Текст книги "Автохтоны"
Автор книги: Мария Галина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Он что, не понимал, что ставит?
– Он думал, что ставит высокую римскую трагедию. Ведь это мог бы быть замечательный спектакль. Он же, в сущности, про отношения порядочного человека с властью. Как себя вести, когда власть омерзительна, а ты достаточно ярок и умен, чтобы пробиться в верха? Чтобы влиять на тирана, чтобы смягчить его нравы, спасти страну от позора. От гибели… От бесстыдства, наглой лжи, когда черное выдается за белое. Что делать, чтобы стать своим? Притворяться вором, если власть ворует? Убийцей, если власть убивает? Развратником, если власть ударится в разврат? До какой степени притворяться? То есть, развратник ли ты, если как бы не отдаешься разврату целиком, не считаешь его развратом, а так, чередой профессиональных обязанностей. К проктологу сходить или, там, кишку глотать ведь не стыдно, правда? Хотя врачи довольно неприличные вещи с человеком проделывают. И ты становишься спецом, асом, законодателем моды, и тиран к тебе прислушивается, к тому же у тебя информаторы, ты знаешь о том, о чем тебе знать не положено, и эти знания используешь. Ради блага государства, между прочим. Но постепенно ты с ужасом видишь, что тебе это начинает нравиться. А потом кто-то шепчет что-то на ухо тирану, и тиран… И тебе ничего не остается, кроме как уйти – достойно и, главное, непафосно, ты же всю жизнь бежал этого пафоса, ты же умный, ты просвещенный, даже циничный где-то, да и смешно, когда человек, внесший в жизнь императора столь тонкие и неожиданные развлечения, начинает вдруг перед смертью говорить о душе и совести… И все на полутонах, на нюансах. А они, дурачки, шпанских мушек насыпали. Ну, вы же худрук бывший, должны знать, что такое громкий спектакль. Попадись вам такое, разве вы упустили бы возможность?
– Думаете, я, – Шпет прижимал к себе альбом с такой силой, что бледные пальцы почти утонули в ворсе, – думаете, я… что мне приходилось кривить душой? Ложиться под власть? Это Любецкий из драматического был всем известной проституткой! «Долги наши» ставил, «Вас вызывает Таймыр», «Любовь Яровую» ставил…
Господи, подумал он, старый дурак решил, что я иронизирую. Упрекаю его в конформизме.
– А у нас – у нас что? Что ставили до Первой мировой, то и при большевиках ставили. «Аиду» ту же самую. «Царскую невесту». «Волшебную флейту». «Жизель» ставили, ну, еще «Весну священную» один сезон, и то потом сняли.
Шпет с достоинством уложил альбом на стопку таких же альбомов и поправил пизанскую башню.
– Вы вот молоды, вам революцию подавай! Вон, авангардом занимаетесь.
– Столетней давности, – напомнил он.
– Да ладно, какая разница! Авангард и есть авангард. Дыл бул щыл какой-нибудь. А консерватизм – это прекрасно, консерватизм не подвержен сиюминутному. Не подвержен конъюнктуре. Никакой пошлости. Пошлость – это то, что на слуху, у всех на устах, а здесь все утверждено раз и навсегда. Все отточено… Как при Петипа было, так и осталось до конца времен.
– Да, конечно, – согласился он, – классика есть классика.
– Вот именно! – горячо сказал Шпет, – вот именно! И в этом было наше спасение. В верности традиции. Знаете, сколько сервильного говна я отклонил? Либретто оперы про хлеборобов. Балет, где Ленин на броневике исполнял па-де-де с этой, как ее… И революционные матросы на переднем плане танцуют яблочко.
– А что, – он на миг задумался, – могло бы получиться красиво. Вот это, с матросами и Инессой Арманд. Вот они пляшут, дуэтом, черные графичные силуэты. С лешачихою покойник. И броневик такой графичный, черный, конструктивистский. А на заднем плане багровое, на все небо зарево. Чудовищное зарево, как у Рериха, ну, понимаете… И огромный всадник в буденовке и на бледном коне. Армагеддон, рушащиеся в закат белые колонны, решетка Летнего сада, вся в огне, гибнущий прекрасный мир, который уже никогда не вернется.
– Красиво! Теперь у вас все постмодерн этот. Бога нет, и все позволено. А у нас было Искусство. И оно Богом!
Шпет, засунув дрожащие руки в карманы атласного своего халата, первым прошел в коридор. Намек был недвусмысленным, и он с облегчением проследовал за Шпетом.
– Скажите, а вот, – Шпет застенчиво топтался за спиной, пока он, отклонив предложенный Шпетом костяной пожелтевший рожок на длинной бронзовой ручке, надевал ботинки, – а что такое вообще эта шпанская мушка?
Он завязал шнурок и выпрямился. Шпету было неловко, но любопытно.
– На самом деле это никакая не мушка. Жук такой. Семейства нарывников. Зеленый такой, длинненький. Ну, как бронзовка, только поуже, и поменьше раза в два примерно. Усы длинные. И если его тронешь, он, извиняюсь, как бы гадит коричневым. Жжется. И еще отрыгивает. Их полным-полно везде.
– А, – Шпет поднял брови. – Вонючка?
– Ну да. Мы их в детстве так называли.
– Ничего себе! Это и есть шпанская мушка?
– Он и есть. Шпанка ясеневая. Вот это, чем он гадит, и еще отрыжка – это и есть сильнейший возбудитель. Правда, плохо на печень действует. Вообще, ядовитый он. Маркиз де Сад в свое время чуть не уходил гостей до смерти этой шпанской мушкой. Марсельское дело, читали, наверное?
– Вот эта, – сказал Шпет потрясенно, – вот эта зеленая вонючка!
Ему стало жалко Шпета. Столько упущенных возможностей.
Нить накаливания в лампочке вибрировала с неприятной частотой, заставляющей заныть зубы.
– Хотите, я вам лампочку поменяю? У вас есть запасная?
– Помилуйте, – сказал Шпет. – Но зачем?
– Она мигает. Неприятно же. Вот-вот перегорит, а вам высоко на стремянку лезть.
– Она так мигает уже пятьдесят лет. А вы что, не знали? Они сразу после войны купили у американцев партию вечных лампочек. Потом в США лобби производителей продавило запрет на их производство. Даже патент уничтожили. Выгодней, если перегорают быстро, понимаете? Те, которые уже поступили в продажу, большей частью просто побились, хрупкие все-таки, но здесь потолок высокий. Нечаянно не заденешь.
– Понятно, – сказал он, – огромное спасибо. За консультацию.
– Не за что, – с достоинством сказал Шпет и опять быстро, в такт лампочке заморгал. – Жук-вонючка! Кто бы мог подумать!
Чуть только он вышел, ветер влепил ему ощутимую пощечину.
* * *
Казалось, снег сыплется из одной точки в зените. Словно он стоял внутри стеклянного шара, черные дома, апельсиновые, лимонные квадратики окон, мягкий снег…
На площади было людно, и все говорили на разных языках, и не все языки были ему понятны. Многие расхаживали в зеленых цилиндрах. Почему в зеленых цилиндрах? Разве день Святого Патрика сегодня? Ботинки зеленых цилиндров оставляли на припорошенной снегом брусчатке черные следы – снег быстро таял.
Хотелось посидеть за столиком у окна, в тепле, в полумраке, глядя, как снаружи бесшумно падает снег. Снег хорош, если смотреть на него из окна…
Он огляделся. Туристы, туристы. Ни одного местного. Хотя… Дама в фетровой шляпке и вуалетке прикрывалась от снега изящным зонтиком с кружевной оторочкой. Откуда они их берут, таких дам? Он на всякий случай огляделся, но тележки кинооператора поблизости не было. Крохотная собачка в попонке, брезгливо поджимая лапки, старалась держаться как можно ближе к фетровым ботикам дамы. Дамы с собачками всегда знают, что к чему. Они тут живут и далеко не уходят.
– Вельмишановная пани! – сказал он. – Сударыня! Прошу прощения! Не подскажете, где тут можно пообедать?
Дама остановилась, строго взглянула на него из-под вуалетки. Собачка, держа на весу одну лапку, тут же уселась ей на ботики.
– Недавно приехали?
Он молчаливо признал ее правоту.
– Тут на каждом шагу, буквально. Вон, видите? И вон там…
Должно быть, учительница. Возможно, даже учительница музыки.
– А вы сами туда бы пошли? Где вы предпочитаете обедать?
– Дома, – сказала она сухо.
– Мне бы чтобы спокойно. И без громкой музыки. И вкусно. И не для туристов.
– Тут все для туристов. Но я бы посоветовала Юзефа. Вы к еврейской кухне как?
– С пониманием.
– У Юзефа жаркое неплохое. А фиш так себе. Но если вам не нравится еврейская, то вон там, в переулке, греческий.
Собачка мелко дрожала мокрыми усиками и мокрым черным носом. Уши трепетали как крылья ночной бабочки.
– Еврейский меня устроит.
– Я так и подумала, – строго сказала женщина в шляпке. – Фаршированную шейку можно брать. Юзеф ее неплохо готовит. Мама его с рыбой всегда проблемы имела, а вот с курицей могла договориться.
– Спасибо большое.
Снег опускался на купол зонтика, оставляя темные следы на ткани… Как называется этот цвет? Пепел розы? Да, кажется, пепел розы.
Ресторан оказался даже уютней, чем он надеялся, с клейзмерской музыкой и белыми крахмальными скатертями. Столик у окна был свободен.
В углу стоял фикус в кадке. Пластиковый или настоящий? На ощупь вроде настоящий. Не поймешь. Он исподтишка дернул за листик, тот оторвался и остался у него в руке.
– Вам как всегда?
Официант возник бесшумно, как бэтмен, весь в черном, очень строгий и очень молодой. И не еврей. Кажется.
– Фаршированная щука сегодня особенно удалась, – доверительно сказал официант. – Фиш. Гефелте фиш.
– Нет, благодарю. Только не рыбу.
– А, – кивнул официант понимающее, – ну, тогда шейку или клецки. Я думал, вы турист. Приезжают и тут же требуют фиш. А у мамы Юзефа фиш никогда не получался, если честно.
– А почему тогда вы спрашивали «вам как всегда»? Если думали, что я турист?
– Традиция, – сказал официант. – Приезжему одиноко. Он думает, его запомнили в лицо. Узнали. Ему приятно, и он начинает сюда все время ходить.
– Так ведь у вас везде спрашивают «вам как всегда».
– Я ж говорю, традиция…
– Тогда надо наоборот, наверное. Мол, как приятно видеть вас впервые в нашем заведении… Как бы от противного.
– Я что, подрядился каждого в лицо запоминать, – сказал официант. – Так что будем брать?
– Шейку, ну с чем она обычно идет, да? Потом, пиво. Светлое, ноль пять. Лучше фирменное. Есть такое?
– Найдем.
– Ну и под конец штрудель и кофе…
– Суп возьмите, – посоветовал кто-то из-за спины, – чечевичную похлебку. Форшмак еще можно, хотя у мамы Юзефа…
– Знаю-знаю. С рыбой были нелегкие отношения. Вы что, следите за мной?
Давешний старик из трамвая, оказывается, сидел за соседним столиком. Или подошел только сейчас? Он не знал. Не обратил внимания.
– Что вы! Я всегда здесь обедаю. Хоть у кого спросите. Так я вам настоятельно советую чечевичную похлебку. Там знаете, в чем секрет? В лимонном соке. Чеснок, конечно, как всегда, еврейская кухня это любит, красная чечевица, это красное, красное дай мне, ну, вы знаете. Морковь, лук прижаренный, сельдерей, но без лимонного сока будет… пресно, как любовь Гретхен. Да, еще кумин и кайенский перец. Правда, Юзеф вместо кайенского перца кладет табаско, причем по-моему слишком щедро, но в такую погоду это только к лучшему, согласитесь.
– Ладно, – сказал он, – и чечевичную похлебку.
Официант удалился, бесшумно и с большим достоинством. За окном снег опускался крупными хлопьями, если смотреть на них долго, начинала кружиться голова. Светящееся окно в доме напротив плыло сквозь снег, вместе со своей кошкой и геранью в горшке.
– Табаско – чуждая кухня, – сказал старик строго. – Но ради Колумба… Он был наш, вы же знаете?
Чечевичная похлебка красно-золотого цвета была и вправду хороша. Он так и сказал.
– Я бы за такую первородство, пожалуй, отдал.
– Да, – согласился старик, – ее так иногда и называют – суп Эсава. Юзеф знает толк в хорошей кухне, хотя он, между нами, не еврей. И даже его мама…
– У которой не ладилось с рыбой…
– Армянка была. Наринэ. Почему всех армянок зовут Наринэ, не знаете? А папа – грек. А евреев тут практически и не осталось. Только кухня.
Принесли фаршированную шейку, нарезанную пухлыми розоватыми ломтями, и к ней веточку петрушки и еще одну – укропа. Вредный старикан даже не делал вида, будто стесняется заглянуть в чужую тарелку, напротив, развернулся, вытянул собственную тощую шею и с некоторым удивлением сказал:
– И все-таки зачем Юзеф кладет туда грибы? Я ему говорил-говорил…
– Не должно быть грибов?
– Конечно нет. Откуда? Жареный лук, мука и гусиный жир. Или куриный. Шкварки. Мука, манка, это само собой. Куриная печенка. И еще, знаете, раньше в курицах были яйца. Внутри. Без скорлупы, только желтки. Но много. Так вот, их тоже туда клали. У людей было терпение топить шкварки и вынимать из курицы яйца. Снимать с курицы шкурку и зашивать ее ниточкой, знаете, как чулочек штопали модницы после войны? Наполнять фаршем, нежно, бережно, чтобы не порвалась нигде, а потом варить полтора часа. Полтора часа на медленном огне. Может быть, даже на примусе. Знаете, хорошая хозяйка могла из одной курицы приготовить обед на несколько дней. Причем минимум из пяти блюд.
Музыканты, которые до того выводили что-то нейтральное, встряхнулись и заиграли «семь-сорок». Свет точечных светильников плясал на меди и лакированном дереве.
– Значит так: снимаем шкурку и пускаем ее на шейку… ну и что еще там найдем, печенку, жир… яички. Ножки отрезаем, пулечки… Стегнышки. То есть, бедрышки по-вашему. И делаем две отбивных. Тушку и шейку варим в одной кастрюле, получается бульон. Давайте я лучше к вам пересяду, а то трудно говорить, когда шея вот так. Так вот, шейку вынимаем, она готова, а с тушки разбираем мясо и делаем запеканку. С картошкой или манкой, так? Ну и бульон остается, само собой. Получается – два обеда. Или даже три, если бульон сделать с клецками. Правда, и куры были не то что теперь. Динозавры были, а не куры. Да, кстати, чеснок. Знаете, почему евреи так любят чеснок?
– Дешевые витамины, – предположил он.
– Мимо.
– А, ну тогда… хорошее антибактериальное средство. Фитонцид. Заодно отбивает душок, если курочка, хм, залежалась. Пряности дороги, а чеснок – самое то.
– Тут что-то есть. – Старик пожевал губами. – И все же… Попробуйте еще раз. Или вы не знаете, куда приехали?
– Вампиры?
– Точно! – Старик хлопнул себя сухой лапкой по коленке. – Терпеть не могут чеснок – это всем известно. Чеснок – своего рода репеллент. Ни один из нас за всю историю еврейства не был укушен вампиром! Ни один!
– Поздравляю, – сказал он.
– Продвигается дело?
– Какое дело?
– Ой, только не надо вот этого удивленного вида. Будь вы просто турист, вы бы, конечно, тоже пришли к Юзефу, все ходят к Юзефу, но заказали бы фиш, поскольку именно фиш туристы ожидают получить от Юзефа, хотя мама Юзефа… впрочем, вы уже знаете. Иными словами, вы не гонитесь за сомнительной экзотикой, а ведете себя как нормальный человек, то есть пришли просто хорошо покушать. Значит, приехали по делу. Но не бизнесмен. Будь вы бизнесмен, вы бы обедали не у Юзефа. Вы бы обедали вон в той ресторации за углом… Она очень дорогая, и там европейская кухня. Там повар плохой, но деловые люди ходят именно туда. Так принято.
– Сдаюсь. – Он поднял руки, правда, не то чтобы уж очень высоко, поскольку у него в одной руке была вилка, в другой – нож. – Я и правда не бизнесмен. Я историк.
– Надо же! А вот Витольд уверен, что вы – журналист. И приехали специально, чтобы написать о его новой постановке.
– Он даже не удосужился спросить, кто я. Не дал мне слова сказать. А тут что, все друг друга знают?
– Старожилы, скажем так.
Он покрутил в уме слово «старожил». Хорошее слово – в нем прятался еще и «сторож», и еще кто-то со старыми жилами, крепкий старый перец, одним словом.
– И что я был у Шпета – тоже знаете?
– У Шпета? Нет. Но если вы были у Шпета, значит, скоро пойдете к Воробкевичу. Шпет ведь направил вас к Воробкевичу?
– Ну… да. А что, Шпет всех направляет к Воробкевичу?
– Потенциальных клиентов, да. По слухам, Шпет имеет с этого проценты, – сказал старик.
– И покупают?
– А как же! Один раз знакомый Воробкевича приехал из Штатов. Он там разбогател немножко и неосмотрительно искал, во что вложить деньги. Второй раз – совсем иностранец. Из Италии, кажется. Этого как раз Шпет привел. И еще – один профессор, гинеколог, для домашней коллекции. Но это не важно. Воробкевич – известная в городе фигура. Он даже почетный гражданин.
– Потому что коллекционер?
– Потому что когда-то, очень давно, написал цикл статей про знатных мастеров нашего города, и одну даже напечатали в «Огоньке».
– Мастеров?
– Ну, про рабочих. А вы думали? Плотники, столяры. Даже один краснодеревщик. У нас тут был деревообрабатывающий комбинат, потом закрылся. Воробкевич всех их называл «наши мастера». Я думаю, это потому, что он тайный масон, Воробкевич.
– Он тоже здесь обедает?
– Что вы. Он обедает в масонской ресторации. У нас много тайных масонов, и все ходят в эту ресторацию. Но там кухня так себе, если честно, я не рекомендую.
– Скажите, а Воробкевич и правда специалист? Разбирается в живописи, я имею в виду?
– В живописи? Нет. Он разбирается в конъюнктуре, и то не очень хорошо.
Принесли кофе и штрудель, очень вкусный, не слишком миниатюрная копия Эвереста под белым покровом нежнейших сбитых сливок.
– Тогда почему…
– Он такая фигура? Мы, понимаете, маленький город. Мы любим свое прошлое. Гордимся им. Прошлое, оно, знаете ли, легко делается настоящим. Из него можно сделать даже будущее. Самые почтенные люди у нас – краеведы. Собиратели. Коллекционеры. Аптечные пузырьки времен Франца-Иосифа. Польские нашивки. Немецкие листовки. Как же не сделать Воробкевича почетным гражданином? Кто писал о знатных камнерезах? О знатных стеклодувах? О художниках, в конце концов! А знаете, как важно художникам, чтобы о них кто-то написал?
Принесли счет, вложенный в кожаный карманчик. Дороговато, но терпимо. В Питере дороже. Гораздо. А уж про Москву и говорить не хочется.
Он стал отсчитывать купюры.
– Вы что, с ума сошли? – Старик возмущенно всплеснул пятнистыми черепашьими лапками. – Платить не торгуясь? Это же еврейский ресторан! Ну вот, – уже к официанту: – Вот эта шейка, что вы подали этому господину…
– Да? – с готовностью сказал официант.
– Он говорит, его бабушка лучше делала.
– Насколько лучше?
– Процентов на пятьдесят.
– На тридцать, – сказал официант.
– Его бабушка ложила туда резаный укроп. И не ложила грибы. Скажите Юзефу, чтобы он наконец перестал ложить туда грибы.
– Класть, – сказал официант, – класть, а не ложить. Не надо переигрывать. Хорошо, минус тридцать процентов. Какие у вашего друга претензии к чечевичной похлебке?
– Никаких, – вмешался он. – Я бы продал за нее первородство.
– При условии, что Юзеф положил бы туда кайенский перец, а не табаско, конечно, – подхватил старик. – Прямое нарушение технологии, когда Исаак совал под нос своему братцу это варево, табаско еще не открыли вместе с Америкой.
– Если бы там был табаско, Исав с Иаковым разобрались бы еще быстрее. Табаско вштыривает будь здоров. Ладно, минут тридцать пять. А штрудель?
– Клиент-то доволен, но я-то знаю, где Юзеф берет яблоки…
– Вот этого не надо, – сказал официант, – не надо шантажа. Хорошо, минус пятнадцать.
Официант положил перед ним новый счет – на треть меньше первого.
– Что же вы, – укоризненно сказал старик, – как турист какой-нибудь.
– Вы тут помешались на своем колорите. Кстати, это у арабов принято торговаться, ибо цену всего устанавливает аллах, а не продавец.
– Оставим национальный вопрос тем, кому нечем заняться. А кто вам рекомендовал Юзефа?
Он объяснил.
– А, пани Агата. Знаете, она была безнадежно влюблена в Шпета. Зачем? Помпезный дурак… Я, правда, иногда думаю, может, она только вид делала? Чтобы люди думали, что она не выходит замуж из-за несчастной любви, а не потому, что ее никто не берет.
– Она преподавала музыку? – на всякий случай спросил он.
– Она – концертмейстер. Но сразу после войны да, занималась с девочками на дому. Ставила им руку.
– Бросьте, ей от силы шестьдесят.
– Да, – старик заморгал и на минуту смолк, – верно. Это ее мама давала уроки. У них был большой черный рояль, и девочки ходили к ним домой. Дочки красного комсостава. Хорошие девочки. Это странно, но у жестких, авторитарных, я бы сказал, солдафонов, вырастают хорошие девочки. Знаете, такие, в белых носочках…
– Сколько вам лет? – спросил он.
– Не ваше дело, – сердито ответил старик. И встал, опираясь на трость. У трости была красивая серебряная рукоятка с волчьей головой.
Музыканты тихонько выводили что-то свое клейзмерское. Официант бесшумно прилетел, принес сдачу. Он вернул сдачу официанту.
– Полагаю, молодой человек, – сказал старик строго, – мы еще не раз увидимся. Город у нас маленький.
– Не сомневаюсь. В смысле, что увидимся. Не напомните, Воробкевич где живет?
– Улица Свободы, двадцать. Там даже доска есть.
– Мэр там всем почетным гражданам квартиры дарит, – вмешался официант. – Он был инвестором, вложился в этот дом, реставрация, сохранение исторического облика, евроремонт, то се. А никто не покупает. Кризис. Вот он и стал выпекать почетных граждан и дарить им квартиры. Выкупает как городской совет у себя как у инвестора и дарит. И доски на фронтоне – при живых людях. Здесь живет почетный гражданин такой-то…
– Я понял, – сказал он. – Свободы двадцать. Сказать, что от Шпета.
– Это обязательно, – согласился старик. – Только про масонство не надо сразу. Подождите, пока сам не заговорит.
– Я не буду про масонство. Зачем мне?
Снег за окном падал и падал, превращая каждый уличный фонарь в миниатюрный стеклянный шар.
* * *
Фонтан, прежде безводный, выметывал жгуты красной, зеленой, золотой светящейся воды. Народу на площади еще прибавилось, ему пришлось проталкиваться, огибая стоящих и идущих. Пальцы ног в промокших ботинках сначала болезненно заныли, потом совсем онемели. Сам дурак, почему так легко оделся? Гисметео сначала обещало до плюс десяти, потом передумало, но он предпочел держаться первоначального прогноза. Надеялся, что передумает опять?
– Herr, bitte!
У немца был здоровый румянец, нежная молочная кожа и хороший костяк. Голубые, как у котенка, глаза растерянно моргали.
– I beg you pardon?
Сейчас все знают английский, никто не знает немецкого. А ведь Австро-Венгрия тоже была вполне себе империя. И гораздо, гораздо ближе.
– I have lost my companions. – Немец по-английски говорил, как и положено немцу, бегло, но очень понятно. Не то что носители языка.
– Why don’t you call them then?
Он подумал, что немец не хочет тратиться на роуминг, но тот жалобно сказал:
– They are unavailable… catacombs, you see?
– What catacombs?
– Ancient… Greek Roman ancient catacombs…
Немцу было одиноко и неуютно. Ну и шел бы в гостиницу. Но немец хотел веселиться, он приехал сюда веселиться, и то, что веселье шло без него в каких-то катакомбах, повергало его в ужас. Дурацкая тирольская шапочка с пером, дорогая оптика в дорогом кожаном чехле…
Он огляделся, но вокруг тоже были сплошь туристы, галдящие, смеющиеся, толкающиеся у лотков… Над площадью взлетела, рассыпаясь, ракета, свет расплескался по темной брусчатке.
– Это он про погреба. – Ободранный нищий отделился от парапета и протянул руку в перчатке с обрезанными пальцами. Собственные пальцы нищего торчали из перчаточных обрубков, белые, как сыр, с темными обломанными ногтями. – Винные погреба. Там дегустационный зал. Он что, потерялся?
Он машинально сунул в грязные пальцы десятку.
– Да. И спросить не у кого.
– Почему – не у кого? В любую ресторацию зашел бы, спросил. Тут у нас ни разу не было, чтобы человек потерялся.
Нищий обернулся к немцу и выдал длинную тираду. Он разобрал только Genossen, Katakomben и kommen. Немец заулыбался, показывая ровные белые зубы, сказал Danke и пошел широким шагом, придерживая фотокамеру, чтобы та не хлопала по груди. У немца все было качественное: лицо, и одежда, и, наверное, душа и мысли. Это вызывало раздражение.
– А говоришь, спросить не у кого, – заметил нищий, прикуривая от спрятанной в ладонях спички. Лицо у нищего было красное, бабье, без возраста – такие лица бывают у застарелых алкоголиков…
– Это правда руины? Греко-римские?
– Нет, конечно. Просто подвалы. Склады бывшие. А врут, что в этих катакомбах первые христиане прятались. Хотя римляне стояли здесь, это да. Здесь вообще проходной двор был. Все ходили туда-сюда, кому не лень. Гунны ходили. Татаро-монголы ходили. От этих, правда, мало что осталось, ни хера они не строили. Скорее наоборот.
Белая лошадь, запряженная в коляску, процокала копытами по мостовой. В коляске громко смеялись люди в цветных одинаковых шарфах.
– Веселятся всегда вместе, вы заметили? – Нищий проводил взглядом коляску. – Одному веселиться никак не получается, хоть узлом завяжись. Это горюют в одиночку, а чтобы веселиться, обязательно нужна компания. Чем больше, тем лучше. Это потому, что веселье – неестественное для человека состояние. Всегда нужен кто-то еще, кто-то, кто как бы подтверждал – да, весело. Очень весело, мол, зашибись, как весело. А так, останешься с собой один на один, посмотришь – ведь ни хрена не весело…
Еще один философ. Все они тут философы.
– Простите, вы кто по образованию?
– Неграмотные мы. – Нищий аккуратно затушил сигарету в пустом спичечном коробке. – Три класса церковно-приходской школы, что с нас возьмешь.
Стоило нищему пошевелиться, и в нос шибануло кислой вонью сырого сукна и немытого тела. Он подумал, что нищий ерничает потому, что десятку считает недостаточной компенсацией за услугу, и стал рыться в карманах в поисках мелочи, но нищий сухо сказал:
– Вот этого не надо. Не надо унижать человека.
Развернулся и пошел прочь, хлопая полами длинного не по росту пальто.
Бронзовая девушка, которую он принял за статую, пошевелилась и поправила шляпку с бронзовой розой. Еще одна ракета, шипя, взлетела над площадью и рассыпалась сотней золотых брызг. А попрошайка ведь прав. Зачем оно, это отражение пляшущих огней в осколках черного опрокинутого неба на брусчатке, если некому сказать «глянь-ка, красота какая!»?
Он вдруг подумал про Шпета, про увядшие афиши и хрупкие осыпающиеся портреты довоенных оперных див. Что Шпет вообще делает вечерами? Пишет книгу? Наверное, пишет книгу, теперь все пишут книгу, кого ни спросишь.
Он пожал плечами и пошел по шумной веселой улице, одной из множества веселых улиц, расходящихся в разные стороны от площади, словно спицы гигантского колеса.
* * *
– Тут что, вообще никто не живет?
В таких местах хостелы всегда битком… студенты, олдовый пипл, велосипедисты с огромными рюкзаками и свернутыми в трубку пенковыми ковриками… Он любил хостелы и не любил гостиницы. В хостеле бурлит жизнь; в гостинице усталые люди отсыпаются после напряженного дня. Или напиваются после напряженного дня. Или приводят телку, чтобы расслабиться после напряженного дня. Вешаются, кстати, всегда в гостиницах. Вы когда-нибудь слышали, чтобы кто-нибудь повесился в хостеле?
– Почему? Просто мы ремонтируемся. Которые отремонтированы, в те заселяем.
– Вы что, одновременно ремонтируетесь и работаете?
– Ну да. Тут на Рождество пожар был. Надо же как-то окупать ремонт…
В блюдечке на полу подсыхало молоко, растрескавшееся, желтое. Ни одна кошка не станет такое пить. Хотел сказать дежурной, но передумал. В конце концов, это не его дело. К тому же, он не видел тут кошки.
Роспись на стене разрослась, так, сама по себе, расползается плесень. Колхозница, упираясь в плинтус мощными босыми ногами, вздымала над головой огромный сноп. Колосистая нива, волнами сбегающая к плинтусу, омывала пятки колхозницы. На заднем плане ниву бороздили трактора и комбайны. У комбайнов и тракторов были растительные, неуверенные формы. Художница представилась ему остроносой, бледной, с прямыми русыми волосами, прихваченными хайратником, и очень одухотворенной. Такой трактор может нарисовать только очень одухотворенная женщина. Краской воняло даже сильней, чем с утра, ну да ладно.
Он стащил мокрые носки и, не раздеваясь, завалился на койку, в меру жесткую, по-своему даже удобную, словно бы сулящую отдых и убежище тем, кто в этом нуждается. Так удобны полки в скором поезде.
Одиночество навалилось, как подушка на беззащитное лицо спящего. А ведь на самом деле еще рано.
Тусклый свет, желтоватый и липкий, как подсолнечное масло, тихое пробулькивание в радиаторах.
Там, в городе, все переливается, взрывается смехом и светом, отражается в лужах, и все буквально кричит, что тот, кто не участвует в этом веселье, просто-напросто жалкий неудачник. Так и разводят нас, лохов, уныло подумал он… Правда, что ли, сходить в эти греко-римские погреба, или куда еще…
В дверь постучали. Не сильно, скорее деликатно.
– Да? – Он спустил ноги на пол. Пол был теплый. Хорошо.
В щель просунулось бородатое лицо байкера. За плечом первого топтался второй. Первый был рыжий, второй – русый.
– Да? – повторил он, хотя в общем и в целом сценарий был понятен.
– Ну, вот. – Первый байкер протиснулся в дверь, второй последовал за ним. Они были такие большие, в таких черных куртках и огромных черных берцах, что в комнате стало заметно темней. – Мы вот тут прикинули… это как бы… ну, познакомиться надо. Под одной крышей, можно сказать, живем.
Байкерский рюкзак мягко, но увесисто опустился на пол. Раздалось глухое жестяное бряцание. Ну, понятно…
– Да я работаю.
– Ни фига ты не работаешь, – проницательно сказал рыжий, плюхнулся на соседнюю койку, поводя плечами, стянул косуху и обнажил мощные бицепсы с красивой цветной татуировкой. На левом в языках пламени куда-то мчался скелетообразный конь блед с колесами вместо ног. Скелетообразный всадник был с косой и в косухе. Ну, опять же, понятно. Что было на правом, не разглядеть, но тоже что-то очень концептуальное.
Русый, потоптавшись в дверях, тоже сел на койку и притянул к себе рюкзак. Берцы у них были просто чудовищные – и как это они ходят круглый день в таких говнодавах? Тяжело ведь.
Из рюкзака на свет появились жестянки с пивом, вобла, чипсы и соленые крекеры. Ребята, похоже, основательно подготовились.
– Упырь, – сказал рыжий.
Он было вздрогнул, но потом понял, что рыжий просто представился. Орел, значит, степной, упырь лихой.
– Мардук, – сказал русый.
– Очень приятно.
Хотя что там приятного, когда один – упырь, а другой – вообще мардук?
– Откуда путь держите, братья? – спросил он, поскольку это было уместно и вежливо.
– Из Праги, – сказал Упырь. – Ну, то есть, Амстердам, Брюгге, Прага. Как-то так. А ты, брат?
Упырь вырвал у банки хлипкий жестяной язычок, а банку, холодную и слегка мокрую, протянул ему. Он вообще-то из банок не любил, а любил из кружек. Ему не хотелось пива. Хотелось чаю. Человек никогда не получает то, что ему нужно. И постоянно – то, что не нужно.
– Из Питера.
– Ну и как там, в Питере?
– Холодно. Мокро.
Упырь кивнул с каким-то мрачным удовлетворением.
– Жив еще, значит, Питер…
Упырь одним долгим глотком опустошил свою банку, смял ее в могучем кулаке и потянулся за следующей.
– А ты кто по жизни, брат?