807 году, будучи недовольна действиями русского главнокомандующего Беннигсена, она требовала для него «кнута»; выражала также желание «плюнуть в лицо» великому князю Константину Павловичу, – что, кстати сказать, не очень вяжется с небесным обликом, который изображают в своих трудах восторженные немецкие биографы королевы.
Главным предметом ее ненависти был, разумеется, Наполеон. Французский император вел с ней войну, ничего к его славе не прибавляющую. Военные бюллетени 1806 года – официальные документы, да еще такие! – наряду с сообщениями о блестящих победах, о больших исторических делах содержат в себе мелкие, грубоватые, а то и просто грубые выпады против прусской королевы. Каким–то образом Наполеон узнал о ее увлечении царем и использовал эту тему самым неподобающим образом. В 17–м бюллетене сообщается, что в Берлине найдена картина, изображающая королеву в обществе Александра I. Картина эта, написанная каким–то добрым немцем в самом верноподданном духе, без тени коварного умысла, объявляется «скандальной», выражается недоумение – чего, мол, смотрела прусская полиция? В бюллетене 19–м, после занятия Берлина французскими войсками, отмечается, что в спальне королевы найден портрет русского царя!
Все это не помешало Наполеону позднее встретиться с королевой Луизой в пору мирных переговоров. Роль ее в те исторические дни достаточно известна. В Пруссии явно переоценивали обаяние королевы Луизы. Ее нарочно вызвали для переговоров с победителем в надежде, что «небесное видение» смягчит сердце Наполеона и добьется у него лучших условий мира. Расчет был столь же неосновательный, сколь странный (особенно со стороны Фридриха Вильгельма III). Прусская королева Наполеону, видимо, очень не понравилась; да если бы и понравилась, результат был бы, наверное, тот же. Их историческое свидание много раз описывалось историками. Королева Луиза говорила о делах, Наполеон переводил разговор на туалеты: «Какое на вас прекрасное платье! Где вы его сшили?..» Если верить известному рассказу (Гейне, помнится, написал на эту тему стихи), королева в заключение с кокетливой улыбкой про тянула ему цветок: «Государь, возьмите эту розу и уступите нам Магдебург!..» Наполеон взял розу без особенного восторга – и Магдебурга не уступил. «Галантность тут обошлась бы мне слишком дорого», – писал он Жозефине.