355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Воронова » Сестра милосердия » Текст книги (страница 5)
Сестра милосердия
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:07

Текст книги "Сестра милосердия"


Автор книги: Мария Воронова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

– Спасибо.

«Салма» показалась Элеоноре божественной. Она считала себя мастером похлебок и супов «из колбасной палочки», но до Кострова ей было далеко. И дело тут было не в горкомовском пайке. В тарелке плавали те же продукты, что и у нее. Пшено, перемороженная картошка и сушеная морковь.

От добавки она категорически отказалась. Нельзя злоупотреблять гостеприимством, кроме того, от непривычно большой порции горячего (дома приходилось экономить, на дрова и керосин для примуса вечно не хватало, и Элеонора не разогревала свои обеды) она чувствовала себя словно пьяной.

– Сергей Антонович, я все силы отдаю работе и, надеюсь, приношу людям пользу, – заявила она, – но происхождение мое самое незавидное по нынешним временам, и я, признаться, не разделяю ваших убеждений. Мне не нужна карьера в том мире, который вы строите. Наоборот, я принадлежу к миру, который вы уничтожили.

Элеонора говорила, сама не понимая, что заставляет ее дерзить Кострову. Желание быть самой собой? Или неловкость от его мужского интереса? А возможно, смутное убеждение, что она могла бы в него влюбиться… Если бы не родилась княжной и не стала потом падшей женщиной. Этот мужчина был абсолютно чужд ей по духу и убеждениям, но в нем чувствовалась какая-то добрая сила.

И может быть, если бы она все еще имела право любить… Но теперь путь честной жены для нее закрыт навсегда, она обречена на одиночество.

Элеонора украдкой вздохнула. Ланской оказался недостойным человеком, но она любила его чисто и самозабвенно, как уже никого и никогда не полюбит. Если прибегнуть к пошлым метафорам, то лепестки ее юности облетели, не дав плодов, осталась сухая, но крепкая ветка.

– О чем задумались, товарищ Львова? – весело спросил Костров, ставя перед ней стакан чаю. – Я вижу, что вы благородных кровей, но вы наш человек и можете принести больше пользы, чем иной фанатичный коммунист.

– Я делаю все, что могу, – сухо повторила Элеонора, – оставьте мне хоть право думать так, как я считаю нужным.

Сергей Антонович, не спрашивая, положил ей в чай изрядную порцию сахарина и энергично размешал.

– А хотите, расскажу, как я рос? – вдруг спросил он и, не дождавшись ответа, стал рассказывать, глядя мимо нее, будто беседуя сам с собой. – Мы жили в маленьком городке, в собственном доме… Одно название, что дом. Все покосилось, просело, скрипело… Мы, дети, сами двери не могли открыть. Нас было четверо детей живых, еще трое померло до того, как я родился. Отец не мог найти работу, чтобы нас прокормить, подался на заработки в Казань и пропал. Убили, может, или просто умер, неизвестно. Я, впрочем, его совсем не помню. Мать осталась с нами одна, хваталась за любую поденщину. Ну а поскольку образования у нее не было, оставался только тяжелый физический труд, она не выдержала такой нагрузки и умерла тридцати лет от роду.

– Сочувствую, – тихонько сказала Элеонора, а про себя подумала, что отец товарища Кострова был, верно, обычный пропойца.

– Спасибо, но маму я тоже почти не помню. Так, отдельные картинки, такие яркие, что, думаю, это скорее мои фантазии, чем воспоминания. В общем, нас отдали в приют. Что это было за место, господи! Кровати без постельного белья, кишащие клопами, щели такие, что улицу видать… Кормили нас примерно так, как я сегодня вас угостил. Правда, черного хлеба давали вдоволь, а белый – два раза в год, на Пасху и Рождество. При этом мы все работали, даже самые маленькие. Девочки – белошвейками, а мы в столярной и переплетной мастерской. Школа – церковноприходская, дальше, в реальное училище принимали только тех ребят, кто показал отличные оценки. О гимназии речь вообще не шла, туда бедноте был вход заказан. До сих пор удивляюсь, как это мне повезло… Я настолько хорошо учился, что отцы города сообща оплатили мое обучение в университете.

– Что ж, вы хорошо их отблагодарили, Сергей Антонович, – усмехнулась она.

– Во-первых, я всегда возражал и возражаю против террора! Это перегиб, и скоро он закончится. Но справедливость, знаете ли, дело трудное, – Костров достал папиросы и, спросив ее разрешения, закурил, – оно не могло так больше продолжаться, это убожество, нищета. А самое страшное знаете что? Невежество и унижение народа! Можно быть нищим и голодным и при этом счастливым, как мы с вами. Как ваш дядя. У него все отобрали, он забыл, когда ел досыта, но он живет насыщенной и интересной жизнью. Вот в чем дело-то, дорогой товарищ Львова, вот в чем смысл революции.

Костров крепко затянулся папиросой. Элеоноре хотелось сказать какую-нибудь колкость, но она промолчала.

– Вы же умный человек, товарищ Львова. Приходите к нам, нам очень нужны такие люди! Собственно, люди – это все!

Она неопределенно улыбнулась. Что-то надо было возразить, но Элеонора знала – ее крайне незрелый в политическом отношении ум не сможет подобрать нужных слов. Отрицание нового порядка настолько само собой разумелось, что она никогда даже не давала себе труда размышлять о причинах этого отрицания.

Положение спас вернувшийся со службы Петр Иванович. Одним лишь движением бровей он исчерпывающе разъяснил племяннице, что думает об ее предложении. Ах, эта докторская солидарность, она зачастую ставится выше жизни больного!

– Дядюшка, дорогой мой! Я доложила Знаменскому, что хочу просить вашей помощи, вся вина будет на мне!

– Ладно, ладно, – проворчал Архангельский, – ты знаешь, что я не могу тебе отказать. Как я понимаю, консультация нужна сегодня.

– Да, пожалуйста!

Сообразив, что речь идет о Катерине, Костров бесцеремонно вмешался в разговор.

– Я пойду с вами! В такие минуты человек не должен быть один. Нет, ну какая зараза, ничего никому не сказала. Мы думаем, она просто лечится после ранения, а оно вон как!

Костров стремительно собирался.

Они отправились пешком, благо до госпиталя недалеко, а все трое были хорошими ходоками. Сергей Антонович заметил, что отказался от причитающейся ему служебной машины, и задал темп. В результате Элеонора представила Знаменскому несколько запыхавшегося и раскрасневшегося профессора.

– Уф, Александр Николаевич, вы простите старого дурака… Вы же знаете, я вам доверяю всецело. Но эта моя племянница, скверная девчонка, она из меня веревки вьет!

– Охотно верю, мы все у нее по струнке ходим. Что ж, пойдемте, посмотрим больную.

Обменявшись такими иносказательными верительными грамотами, профессора направились в палату Катерины. Элеонора сопровождала их.

Палата была огромной, на двадцать человек. За зиму этот зал отсырел, краска на потолке пошла трещинами, и стены потускнели. В раковине капает вода, а в углу стоит полотняная ширма с толстыми от частых покрасок ножками. За ней кто-то сейчас умирает…

Костров скромно сидел возле койки товарища Катерины. Ему дали санитарский халат, который он накинул задом наперед, и завязки болтались, придавая ему несерьезный, очень молодой вид.

«Боже, а почем рядом с ней нет Алексея? – запоздало подумалось Элеоноре. – Кто она ему – жена, любовница, не важно. В такую страшную минуту он должен быть рядом и держать ее за руку, он, а не партийный товарищ!»

По указанию Петра Ивановича Элеонора сняла повязку. Сергея Антоновича хотели выгнать из палаты, но Катерина попросила, чтоб он остался, и Архангельский настаивать не стал. Он внимательнейшим образом осмотрел ногу:

– Как же вас угораздило, дитя мое? – сказал он мягко.

– Да шрапнелью зацепило! Выезжала на передовую, и вот! – Катерина улыбнулась.

– Ну ничего, ничего! Мы с коллегами сделаем все необходимое для вашего выздоровления. Не волнуйтесь!

Дядя вдруг очень нежным жестом погладил Катерину по стриженой голове и вышел в коридор, увлекая за собой Знаменского и Элеонору. Костров увязался за ними сам.

– Альтернативой ампутации представляется фасциотомия и широкое дренирование, если в костях нет деструктивных явлений, – отрывисто произнес Архангельский, – как вы думаете, Александр Николаевич?

– Согласен. Но необходим наркоз. И для ампутации он тоже будет необходим, если это лечение не даст эффекта. А две дачи хлороформа пациентка не перенесет. Между тем ранняя ампутация удалит источник интоксикации и послужит залогом быстрого выздоровления. В борьбе за ногу мы можем потерять больную.

– Вы скажите, если что-то нужно, я достану, – ввязался в разговр Костров.

Профессора только отмахнулись.

– Она слабая, истощена. Пониженного питания. Ничего удивительного, что на таком фоне нагноилась осколочная рана. Учтите вот еще что: работа в гнойном очаге может спровоцировать инфекционно-токсический шок…

– Это все совершенно верно, но больно уж она молодая. Да и красивая, не будем лицемерить. Ну куда она на костылях? Давайте попробуем.

– А давайте спросим у Кати, – вдруг сказал Костров, – это ее нога и ее жизнь, пусть она сама решает.

Вернулись в палату.

– Делайте, как нужно, – спокойно сказала Катерина.

– Катя, давай попробуем так. Я достану любые лекарства.

– Товарищ Костров! Ни в коем случае! Мы не имеем права брать больше того, что даем народу! Товарищи профессора, делайте, что положено. Ампутация если, что ж, так тому и быть. Как говорится, долгие проводы – лишние слезы.

– Можно спирт, – заметила Элеонора, – я дам. Внутрь и соответственно.

– Да, коллеги, верно! – Знаменский улыбнулся. – Под спиртом сделать фасциотомию, и повязки со спиртом же наложить. А завтра посмотрим, если будет эффект, то продолжим перевязки с гипертоническим раствором или по ситуации, а нет…

Петр Иванович предложил добавить спирт и в противошоковый раствор для внутривенного вливания. Профессора сошлись на том, что операция неизбежно вызовет кризис, поэтому Катерине потребуется индивидуальный пост. Элеонора вызвалась подежурить. Костров заявил, что тоже останется.

Знаменскому было явно не по себе от присутствия такого именитого гостя, хотя Сергей Антонович и держался очень просто. Элеонора так вообще забыла, что он член Революционного комитета обороны Петрограда, а не просто обеспокоенный родственник.

Катерина отказалась от отдельной палаты – мол, перед болезнью все равны, – но, предвидя хлопотную ночь, Элеонора решила после операции положить ее в перевязочной.

Пока готовили операционную, пока Элеонора обустраивала в перевязочной кушетку, вспомнилась собственная болезнь. Когда она заразилась тифом на фронте, решила, что непременно умрет, но тогда приближение конца почему-то совсем ее не испугало. Воинов нес ее на руках куда-то, словно в тумане она видела его лицо, потом оно погасло, и она подумала, как хорошо, что тепло его рук и стук его сердца – последнее, что она чувствует на пути в вечность…

Очнулась Элеонора в головном госпитале спустя долгое время. Вероятно, она не могла провести в полном беспамятстве целый месяц, наверное, приходила в себя на короткое время, пила и что-то ела, но ничего не сохранилось в ее голове.

Зато первая картинка, которую она увидела, очнувшись, – старая тумбочка, крашенная белой масляной краской, и стакан с очень грязной водой, – врезалась в память навсегда.

Она лежала, еще не понимая, что победила болезнь, и даже немножко жалея, что очнулась. По-настоящему Элеонора пришла в себя, только когда ее навестил Константин Георгиевич.

Он остановился в дверях, улыбаясь, в накинутом поверх мундира белом халате, словно обычный посетитель. Зеленые глаза сияли на обветренном лице, от него веяло жизнью и какой-то особой мужественной силой, так что Элеонора смутилась и натянула одеяло до подбородка.

Вспоминая, она чуть ли не наяву ощутила ту жаркую волну стыда, охватившую ее, когда косынка упала с обритой головы…

Глава 7

Оперировал Петр Иванович, Знаменский присутствовал. Элеонора давно не работала с дядей и стала забывать, что он не только ее дядюшка, но и превосходный хирург, один из лучших в России, а то и в мире. Это было заметно даже при таком, казалось бы, несложном вмешательстве, как вскрытие флегмоны.

Катерина держалась очень мужественно. Сто граммов чистого спирта, данные ей в качестве единственно возможного обезболивающего, не слишком помогали. И тут мастерство Архангельского, умение угадать скопление гноя и вскрыть его одним точным движением, не прибегая к болезненному ощупыванию и зондированию раны, оказалось очень важным.

Пациентка не кричала, не плакала и уехала из операционной в превосходном настроении. Только оказавшись в перевязочной, рассердилась и стала проситься в палату. К соседкам, с которыми успела подружиться и которые нуждаются в ее агитации за освобождение женщин больше, чем в лекарствах.

Костров просто просиял, решив, что все обошлось, но Элеонора знала, что успокаиваться рано. Петр Иванович так и вовсе был недоволен и решил остаться на ночь.

– Я принял это решение и должен идти до конца, – тихо сказал он в ответ на увещевания Знаменского, – а вас, Сергей Антонович, если вы не идете домой, попрошу послать кого-нибудь, предупредить Ксению Михайловну, иначе она будет сильно волноваться. С недавних пор в Петрограде можно пропасть не только в жарких объятиях продажных женщин.

Как и полагали профессора, блеск в глазах Катерины и ее оживление оказались предвестниками лихорадки. Она крепилась, увидев, как Элеонора делает приготовления для инъекций, фыркнула и заявила, что это ей все не нужно, она прекрасно себя чувствует. И тут же затряслась в ознобе. Температура поднялась до сорока, девушку колотило так, что Кострову пришлось прижимать ее руку к постели, пока Элеонора вводила иглу в вену.

Потом озноб прошел, Катерине стало жарко, Элеонора обтерла ее водой с уксусом. Пациентке явно полегчало, она заявила, что чувствует себя совсем здоровой и не понимает, почему все прыгают вокруг нее.

Петр Иванович тоже приободрился и решил выкурить папироску. Только он ушел из перевязочной, как Катерина упала в подушки. Лицо внезапно посерело, Элеонора схватилась за пульс. Так и есть, нитевидный. А рука совсем холодная…

– Скорее, верните! – крикнула она Кострову, а сама рванула дверцу шкафчика с медикаментами. Нужно приготовить впрыскивание камфары! И глюкоза, глюкоза!

Масляный раствор никак не хотел набираться в шприц, почему только она не подогрела ампулу заранее?

Ей часто предлагали учиться дальше и стать врачом. Сначала на курсах Красного Креста, а потом Знаменский и все остальные доктора, с которыми ей приходилось работать. Пожалуй, в медицинский институт ее не агитировали только собственный дядюшка и доктор Воинов, которые считали, что женщина хорошим хирургом стать никогда не сможет, а терапевт – слишком дурацкая специальность, чтобы ею овладевать.

Элеонора понимала, что умна и ее интеллекта хватит для учебы в институте. Но мысль, что от ее решения будет зависеть человеческая жизнь, была невыносима. У каждого врача есть свое кладбище, и Элеонора не чувствовала, что готова им обзаводиться.

Смерть товарища Катерины будет на ее совести. Из ложного сострадания она оспорила решение прекрасного врача. А Петр Иванович… Кто знает, какую тактику он избрал бы, если бы Элеонора не просила его во что бы то ни стало попытаться спасти ногу? Возможно, пресловутая «коллегиальность» не так плоха и спасла больше жизней, чем погубила…

Но сейчас не время для угрызений совести! Нужно четко и быстро делать все возможное.

Иногда в острые моменты Элеонора начинала видеть все словно со стороны.

Высокое стрельчатое окно перевязочной, в которое заглядывает уже по-осеннему бурая ночь, хрупкая женщина на кушетке, она кажется совсем потерянной, будто таящей среди простыней и белого мрамора, которым облицованы стены.

И в углу Костров, лицо его как пятно, клякса жизни среди этого стерильного предсмертного мирка.

Несмотря на инъекцию камфары, Катерина потеряла сознание.

Петр Иванович распорядился ввести еще один флакон физиологического раствора и следом повторить камфару. Потом сделать эпинефрин, и если эффекта не будет, то все кончено.

– Вы бы шли отсюда, Сергей, – сказал он Кострову, – ей-богу, не до вас.

Тот покачал головой:

– Перед смертью она придет в себя. Пусть хоть я буду рядом.

Элеонора позвала постовую сестру, та приготовила грелки, которыми обложили Катерину. Пульс на руке едва определялся, повторили камфару.

Сестра из терапевтического отделения принесла две ампулы глюкозы, целое состояние.

Заглянул дежурный врач, положил на стол эпинефрин и порошок хинина, который был совершенно не нужен.

Никто не навязывался, не путался под ногами, но у Элеоноры возникло странное чувство, что вся дежурная смена страстно желает выздоровления этой девушки.

Она пыталась измерить давление, но ничего не вышло. Где-то на тридцати послышались то ли Катины сердечные тоны, то ли эхо ее собственных.

Но Петр Иванович медлил с эпинефрином. Можно слишком сильно подстегнуть сердце.

– Пока надежда еще есть, – повторял он.

Так прошла ночь. Катерине ввели просто неслыханный объем физиологического раствора, в четыре часа, пик активности блуждающего нерва, Петр Иванович все же назначил эпинефрин, правда, половину обычной дозы и подкожно.

И вот наступил момент, когда Элеонора поймала пульсовую волну! А тонометр показал восемьдесят и сорок. Не бог весть сколько, но это уже артериальное давление!

К семи утра Архангельский объявил, что с инфекционно-токсическим шоком удалось справиться.

И все трое обменялись глупыми улыбками.

– Все же странные вы люди, доктора, – сказал Костров, – товарищ Львова нас, большевиков, не любит, вы, Петр Иванович, тоже не в восторге от новой власти… И ночь не спите, спасаете своего идеологического противника.

– Для врача люди делятся на здоровых и больных, – буркнул Петр Иванович, – здоровые пусть себе живут, как хотят, а больных мы лечим независимо от их цвета.

– Вы говорите прямо как начальник нашего полевого госпиталя, – улыбнулся Сергей Антонович, – он всегда повторял: вы воюете друг с другом, а я воюю со смертью. Вы мне не помогаете, потому что не знаете как, а я к вам не лезу, потому что не понимаю зачем. Никогда оружие не брал в руки, хоть большой личной храбрости был человек.

Элеонора слушала вполуха, думая, как бы выгнать Кострова и спокойно поменять белье товарищу Катерине. Но она знала, что после пережитого волнения на многих нападает болтливость. Потом ей пришло в голову, что впереди рабочий день и неплохо бы освободить перевязочную. Пусть Петр Иванович решит, можно ли переводить пациентку обратно в палату…

– …благородия отступали, побросали своих раненых, наши, естественно, хотели по законам военного времени распорядиться, а доктор не дал. Под расстрел встал, а не дал.

– И расстреляли?

– Слава богу, нет.

– Хорошо.

Тут Катерина открыла глаза, и все захлопотали вокруг нее.

И только когда ее устроили в палате, положив ногу на шину Белера, и выпроводили Кострова на поиски усиленного питания для больной, Элеонора подумала, почему Ланской так и не появился. Катерина тоже не спрашивала о нем. Едва придя в сознание, она уже разглагольствовала на всю палату о свободе женщины.

– Не хотите слушать меня, послушайте Маркса, – вещала Катерина, – В отношении к женщине как к служанке общественного сладострастия выражена та бесконечная деградация, в которой человек оказывается по отношению к самому себе! Ну разве можно сказать лучше? Для свободного человека возможны только свободные отношения, а жизнь по принуждению я не признаю. А вы что скажете, товарищ Львова?

Товарищ Львова тяжело вздохнула:

– Я никогда не считала себя служанкой общественного сладострастия.

Катерина негодующе фыркнула и тут же без сил упала в подушки. Элеонора машинально поправила ее постель и поставила стакан с водой так, чтобы Катерине было удобнее к нему тянуться.

– Лежите тихо. Вы еще слишком слабы для митингов.

Лишь следующей ночью, проснувшись, будто от толчка, она подумала: Ланской не появился, потому что он ушел к Юденичу и, наверное, убит.

Она встала, выпила воды, пытаясь справиться с грызущей сердечной болью, словно заглянула в черную пропасть своего грядущего одиночества.

Красная армия отбила наступление, теперь ей никогда не узнать о судьбе своей первой и единственной любви. Погиб он или отступил вместе с армией? И если погиб, то где похоронен? Она могла бы иногда приходить на его могилу, время выветрило бы горечь предательства… И с течением времени она стала бы думать, что разлучила их смерть, а не измена.

Ей стоило большого труда удержаться и не спросить у Катерины о судьбе Ланского. А та быстро шла на поправку. Первые три дня ее привозили к Элеоноре в гнойную операционную, но потом рана настолько очистилась, что достаточно стало обычных перевязок.

Помня наказ Петра Ивановича об усиленном питании, Костров приносил какие-то продукты, Катерина скандалила, отказывалась есть больше того, что ей положено, он клялся, что достает все на черном рынке, она честила его, что поощряет спекулянтов… Спорщики сходились только в одном – разрешать их конфликты обязана Элеонора.

Наступать на ногу было невозможно, и Катерина раздобыла где-то хитростью костыли. Пройдя на них до конца палаты, она упала в обморок. Примчался разъяренный Знаменский, пообещал устроить ее в психиатрию и привязать к кровати до полного выздоровления, если пациентка не понимает человеческого языка.

Элеонора пыталась объяснить, что хорошее самочувствие – это еще не гарантия выздоровления, что если Катерина будет нагружать ногу, то может развиться аррозионное кровотечение, которое уж точно можно остановить только ампутацией. Куда там! Ей все было интересно знать, Шура Довгалюк целыми днями торчал в ее палате, гонцы из Клинического института приносили горы документов.

Она так вникала в партийную работу, ведущуюся в госпитале, что пожелала присутствовать на одном из общих собраний и даже взяла слово.

Так и вышла к трибуне – на костылях и в больничном халате.

Уклониться от собраний удавалось не всегда, и Элеонора выработала в себе умение отключаться, пропускать мимо ушей все речи. Но вдруг ей показалось, что Катерина назвала ее фамилию. Она навострила уши. Нет, не послышалось:

– Я лично обязана жизнью товарищу Львовой! И вижу, что она болеет душой не только за меня одну, а за всех нас, больных и раненых! Это, товарищи, прекрасный пример, что нельзя оценивать человека только по его классовому происхождению. Кто знает, скольких не удалось бы спасти, если бы мы отказались от такого ценного работника только потому, что она – княжна?

Сердце сжалось. Катерина неслась дальше, разглагольствуя, что к каждому человеку надо подходить индивидуально, руководствуясь не его происхождением, а той пользой, которую он готов принести своей стране, но Элеонора не слушала ее.

Понятно, она хотела как лучше. У этой пламенной большевички и в мыслях не было, что Элеоноре удалось скрыть свой титул. Наоборот, она решила, что ее речь повысит престиж старшей операционной сестры. Как говорится, простота хуже воровства.

Оставалось только надеяться, что никто не придал значения этой проговорке. Но такое маловероятно.

Элеонора больше расстроилась оттого, что ее уличили во лжи, а не оттого, что вскрылась правда. К репрессиям она давно была готова.

Вопрос, а как, собственно, Катерина узнала об ее происхождении, пришел ей в голову только поздно вечером. Неужели рассказал Ланской? Но зачем?

На душе было смутно, и только шуточка Калинина, вернувшегося с передовой прежним грубоватым оптимистом, отчасти вернула ей душевное равновесие.

– Так вы княжна? Ну надо же, – весело хмыкнул он, – теперь понятно, откуда в вас этот абсолютизм! Но раз титулы упразднены, нечего о них вспоминать!

Глава 8

Стояла замечательная золотая осень, Элеонора не помнила, чтобы видела раньше такую красоту. Вбирая в себя тепло осеннего солнца, листва желтела и краснела самым удивительным образом, будто на город накинули яркий платок. Клены в госпитальном сквере шелестели разноцветными листьями, которые плавно и медленно опадали на землю, а там шуршали под ногами, будто рассказывая свою историю на непонятном языке.

В редкие свободные часы Элеонора ходила гулять, то в Таврический сад, то в Летний. Иногда просто стояла на набережной возле Медного всадника, жмурясь и подставляя лицо под солнечные лучи.

Она думала, что это, вернее всего, последняя осень ее жизни, и благодарила Бога за то, что пора эта столь прекрасна.

Это была не только очень красивая, но и очень страшная осень. Все словно затаились, затихли, уступая голоду. Почему-то этой осенью он стал особенно жесток. Многие умирали. Теперь изъятие ценностей становилось по-настоящему трагичным. Чекисты забирали те остатки золота, на которые можно было купить продуктов на черном рынке, ведь по скудным карточкам, которые к тому же получали только работающие, было не так просто выжить.

Если в прошлом году Элеонора чувствовала себя просто голодной, то теперь поняла, что от голода больна. У нее кружилась голова, кровоточили десны, стала подводить память.

Она крепилась, старалась держать себя в руках, зная, что голод в крайней стадии может победить человека, подмять его личность, и толкнуть на дикие и отвратительные поступки. Нормы выдачи хлеба сокращались, и Элеонора взяла за правило не съедать весь паек, обязательно откладывать хоть корку хлеба, хоть чайную ложку крупы на самый черный день.

Ей стало по-настоящему страшно, когда она узнала о выходке нескольких сестер. Мучимые голодом, они забрались в рентгеновский кабинет и съели почти весь барий, смесь белого цвета, по виду похожую на сметану, что применяется для исследования желудка. Слава богу, обошлось без последствий для здоровья, но это был поучительный пример, насколько голод может лишить человека разума и самоконтроля.

Откуда-то в город стали просачиваться слухи, что Юденич снова готовит поход на Петроград. Говорили совершенно невероятные вещи, якобы американцы и Красный Крест закупили уже огромное количество продовольствия и накормят жителей Петрограда сразу после его освобождения.

Ксения Михайловна ручалась за достоверность этих сведений, шепотом рассказывая племяннице, будто сказку, о запасах муки, бобов и сала.

Впрочем, для Архангельских победа Юденича в первую очередь значила воссоединение с дочерью. Петр Иванович воспрянул духом и постоянно рассказывал Элеоноре, что скоро увидит внучек.

С недавних пор крамольные разговоры можно было вести без опаски. Всех коммунистов перевели на казарменное положение, Костров дома не появлялся.

Элеонора не верила слухам, считая их порождением отчаяния. Может быть, Красный Крест действительно закупил продукты и каким-то образом передаст их голодающим детям… Неплохо было бы еще получить лекарства в больницы, запасы совершенно иссякли, а пополнения все нет.

Она работала как сумасшедшая, несколько операционных сестер заболели, так ослабли, что не могли ходить на службу, пришлось взять на себя их обязанности. Уставала так, что не могла думать ни о чем, кроме работы. И это к лучшему, иначе можно сойти с ума от туманных обещаний и ложных надежд.

Однако как-то раз в начале октября, выйдя из госпиталя, она вдруг заметила, что город изменился. Как-то притаился, ощетинился, словно зверь перед атакой.

Она вдруг увидела горы мешков с песком, заколоченные фанерой окна магазинов…

Мимо промаршировал отряд рабочих. Они были в штатском, но с оружием.

Проехала машина, грузовик. В кузове набились солдаты, увидев Элеонору, они стали ей махать своими странными остроконечными шапками и кричать: айда с нами!

Пришлось свернуть в ближайший переулок.

На лестнице она столкнулась с соседкой. Та, в мужском полупальто, пуховом платке и грубых рукавицах, вдруг взяла ее за локоть и предложила пойти вместе строить укрепления. Якобы за день работы дают целый фунт хлеба, а иначе все равно мобилизуют.

Элеонора покачала головой. Фунт хлеба – это очень заманчиво, но она не может рисковать руками. Малейшая царапина или мозоль выведет ее из строя, и операционный блок останется без сестер.

Ее отпустили из госпиталя всего на сутки, помыться и поспать. Этим она и занялась, в смутном раздражении от того, что в городе происходят какие-то очень важные события, а она об этом ничего не знает.

Только утром узнала от соседей, что белые взяли Ямбург и движутся к Петрограду.

«Ну, теперь-то уж город будет взят, – подумалось ей, – элементарная логика. Если военачальник планирует наступление сразу после неудачи, значит, он учел все ошибки и отменно подготовился».

Несмотря на то что свободное время у нее было до вечера, Элеонора решила бежать в госпиталь. Там наверняка разворачивают дополнительные мощности, и без нее просто не обойтись.

Да, долг зовет, но Элеонора почему-то медлила. Она пила желудевый кофе, потом, когда дневная норма вышла, цедила кипяток.

Она просто сестра милосердия, но служит большевикам… Помогает врагам, когда настоящие герои нуждаются в ее помощи.

Не предательство ли это? Не служит ли постулат, что сестра милосердия обязана помогать всем без исключения, невзирая на политические убеждения, национальность и прочее, всего лишь красивой отговоркой?

Может быть, нужно уйти из госпиталя? Какое там «может быть»! Это необходимо, она ведь лечит врагов, у раненых белогвардейцев нет никаких шансов попасть в госпиталь, звери-красные расстреливают их на месте.

А она работает на них, да еще и гордится, когда ее хвалят. Вспомнилась история со спасением ноги Катерины, и Элеоноре стало мучительно стыдно. Она просто хотела помочь молодой девушке, было невыносимо думать, что такое красивое тело будет навсегда искалечено. Со стороны это наверняка смотрелось так, будто она хочет подлизаться к властям, войти к ним в доверие и выслужить себе какие-нибудь блага.

Позор, позор и предательство.

Но что мне было делать, Господи? Лучше всего – погибнуть, ибо сейчас, среди голода и разрухи, во время бесчинств красных негодяев, когда людей берут в заложники и расстреливают безо всякой вины, сама жизнь уже предательство.

В их густонаселенной квартире никогда не затихала жизнь, и погруженная в свои размышления Элеонора не обратила внимания на шаги в коридоре.

Вдруг к ней постучали.

Она открыла дверь, и ноги подкосились. Возможно ли? На пороге, совсем как тогда, весной, стоял Алексей.

– Входи, – сказала она, взяв себя в руки.

И поняла, что все совсем иначе. Сейчас не весна, а осень, и она так изменилась, что Алексей тоже кажется ей совсем другим. Чужим, посторонним.

Просто красивый молодой человек с пустым лицом.

– Что-то случилось, Алексей? – спросила она холодно. – Требуется моя помощь?

– Нет-нет, что ты! – он потянулся к ней, Элеонора отступила. – Ты стала такая красивая! Тебе даже голод к лицу.

– Спасибо. Прости за прямоту, но лучше, если ты сразу скажешь, что тебе нужно.

– Ты.

– Прости?

– Мне нужна ты. Я так часто думал о тебе, Эля!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю