Текст книги "Покушение Фиески на Луи-Филиппа"
Автор книги: Марк Алданов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
Все эти люди, отстаивавшие общечеловеческое революционное братство, как и большевики, ненавидели друг друга. Зато сходились они на культе баррикад и ежедневно склоняли во всех падежах это ныне развенчанное слово, потерявшее не только политический, но и технический смысл, – какие баррикады в век танков и аэропланов. В благодушнейшем Людовике Филиппе они видели кровавого деспота, но Наполеона I почитали чрезвычайно, – Арман Каррель ни одной статьи не мог написать, не упомянув Наполеонова имени. (Беспрестанно бряцал чужой шпагой, впрочем, и Тьер, человек вполне штатский.) В нынешней Франции и бонапартизм, и интервенция, и любовь к баррикадам официальным поощрением не пользуются.
Неточность в установлении традиции Третьей республики еще яснее сказывается в области хозяйственной. Правители нынешней Франции, конечно, остолбенели бы от ужаса, если б им предложили десятую долю мероприятий, значившихся в экономической программе тех людей, которым на улицах Парижа давно поставлены памятники. Этого я касаться не буду. Ограничиваясь взглядами Фиески и его ближайших товарищей, скажу, что один из них, самый главный, так излагал судьям свои замыслы по хозяйственной политике: заговорщики предполагали тщательно проверить происхождение богатства каждого состоятельного гражданина; по окончании проверки честно разбогатевшим гражданам было бы оставлено не более 300 тысяч франков, а что свыше этой суммы, было бы отобрано в казну. Любопытно, что судебный отчет отмечает на этом месте процесса «продолжительное движение в зале» – люди, довольно хладнокровно слушавшие рассказ о подготовке и осуществлении одного из самых кровавых террористических актов истории, содрогнулись, когда речь зашла о проверке происхождения богатств и о 300-тысячной предельной норме.
По-видимому, Фиески порою искренно верил: стоит убить Людовика Филиппа, и во Франции установится добродетельная республика, которая накормит народ, не будет заключать на десять лет в тюрьму бедных людей за сомнительное, ничтожное преступление, да еще объявит войну казакам и отомстит за 1812 год. Однажды, перебирая свои военные воспоминания, Фиески задал себе вопрос: как небольшой гарнизон мог бы защищаться от превосходных сил врага? Что, если каждому солдату дать по нескольку ружей? Нельзя ли придумать такое приспособление, при помощи которого один солдат мог бы стрелять из десяти ружей одновременно? Так возникла идея адской машины.
Он объяснил свое изобретение Море, – вот бы устроить такую штуку для баррикад? Море заинтересовался чрезвычайно. Но, по его мнению, машине следовало дать другое назначение: ничего лучше и придумать нельзя – для убийства тирана. Фиески заволновался. Этого он в мыслях не имел. Однако сгоряча он согласился с Море: в самом деле, отчего бы и не убить короля? Были у него возражения практические: машина обойдется ведь франков в пятьсот, где достать такую крупную сумму? – Ничего, деньги даст Пепен... Все это дело поразительно по сочетанию необыкновенного хладнокровия людей с истинно кустарным в политическом отношении планом.
По-видимому, колебания у Фиески были до самой последней минуты. С одной стороны, зачем убивать короля? Зачем идти на смерть? Ведь и в этой каторжной жизни были радости – Нина Лассав должна была посетить его в тот самый день. Однако механизм заговорщической работы уже потащил Фиески. Отказаться можно было в первую минуту, вечером, на следующий день. Но теперь!.. Как раз накануне они устроили репетицию дела. Второстепенный сообщник Буаро (это он потом и проболтался) был приглашен на роль статиста: он проехал верхом по бульвару, под окнами дома №50, Фиески по нему наметил направление стволов адской машины. Как же отказаться от спектакля после генеральной репетиции? Что скажут люди? Нельзя же так огорчать старика Море! Когда читаешь показания Фиески, трудно отделаться от мысли, что он убил восемнадцать человек из любезности.
За десять минут до покушения он носился по улицам квартала Бастилии; по-видимому, окончательного решения не принял. Море следил за ним: «Как? Вы еще здесь?» – «Ну да, еще есть время...» Фиески вошел в кофейню, выпил водки. «Если бы не выпил, не сделал бы», – показал он на следствии. Решимость к нему вернулась, он поспешно направился домой. У подъезда ему встретилась дочь консьержа. «Идете поглядеть на короля?» – с улыбкой спросил он. Верно, думал, что на суде отметят и эти слова: «Какое хладнокровие!..» Теперь он жил уже только для славы. Это был Герострат террора.
VI
То, что последовало за покушением Фиески, на наивном языке прошлого века называлось «вакханалией деспотического произвола». Вакханалия заключалась в аресте без постановления следственных властей разных лиц, казавшихся подозрительными полиции. В папках Национального архива мне попались неизданные письма Распайя, – его тоже арестовали во время вакханалии. Трудно теперь читать без усмешки эти гневные письма. Распай протестовал против своего ареста, требовал предания суду министров, обличал палату, которая терпит столь вопиющие дела, грозил ей судом потомства. Арестовали его не без основания, хоть он и не имел отношения к террористическому акту, унесшему восемнадцать жертв. Письма Распайя лежат в пыльной папке архива, но негодование передовых людей того времени, вызванное «вакханалией 1835 года», перешло и в книги иных историков.
Коммунист Николаев убивает коммуниста Кирова. Большевики немедленно расстреливают сотню людей, не имевших ничего общего с коммунизмом, в глаза не видавших Кирова, отроду не слыхавших о Николаеве. Что ж, кое-где и теперь пишутся статьи о «вакханалии деспотизма»; иногда – довольно редко – пишут их и те люди, которые могут считаться идейными преемниками Распайя. Но рядом печатаются передовые с всевозможными комплиментами Литвинову, – он так хорошо говорил в Женеве о совершенной недопустимости террора. Нет, лучше не сопоставлять вакханалии 1835 и 1935 годов.
Плохи были бы, разумеется, социологи, если б не могли на это ответить. Знаем: сравнение не довод, время теперь критическое, мерки у него особые.
Королевские министры и ссылались в оправдание своей вакханалии, то есть ареста сорока или пятидесяти человек, которых через несколько дней или недель выпустили на свободу. Конечно, надо верить в прогресс. Но это трудно.
Следствие велось превосходно во всех отношениях. Стоит прочесть протоколы бесчисленных допросов, доклад, представленный суду Порталисом, отчет о заседаниях суда пэров, чтобы убедиться в том, на какой высоте стояло во Франции правосудие. Подсудимых допрашивали чрезвычайно вежливо и корректно; доклад выделил и подчеркнул все смягчающие обстоятельства.
Жильцы дома №50 по бульвару Тампль дали полиции мало указаний. Выяснилось, однако, несколько важных обстоятельств. К мосье Жерару нередко приходил пожилой человек, называвший себя его дядей, – точных примет его, впрочем, никто из свидетелей указать не мог: одни говорили, что ему лет сорок пять; другие утверждали: лет шестьдесят. Кроме того, посещала Жерара кривая женщина, – ее знали в лицо почти все жильцы дома; консьержка так и называла ее «подружка господина Жерара». И, наконец, дочь консьержки видела, что утром 28 июля мосье Жерар вынес из дому какой-то сундук.
По этим данным полиция очень быстро выяснила дело. Сундук был тяжелый. Значит, его либо перевозил извозчик, либо носильщик нес на плечах. Власти начали систематически опрашивать всех извозчиков и носильщиков Парижа. На четвертый день носильщик Дюброме навел на истинный след: «Да, относил в этот день сундук». – «Куда?» – «Не знаю, шел за клиентом, помню только, что это было недалеко от Ратуши». – «Дом узнаете?» – «Может, и узнаю...» Два дня и две ночи следователь и полицейские обходили с Дюброме улицы в районе ратуши; несколько раз замученный носильщик давал им неверные сведения: «Вот, кажется, это было здесь». Оказывалось, нет, не здесь. Наконец на небольшой улице Long-Pont Дюброме остановился перед №11: «Здесь, здесь, уж теперь твердо помню, что здесь!..» Полиция поднялась по лестнице. В четвертом этаже жила кривая женщина. Это была Нина Лассав, любовница мосье Жерара.
Сама она никакого отношения к делу не имела. Но она знала «дядю». Дядей был главный виновник дела, его инициатор и вдохновитель, поклонник Робеспьера, седой старик Пьер Море.
VII
«Все партии обвиняют одна другую в преступлении Жерара», – писал в ту пору авторитетный журнал («Revue des Deux Mondes»). Республиканцы подкидывали Фиески монархистам, монархисты – бонапартистам. Это было лишь удобным полемическим приемом. Море формально к республиканской партии не принадлежал. Что до Фиески, то из его показаний на следствии и на суде можно было сделать какие угодно выводы. Он выражал сочувствие республиканским идеям, с благоговением говорил о Наполеоне, признавал много хорошего у монархистов, рассыпался в комплиментах Людовику Филиппу; покушение же произвел ради славы, да еще потому, что он человек слова: обещал Море сделать это дело, значит, не мог не сделать, неправда ли? Что в самом деле подумали бы о нем люди, если б он обещания не сдержал?
Все это, думаю, было искренно. Едва ли Фиески рассчитывал спасти себе жизнь любезностями по адресу короля. По-видимому, главная цель его заключалась в том, чтобы перейти в историю в возможно более шикарном виде.
Правители города Эфеса, чтобы наказать преступника, который сжег, ради бессмертия, их великолепный храм, запретили произносить его имя. Цели они, как известно, не достигли: и о них, и об Эфесе, и о храме Дианы Эфесской мы помним, преимущественно, по геростратовскому анекдоту. Но мысль их была правильная: необычайная реклама преступникам, конечно, одно из бедствий современного мира. К Фиески эфесский метод кары применен не был: трудно себе и представить, какой шум производился вокруг его имени.
Без преувеличения можно сказать, что лишь только улеглось негодование, вызванное вначале делом адской машины, мосье Жерар стал любимцем публики. Его соучастник Море вел себя и на следствии, и на суде много достойнее, чем он. Но Море был якобинец, робеспьерист – этот образ парижанам надоел со времен революции: еще жили люди, которые лично знали Робеспьера. В Фиески, напротив, было что-то трагикомическое, почти клоунское, смешной французский язык это начало как бы подчеркивал. Барон Пакье беседовал с ним запросто, почти весело, почти дружески, – совершенно не так, как теперь судьи и следователи говорят с убийцами. Газеты посылали к мосье Жерару интервьюеров, художники просили разрешения написать его портрет. Он никому не отказывал, принимая как должное все знаки внимания. Обращение с террористом судебных, полицейских, тюремных властей тоже достаточно характерно для той идиллической эпохи.
В тюрьме Фиески беспрепятственно читал газеты, чрезвычайно интересуясь тем, что о нем пишут. Слава опьянила его. Геростратово начало в нем все росло. Теперь он прямо работал на галерку. Всякий недостаток внимания Фиески принимал за личное оскорбление. В зале суда в дни его процесса был весь Париж. На первое заседание приехал 82-летний князь Талейран, в ту пору, вероятно, самый знаменитый человек в мире. На второе заседание Талейран не явился. Фиески, видимо, очень оскорбился. Однако он тотчас нашел объяснение, которым на суде и поделился с публикой: разумеется, князю слишком тяжело его слушать, «ведь мой голос до полной иллюзии напоминает голос Наполеона». Галерка веселилась необычайно.
Все же идиллия имела границы: все прекрасно понимали, что мосье Жерар будет казнен.
VIII
Фиески и его сообщники были преданы суду палаты пэров. Защищали их известные адвокаты; начинал свою карьеру знаменитый Шэ д'Эстанж. Защитники мосье Жерара доказывали, что он человек ненормальный, – дальше в подобных случаях изобретательность не идет. В известном смысле это было весьма близко к истине, но эта защита приводила Фиески в ярость, так же как нападки одного из защитников на июльскую монархию: он кричал на адвокатов, прерывал их ораторский полет в самых выигрышных местах, «призывал их к порядку», к большому восторгу галерки. «Бедный Фиески, как мне жаль тебя!» – воскликнул он о себе на 16-м заседании процесса. По-видимому, проломленный череп, вскрытый шатающийся мозг окончательно помрачили его умственные способности: он порою нес совершенную ерунду.
Людовику Филиппу очень хотелось помиловать Фиески. Из Тюильрийского дворца был сделан ясный намек, что если вдова маршала Мортье, самого видного из людей, погибших 28 июля, обратится к королю с просьбой о помиловании убийцы ее мужа, то отказа не будет. Герцогиня Тревизская с такой просьбой к Людовику Филиппу не обратилась. Король ограничился тем, что заменил гильотиной la peine des parricides («Наказание за убийство государя либо отца» – у таких преступников обрубали кисть правой руки, затем заживо колесовали, сжигали останки, а пепел развеивали по ветру.), к которой почему-то приговорили Фиески пэры. Впрочем, скидка была невелика: отцеубийцам полагалось идти к той же гильотине босиком, в белой рубахе с черным покрывалом на голове. К смерти были присуждены также Море и Пепен. Буаро отделался 20 годами каторжных работ.
В последний свой день Фиески принял священника. «Слава Богу, я не язычник!» – сказал он на суде. Написал письмо защитнику, не то ироническое, не то благодарственное. Художники с ним не расставались почти до последней минуты: он сверял портреты, обсуждал, какой лучше, написал даже об этом аттестат. Самый страшный портрет его написан Браскасса – посмертно: «Голова Фиески после казни». В нежных выражениях мосье Жерар отозвался о своей несчастной кривой любовнице (После казни Нина Лассав была приглашена кассиршей в большую кофейню на площади Биржи, и тотчас туда повалили люди – поглядеть на любовницу Фиески): «Люблю ее больше жизни!»
Дальше все было по вековому ритуалу: «Фиески, мужайтесь, час искупления настал... Папиросу?.. Рюмку рома?» Казнили их у заставы Сен-Жак. Все они встретили смерть бесстрашно. Тоже по традиции окна домов на месте казни сдавались по высокой цене. Герцог Брауншвейгский заплатил за окно много больше денег, чем когда-то выручил Фиески от продажи вола, за которую он поплатился десятью годами тюрьмы.
IX
Одни террористические акты достигают политической цели, поставленной себе террористом; другие достигают цели как раз обратной (золотая середина редка). Покушение Фиески принадлежит, бесспорно, ко второму разряду. Правительство провело так называемые сентябрьские законы – о печати, об оскорблении государя, о порядке судопроизводства в политических делах. Июльская монархия упрочилась. По случайности, стал проходить в то время и очередной экономический кризис. Рента начала повышаться. Было ли это в связи с событиями 1835 года, трудно сказать. Политическая экономия – одна из мистических наук. Посошков утверждал, что курс денег зависит только от воли государя: «Прикажет копейке стать гривной, станет гривной».
Популярность Луи Филиппа после покушения 28 июля возросла, – он проявил совершенное бесстрашие. Но, быть может, историки преувеличили значение увеличившейся популярности короля. Народная любовь к нему держалась недолго. Строй июльской монархии был, по-видимому, обречен: другой строй обещал воплотить те же начала свободы еще полнее, а на настоящие репрессии король и его министры идти не желали или не считали возможным: тог да люди еще твердо были убеждены, что «на штыках сидеть нельзя». Начались новые финансовые скандалы: дело рошфорского арсенала, дело Кюбьера, дело министра Теста. За все отвечал, естественно, король. Этот многоопытный человек вызывал непонятное раздражение у своих современников. Мартин Лютер из всех даров Божиих особенно ценил один: «способность не нравиться многим людям». Дар не соблазнительный, хоть, быть может, в политике и необходимый.
Стендаль в одном из своих писем (к госпоже Г., от 14 марта 1836 года) пишет: «Фиески отвратителен. Это был простолюдин; но он один имел больше воли (в подлиннике: «faculté de vouloir»), чем сто шестьдесят пэров, которые справедливо его осудили... В 1300 году все итальянцы были подобны Фиески. Знаменитый Бенвенуто Челлини был Фиески...»