355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Батунский » Россия и ислам. Том 1 » Текст книги (страница 5)
Россия и ислам. Том 1
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:48

Текст книги "Россия и ислам. Том 1"


Автор книги: Марк Батунский


Жанры:

   

Религиоведение

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Последняя в пропаганде византийского церковно-политического анклава обрела черты универсальной мифологемы и постепенно теряла однозначность и какую-либо временную или типологическую соотнесенность; ее масштабы и значимость для Киевского государства безмерно преувеличивались, и наделяемый самыми негативными чертами образ ислама133 умело инкорпорировался в понятийно-символический арсенал древнерусской культуры.

Уже с XI–XII вв. на Руси не только переводились и читались, но и перерабатывались, использовались при составлении русских летописных памятников те византийские хроники (Георгия Амартола134, Иоанна Зонары, Константина Манассия и др.), где более или менее подробно затрагивались различные аспекты истории ислама. Труд Георгия Амартола, оказавший большое влияние на развитие древнерусской исторической литературы135, отразился во многих ее хронографических произведениях («Хронограф по великому изложению», «Хронографическая Толковая Палея»136, «Еллинский летописец» и др.), в том числе и в первой и во второй («несторовской») редакции «Повести временных лет»137.

По мнению такого выдающегося знатока, как В.М. Истрин138, историческая литература на Руси появилась вначале в виде византийских переводных хроник – «всеобщих» историй. Под их влиянием и на их основе появляются русские компилятивные хронографы, присоединившие к себе некоторые русские сказания, затем отпочковывается «история русская» – «Повесть временных лет»139.

Относительно русского летописания Истрин указывает на ту его особенность, что «летопись не есть памятник, вылившийся из-под пера какого-либо одного автора, в какое-либо одно определенное время и в каком-то одном определенном месте». Нужно, утверждает он, говорить о древнерусском летописании середины XI–XVI вв. (о более раннем и более позднем летописании Истрин не считает возможным вести серьезный разговор), поскольку «в древнерусском «летописании» участвовало громадное количество авторов различных эпох, различных настроений и взглядов»140. В частности, достаточно представительным был (с XI в.) антииудаистский слой – хотя опять-таки это были переводы141 с византийских оригиналов и, следовательно, им также был свойственен конфессионально-политический тенденциозныи дух142.

Настаивая на том, что русское летописание имело определенную систему, некоторую стройность состава, А. С. Орлов тут же фиксирует, что она «поддерживается лишь византийской традицией143 и хронологической сетью, а также политической тенденцией…»144, в том числе и по отношению к исламу145.

3. Древнерусская литература и византийская традиция о мусульманской цивилизации

Дело было не только в том, что арабистические познания греков и византийцев никогда не стояли высоко: обыкновенно они ограничивались сведениями об исламе, чаще всего в искаженном виде, и полемикой с ним. Создавался фантастический образ ислама и сарацина, так же мало соответствовавший действительности, как и в средневековой Европе. Отдельные черты в еще более искаженной форме, наряду со всякими легендами, проникали из Византии на Русь146.

Бесспорно, и византийским, и во многом следовавшим их примеру русским хронистам был свойственен (как и современным им западным авторам) такой подход к материалу, при котором имело место «кажущееся удивительным современному историку соотношение достоверного и недостоверного, правды и домысла, фактов, действительно происходивших и никогда не совершившихся, а своим рождением на свет обязанных самым разнообразным превходящим обстоятельствам – слухам, досужей фантазии поэтов-сказителей, игре собственного воображения хронистов или их информаторов»147. И ужас148, непрерывно длившийся целыми столетиями перед нашествиями «поганых», создавал и в Византии и на Руси149 как нельзя более питательную почву150 для появления всевозможных предельно аберрирующих версий об исламе и Мухаммеде151. Но (и пример Византии тут не единичен) элиты, обладавшие, как и любые элиты в любые времена, «информационной властью», т. е. возможностью распространять лишь выгодную для них информацию, имели зачастую об исламе представление во многом отличное152 от того, которое они вводили в массовое сознание со столь характерным для него духом мифологизма и иррациональности.

Если внимательно проанализировать византийскую (а значит, при всех их отличиях друг от друга, и древнерусскую) антимусульманскую пропаганду – притом не только ее идеологическое содержание, но и методику, арсенал манипулятивных приемов, технику внушения и т. д., – то можно заметить весьма успешно сконструированный комплекс, который был рассчитан прежде всего на формирование так называемого иллюзорного сознания: ему придавали однозначную направленность, пополняя таким образом арсенал стихийно рождающихся стереотипов153.

Такой стереотип, разделяющий мир на две полярные категории, «знакомые» (синоним «хорошего») и «незнакомые» (синоним «плохого»), представляет собой набор предвзятых обобщений в отношении группы или категории людей, причем обобщения эти крайне генерализованы и предвзятые представления эмоционально окрашены.

Все это красочно проявилось в знаменитой, представленной как экспрессивное, чувственно-конкретное театральное действо сцене выбора (т. е. «понимания») князем Владимиром наиболее подходящей для Руси веры.

Выбор этот фактически уже заранее обусловлен прочно воспринятыми политическими лидерами базовыми христианскими нормами и предпочтениями154, сравнительно твердым курсом государства на сближение в первую очередь с Европой, а не с мусульманским Востоком. Но тем не менее он подан как плод бурной динамики пробуждения высоких эстетических и моральных ценностей погрязшего и в плотских грехах, и в мировоззренческих заблуждениях индивидуального реципиента (отчетливо символизирующего, однако, тогдашний образ Homo naturaliś) в ходе его ознакомления с «ложными» и «истинной» религиями.

Этот спектакль можно проинтерпретировать прежде всего как такой диалог, в результате которого «понимающая личность» (Владимир – и, следовательно, языческая Русь) благодаря встрече с другими «Я» (представителями трех монотеистических религий – иудаизма, ислама, христианства) изменяется и по-новому определяет себя155. Имея уже твердый «канон смыслообразования» (понятие, фиксирующее для каждой культуры базис «несомненности»), из которого исходят любые реконструкции смыслов156, эта личность становится в оппозицию всем прочим (нехристианским)157, ей предлагаемым. Последние же обрисованы как нечто безобразное, вызывающее в первую очередь физиологическое отвращение не только у идеального христианина, но и у любого более или менее цивилизованного человека. Поэтому в анализируемом тексте радикальная дискредитация ислама достигается в первую очередь изобразительными средствами «тварного», жизненно-животного реализма, сильно выраженного, не останавливающегося перед кричащим эффектом и до конца использующего резкий диссонанс»158.

На тесном пространстве соответствующего отрывка из «Повести временных лет» происходит трехкратная перемена. Сначала мусульмане («болгары магометанской веры»159) излагают Владимиру суть своего «закона», и делают это предельно тенденциозно но, акцентируя «похотливость» ислама – видимо, в надежде на то, что русский владыка, сам отменный женолюб, именно благодаря этому воспылает интересом к учению Магомета. Затем слово берет Философ (христианин) и обличает ислам. Наконец, следует итоговая речь князя, в которой он обосновывает свой выбор161 (притом так, что становится несомненным наличие у него довольно сложной, многогранной, разработанной системы не только моральных оценок, но и сознания, способного все оценивать в перспективе) в пользу христианства162.

Как бы ни прерывались эти события одно другим, их интегрирует в целое непрерывная линия живого движения мысли Владимира от низменного к возвышенному (если не замечать знаменитой санкции «русскому пьянству»). Но все это – без глубоких психологических и метафизических компонентов; проблемы сведены к антитезам, к грубовато-ясному противопоставлению столь же примитивно вылепленных Добра и Зла, Прекрасного и Уродливого.

В уста мусульман вложена следующая характеристика ислама163: «совершать обрезание, не есть свинины, не пить вина. Зато по смерти, говорит, можно творить блуд с женами. Даст Магомет164 каждому по семидесяти красивых жен, и изберет одну из них красивейшую, и возложит на нее красоту всех. Та и будет ему женой. Здесь же, говорит, следует невозбранно предаваться блуду. Если кто беден на этом свете, то и на том. И всякую другую ложь говорили, о которой и писать стыдно. Владимир же слушал их, так как и сам любил жен и всякий блуд, потому и слушал их всласть165. Но вот что было ему нелюбо: обрезание, воздержание от свиного мяса и от питья; и сказал он: «Руси есть веселие пить, не можем мы без того быть»166.

И все же сущностный центр спектакля – обвинительная речь Христианина (Философа Константина167) в адрес ислама как триумфа наиболее презираемых манифестаций телесного начала. Мусульманство характеризуется не столько с помощью понятий, сколько чисто суггестивно, через самые наглядные, чувственновпечатляющие детали, не имеющие ничего общего с реальным исламом, но, как уже говорилось, способные произвести самое отталкивающее впечатление.

Греческий Философ так говорит Владимиру о мусульманах: «Вера их оскверняет небо и землю, и прокляти они сверх всех людей, уподобились жителям Содома и Гоморры, на которых напустил Господь горящий камень и затопил их, и потонули. Так вот и этих ожидает день погибели, когда придет Бог судить народы и погубит всех, творящих беззакония и скверны, ибо, подмывшись, вливают эту воду в рот, мажут ею по бороде и поминают Магомета. Так же и жены их творят ту же скверну и еще даже большую…»168 (курсив мой. – М.Б.).

Как и следовало ожидать, «услышав об этом, Владимир плюнул и сказал: «Нечисто это дело»169.

Безудержная пролиферация византийскими идеологами таких представлений об исламе, которые чрезмерно уродовали его, потенциально вела к «последним пределам», где исчезают всякие чувства170, даже самые негативные – ненависть и презрение – и остается лишь огромное, пустое оцепенение, бесповоротное и тотальное непонимание любого – интеллектуального, эстетического, эмоционального – вводимого в систему координат древнерусской культуры плода мусульманской цивилизации. Византийцами же привнесенный специфически уничижающий стиль конфессиональной пропаганды171 раз и навсегда, казалось бы, воздвигнул стойкие преграды на пути конструктивного диалога. Он подменял текучую подвижность реальности статичными ярлыками, и этот занавес, сплетенный из окостеневших, навязанных и приблизительных обозначений и понятий172, пригодных лишь для того, чтобы фиксировать объективный и безличный аспект ненависти и презрения, – долго еще мешал тончайшей работе различения и индивидуализации во всем том, что именуется миром ислама173.

Было бы неверным, однако, представлять и византийскую («образец», «парадигма», «канон») и первую русскую литературу174 о мусульманской цивилизации лишь как нескончаемую вибрацию иррациональных эмоций, рассчитанных на то, чтобы порождать шок, удивление, психологическое потрясение – «тошноту», или в лучшем случае – изумление размахом диспропорции между бедностью осознанных идей и богатством эмоций.

Общность смысловых субстратов обеих этих литератур, их и сюжетная, и методологическая, и метафизическо-стилистическая близость – все это создавало вначале некую транслокальную совокупную теоретическую конструкцию, подвижное, но каждый раз предстающее целостным, структурное единство. Множество схожих проблемных ситуаций, которые сменяли друг друга в процессе разрешения одних, вставших как перед Византией, так и перед Древней Русью (несмотря на существенные структурные и эволюционные различия между этими обществами) идеологических задач, в связи с многообразными отношениями с Востоком и быстрым появлением других, образовывали, несмотря на видимую калейдоскопичность, упорядоченную континуальную последовательность. Византийцы, давно уже обладающие целой гаммой формул (постановления соборов, рукописные трактаты, церковные проповеди и т. д.) антимусульманского характера, не только предложили древнерусской культуре аксиологические ориентиры175 процесса познания ислама и инварианты приобретения информации о нем, но и подготовили теологические и историософские ресурсы для будущих дискуссий с его апологетами, закрепили такие философские принципы, которые обладали и эвристической, и селективной функцией176.

Здесь кажется излишним подробное описание византийско-антиисламской литературы177, и поэтому я ограничусь лишь теми ее образцами, которые имели наибольшее значение для соответствующих ответвлений древнерусской идеологии.

Вторая половина IX в. была временем резкого усиления внешнеполитической активности Византийской империи, стремившейся использовать благоприятную ситуацию, возникшую в связи с временным ослаблением ее главных соседей – Халифата и Первого Болгарского царства. Этот рост внешнеполитической активности Империи сопровождался оживлением внешнеполитической деятельности византийской церкви, которая своей миссионерской деятельностью подготавливала военно-дипломатические акции правительства, причем заметна была тенденция представить императора главой всех христиан, а Империю отождествить с тем царством из пророчества Даниила, которое «сокрушит и разрушит все царства, а само будет стоять вечно». Одновременно византийские теологи вели диспуты со своими иудаистскими и мусульманскими конкурентами178. В числе их был и один из создателей (наряду со своим братом Мефодием) славянской письменности Кирилл (Константин Философ)179.

В его «Житии» помещен рассказ о диспуте180 со «скверными агарянами»181, которые «воздвигли хулу на Единое Божество святой Троицы», – ситуация, как известно, стержневая для всей истории мусульманско-христианской полемики.

Более интересной кажется другая деталь, которая впоследствии займет видное место в приводимой «Повестью временных лет» истории «испытании вер» князем Владимиром: о вульгаризирующей и унифицирующей заземленности ислама, увековечивающего сугубо профаническое, лишающего онтологических основ любые трансцендентные порывы, бытие, и об уникальности христианства, обусловливающего реальность страдающего и сознающего себя человеческого Я182. В «Житии» этот корневой христианский антропоцентризм и доминирующий спиритуализм эксплицированы с нарративной непосредственностью, нерефлексированы и шаблонизированы183, но основные параметры канонической модели апологетизации христианства и сокрушения его конфессиональных антагонистов намечены твердо, на долгие века184.

Воспроизведем следующие отрывки из текста.

Мусульмане: «Видишь ли, Философ, дивное чудо, как Божий пророк Мухаммед, что принес нам благую весть от Бога, обратил многих людей (в свою веру) и все мы держимся его закона, ни в чем (его) не нарушая. Вы же, соблюдая закон Христа, вашего Пророка, сохраняете и исполняете его так, как угодно каждому из вас: один – так, а другой – иначе».

Философ: «Бог наш – как людская глубина185, а пророк186говорит о нем: «Род его кто изъяснит? ибо жизнь его взята от земли». И ради поисков его многие сходят в ту глубину и сильные разумом с его помощью, обретя богатство духовное, переплывают и возвращаются, а слабые, как те, кто пытаются переплыть на гнилых кораблях, одни тонут, а другие с трудом едва спасаются, погружаемые немощной ленью. Ваше же (море) – и узко, и удобно, и может перескочить его каждый, малый и великий. Нет в нем ничего сверх обычной человеческой (меры), но лишь то, что все могут делать. Ничего (Мухаммед) вам не запретил (курсив мой. – М.Б.). Если не сдержал вашего гнева и желаний, и допустил (их), то в каковую ввергает вас пропасть, мыслящий уразумеет. Христос же не так, но тяжкое снизу вверх возводит, верой и делами Божьими учит человека. Ведь Он, Создатель всего, сотворил человека посредине между зверями и ангелами. И кто к какому началу приближается, становится сопричастным или высшему или низшему»187 и т. п. Обращено далее внимание на христофильские элементы в Коране188, но зато Мухаммед – «лжец и погубитель общего спасения», и «лучшие из заблуждений своих изблевал он на злобу и бесстыдство»189.

Так был создан и трансплантирован в древнерусскую культуру имидж мусульманского пророка190 – причем очень долго не претерпевавший сколько-нибудь серьезных изменений.

4. Русское религиозно-культурное сознание и европейско-средневековая исламистика

Сформированное на основе адаптированного христиано-центризма и определенной византинизации элитарных преимущественно пластов191 древнерусской культуры, представление об «эталонном мире»192 концептуализировало и практически расширяло участие Киевского государства в общеевропейском крестоносном движении193. К тому же русские церковные теоретики (Антоний, Илларион, Феодосий, Никон) стали активно проповедовать концепцию о просветительской функции православной Руси, и прежде всего в сфере подвластных ей инаковерующих народов194. При всей своей неприязни к «латинянам»195, эти ведущие русские идеологи ставили, однако, во главу угла принцип общехристианского единства196, с антимусульманскои прежде всего направленностью, – и против «далеких», и против «своих», «соседних», исповедников ислама, которые все именовались то «Симовым», то «Хамовым племенем», причем «Палея» (византийский источник, переведенный не позднее XII в. на ряд славянских языков) не только подключает к этой категории «все поганые языки» (т. е. народы. – М.Б.), но и обвиняет «жидовского холопа Бахмета» в том, что он «осквернил землю»197 – соответственно и районы, прилегающие к Руси.

Немудрено поэтому, что, скажем, «Повесть временных лет» под 1096 г. (ч.1, с. 152) заявляет, что волжские булгары «суть от дочери Лотову, иже зачата от отца своего, темъ же нечисто есть племя их». В Типографской летописи под 1107 г. (Ростовский свод 1528 г. хранит198 оригинальные известия о Булгарии) сообщается, что во время булгарской осады жители Суздаля усердно помолились Богу и Тот внял: Он ослепил булгар, а русские, выйдя из города, их всех побили и т. п.

Как в Византии и на Западе, на Руси также начали появляться свои святые-мученики, принявшие смерть от мусульман. Первым удостоился этого сана некий Авраамий, булгарин по происхождению. Богатый торговец, он прибыл в столицу Волжской Булгарии, где, как рассказывает русский церковный историк, «соплеменники, исповедывавшие магометанство, схватили Авраамия и принуждали его в продолжение многих лет то ласками, то угрозами, отречься от Христовой веры и, видя его непреклонность, наконец, отсекли ему голову в первый день апреля». Русские христиане, бывшие тогда в столице мусульманской Булгарии, погребли тело мученика в общей для христиан этого города могиле. На следующий год мощи св. Авраамия были перенесены в город Владимир. Там «торжественно встретили их епископ Митрофан со всем духовенством, сам великий князь Георгий с супругой и детьми и все жители столицы», и положили их в Успенский девичии монастырь199.

Интегрирующую же функцию имел и акт установления общего с византийцами церковного праздника в честь победы над общим врагом – мусульманами.

Как повествует благочестивая легенда, великий князь Андрей Боголюбский выступил в поход против булгар в тот же самый день (1 августа 1164 г.), когда якобы император Мануил открыл военную кампанию против других «врагов креста Христова», сарацин.

Хотя византийского похода на самом деле не было200, тем не менее русская церковная история утверждает, что оба православных монарха «одержали над врагами решительные победы, которые оба приписали помощи небесной: оба удостоились видеть огненные лучи от иконы Спасителя, покрывшие их полки. В память такого чудесного события и положено было, с обоюдного согласия церквей греческой и русской, совершать в первый день августа праздник во славу Всемилостивейшего Спаса и его Пречистой Матери, а также поклонение честному и животворящему кресту…»201. Демонстративно конфессиональная нетерпимость проникала повсюду, и в первую очередь конечно, во все те ритуально-церемониальные сферы, которые были непосредственно связаны с военными действиями: «отправляясь на брань, князья и их воины призывали на помощь Бога и иногда приобщались святых Христовых Тайн, в продолжение брани при войсках носимы были святые иконы и кресты; по окончании битв победители приносили Богу торжественное благодарение»202 и т. д.

Складывался общий для тогдашнего христианского мира специфический экспрессивно-воинствующий язык.

Вызванный к жизни едиными идеологическими задачами, внешнеполитической ситуацией, содержанием всё более автономизирующейся сферы общения с иноверцами – и прежде всего с мусульманами, – этот язык представлял собой функционально-стилевое единство. Оно нивелировалось, соразмерялось, превращаясь в самостоятельную прагматическую систему, направленную на организацию протекающего в строгом соответствии с высокоидеальными конфессиональными моделями поведения и целых институций, и отдельных личностей (в первую очередь из среды элиты), на внедрение в их сознание такой иерархии мотивов и сопутствующих им символов, которые бы уверенно закрепляли принадлежность к транслокальной референтной социальной группе203. И в этом плане надо особо подчеркнуть тот факт, что с Запада в русско-церковную идеологию широко проник образ Рыцаря204. Православная церковь видела «воинов Христовых» в тех, кто участвовал в походах за данью в земли «поганых»; метафора205 «воин Христов» в изобилии употреблялась «««206 в русской житиинои литературе; «воинствующая церковь» – ходовой термин в летописях207 и «русский miles Christi в этом смысле не отличался от крестоносца других стран Европы»208.

Вся эта терминология в определенном смысле ресоциализировала древнерусские политические и особенно церковно-идеологические и военные элиты, предоставляла им дополнительные социальные ценности, уникальные способы создания новых, как нельзя более респектабельных, моделей самоутверждения и самоидентификации. В древнерусской культуре шло, таким образом, возникновение все более универсальных и вместе с тем разнообразных культурных кодов, все дальше уходящих от своей изначальной византийской (или, вернее, византийско-православ-ной) основы. Усиливается заложенная уже в «Повести временных лет» концепция «избранности русского народа, предпочтенного провидением перед другими, отмеченного печатью великой миссии в истории, необыкновенной ролью и судьбой, призванного возвыситься среди других народов мира»209.

Этот настрой – зиждущийся на представлении о том, что Русь уже сама по себе есть «великая христианская держава»210, – носил во многом антивизантийский характер (недаром еще Святослав Игоревич считал необходимым изгнать византийцев из Европы211) и создавал серьезные основы если не для конфессиональной, то, уж во всяком случае, для политической и общекультурной консолидации с Западом. И дело было не только в никогда не прекращающемся настойчивом отождествлении себя с Европой, а последней – с потомками Афета212.

Далеко не случаен следующий факт.

В России распространялась «Троянская война» Гвидо де Колумна, одного из основателей сицилийской поэзии XIII в., где (под влиянием крестовых походов) эта война изображалась как грандиозный эпизод «великой неоконченной борьбы Запада с Востоком»213.

Папство хорошо учло европобежный субстрат214 алгоритма развертывания характерной для «домонгольской» Руси культурной конфигурации215 и потому так энергично пыталось вовлечь ее в крестовые походы, в частности в первый (1096–1099 гг.).

На это же время «приходится один загадочный эпизод»216.

В 343 г. умер архиепископ ликийского города Миры Николай. В V в. император Феодосий велел воздвигнуть над его могилой базилику. 9 мая 1087 г. по просьбе местного духовенства норманны – посредством пиратской кражи – перевезли прах Николая в город Бари (захваченный в 1071 г. Робертом Гвискаром), где в 1089 г. папа Урбан II (1088–1099 гг.) велел устроить над ним гробницу. В том же году (10–15 сентября) на соборе в Малфи папа искал союза с Византией. В результате «перенесение мощей Николая Мирликийского (так стал он именоваться русскими. – М.Б.) почему-то празднует православная церковь на Руси. В Византии этот святой не был признан. На Руси он стал покровителем купцов, торгующих за морем, а также ведущих торг льном… в тропаре… читаются слова о том, что радуется «вся вселенная», видя мощи Николая «в латинях» или «в латинском языке». Это соответствует духу веротерпимости (точнее было бы сказать – европобежной ориентации «домонгольской» русской культуры. – М.Б.), который мы встречали и не раз еще встретим в княжеской среде; здесь радость вызвана освобождением мощей из рук мусульман (с 1063 г. Ликия попала под власть арабов)»217.

Становясь существенным формантом общественного мнения и закрепляя свершавшиеся ранее религиозно-этические и нормативно-юридические мутации древнерусского социума, принцип общехристианского единства не смог, однако, перекрыть все пути к тому, чтобы сакрализуемая им культура могла хотя бы в отдаленном будущем стать носительницей некоторых атрибутов поливалентной институции, которая, с одной стороны, ревниво оберегала бы свою индивидуальность, а с другой – готова была бы, в случае необходимости, перестроить свои отношения с другими, даже совсем чуждыми ей, цивилизациями.

И в самом деле. Еще в X в. можно было с уверенностью утверждать, что (несмотря на наличие славян в рядах сарацин218) Русь стремилась к сохранению Византийской империи от поползновений и латинян, и, еще более, арабов. Притом русские князья (т. н. «русско-норманнские походы») нападали даже на Омейядский халифат в Испании219. В.Т. Пашуто полагает, что «церковное мировоззрение220 помешало древнерусским книжникам сохранить более полные сведения о связях Руси с мусульманским миром»221. А о существовании таких связей222 видно даже из случайных упоминаний: в Курске Феодосий Печерский встретил (начало XI в.) паломников из Палестины; под 1065 г. «Повесть временных лет», говоря о недобрых приметах, вспоминает (повторяя слова Георгия Амартола о событиях 744 и 746 гг.), что «в Сурии же бысть трус велик…», мул заговорил человеческим голосом и в итоге «наидоша бо срацины на Палестинскую землю».

Басни баснями, а все же процесс наращения позитивных знаний об исламе хоть и медленно, но шел.

Б.А. Рыбаков скрупулезно проанализировал существенно переработанное «русским книжником XII в.» знаменитое «Слово об идолах»223. Русский автор224 путешествует на корабле из Царь-града в Афон и в качестве своеобразного путеводителя использует греческий текст «Слова об идолах» святого Григория Богослова. «Приметой времени, – пишет Б.А. Рыбаков, – являются неожиданно врывающиеся в текст русского автора упоминания сарацинов и Магомета. Идет у Григория речь о Египте, и наш автор со злобой вспоминает «проклятого Магомеда, срачиньского жреца»; говорится о Крите, и здесь поминается в тех же самых выражениях тот же «Мамед». Кроме сарацин, автор знает и их противников, крестоносцев – «фрягов» (поставив их вместо фракийцев Григория)… Все это хорошо укладывается в историческую действительность ХП в., когда сарацины захватили Египет. Попутно наш паломник дважды выставил в самом непристойном виде тех магометан, которые были ближе всего к Руси – волжских болгар»225.

Для нас, впрочем, интереснее всего зафиксировать иное:

1) Три «эмоциональных отступления о сарацинах» хотя и оправданы, возможно, обстоятельствами путешествия автора по Ближнему Востоку в XII в., но резко разрывают «ткань основного повествования и… производят нарушение логики рассказа…

Если вывести за скобки сарацинские вставки, то конструкция «Слова об идолах» будет значительно стройнее»226.

Тогда не будет ли, как мне кажется логичным и другой вывод – о том, что провозглашение «русским книжником» шаблонных ругательств в адрес ислама как такового (если абстрагироваться от более узкой задачи его – нападок на «соседей», волжских булгар-мусульман) – это всего-навсего некая ритуальная акция, вовсе не означающая «стратегической ненависти» к последователям «сарацинского жреца Моамеда», во всяком случае, к тем из них, которые, в силу географической отдаленности, мало задевали интересы Древней Руси?

2) «“Сарацинские вставки”, – продолжает Б.А. Рыбаков (может быть, приписки того же автора на полях?), – обнаруживают текстуальную близость к «Повести временных лет», где в «речи Философа» говорится о скверных обычаях болгар-мусульман, последователей нечестивого Бохмита. Предельный хронологический срок, terminus ante quern – 1116 г. – редакция Сильвестра».

В «Слове об идолах» текст более широкий и более подробный: на первом месте упоминаются сарацины, говорится и о торкменах (очевидно, турках-сельджуках) и куманах; указывается, что болгары восприняли «скверные обычаи» от «аравитских писаний». Самое важное – то, что в этих «маргинальных записях», кроме «русского искаженного имени Магомета» – «Бохмит», дано фонетически более точное – Моамед. Автор «Слова об идолах» ссылается на книгу «сарацинского жреца Моамеда»; осведомленность автора в вопросах магометанства несколько большая, чем у составителя «Повести временных лет»221.

Считая «Слово об идолах» не нагромождением вставок и нескладных переводов, а «умным и логичным конспектом трактата о язычестве, пополненным актуальными для эпохи крестовых походов выпадами против магометан»228, Б.А.Рыбаков обращает внимание и на характерное для этого памятника «сочетание сарацинских книг и болгарских ересей»229. Эта же линия продолжена в рукописи XV-начала XVI в., в комментарии к Евангелию230. Там говорится о еретиках, которые «глаголют от книг срачинских и от проклятых болгар… яко не разумиша Творца своего»231.

И тем не менее стремление неизменно и тесно связывать в тугой узел понятия «ислам» и «ересь» – стремление, столь типичное для Византии и Западной Европы, – не кажется характерным для древнерусской культуры.

Такова вторая (если считать первой «ритуальную» преимущественно ненависть к исламу в широком смысле этого слова) девиация от классическо-средневековой христианской модели ислама (или, во всяком случае, ее экстремистских вариантов).

Но есть и третья: практически отсутствует интерес к личности Мухаммеда; нет сколько-нибудь упорного желания гипертрофировать его роль во всемирно-историческом процессе, постоянно противопоставлять его «лжеучению» тотальное величие христианства и т. д. И дело тут не столько в том, что вообще традиционное общество – общество с социокультурным гомеостазисом, с деспотией наследуемого опыта, освященного обычаем с раз и навсегда заданными системами социальных ролей, сакрализованными регулятивными правилами, со сбалансированностью желаний и нормативно-культурных образцов, общество, где личность с качественной, интравертированной культурой, аффективным мировосприятием обречена на неподвижность, на пребывание в состоянии самоудовлетворения, – не способно последовательно развертывать даже те стратегические программы социального познания и действия, которые непосредственно предназначены для тотальной дискредитации Врага (и, соответственно, – для собственного идейно-ценностного укрепления).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю