Текст книги "Паннония"
Автор книги: Мария Рыбакова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Фантазия, которую Марков вовремя не обуздал, рисовала ему порой картинки, чьей умильности он стыдился. Теперь, сделав над собой усилие и забыв их, он получил наконец шанс зажить той жизнью, о которой всегда мечтал, но которая при иных обстоятельствах никогда не осуществилась бы. Он снимет комнату, из окон которой ничего, кроме моря, не видно. Он проснется так рано, что вселенная будет еще окутана дымкой, и начнет работать, чтобы до самой смерти не отрываться от вычислений. Может быть, ему удастся устранить ту ошибку, что уже долго мучает его, но которую он не может найти. Если ошибка будет исправлена (он сознавал, что иначе она станет серьезным препятствием в его работе), то, по мере выведения все новых и новых формул, он вместе с письменным столом воспарит в горный, снежный край, где воздух столь разрежен, что лишь избранные могут дышать им. Марков всегда знал, что лишь в том краю он мог быть по-настоящему счастлив, но все время убегал от него, не по душевной лености и не соблазнившись чем-либо – он просто все время откладывал встречу со своей истинной жизнью, как дети отодвигают от себя конфету, оставляя ее на потом, только чтобы в конце концов обнаружить, что она растаяла или засохла.
Марков принялся складывать вещи. Взять с собой он решил только самое необходимое. Предназначенное для выброса он складывал в большую коробку в центре комнаты. Поначалу он чувствовал, что ему трудно расставаться с каждой вещью, какой бы старой она ни была, – чем глубже уходили связанные с ней воспоминания, тем жальче ее было ("в этом свитере я давал мой первый урок!", "в этом портфеле я столько лет носил бумаги!"). Но собственные мысли, против обыкновения облеченные в форму восклицания, показались ему неестественными, точно репликой в пьесе. Сентиментальность вредна (эта мысль освободила его). С удвоенным рвением он стал бросать в коробку старые носки, неиспользованные продукты из холодильника (а ведь даже их было жаль), старую бритву, постельное белье. "Это ж не прополка, – сказал себе Марков. – Это самое настоящее очищение".
Теперь он оглядывал голые стены, обнажившиеся полки, неожиданно – из-за отсутствия бумаг – кажущийся таким прибранным стол. Пожалуй, надо протереть окна и вымыть пол. Зачем он оставлял комнату такой болезненно чистой, он не знал. Вряд ли ему хотелось уничтожить все следы своего пребывания. Он никак не мог поверить до конца – даже сейчас, присев в изнеможении на краешек кровати, – что комната, к которой он так привык, теперь останется без него, и он, рассматривая ее, пытался разглядеть ее такой, какой она предстанет другим или никому.
Мотор заработал, и желтый автомобиль тронулся. Вслед за ним выехала ничем не примечательная небольшая машина. За рулем сидел высокий человек, чьи чуть прищуренные глаза за стеклами очков выражали сосредоточенность. Он вел машину на той же скорости, что и Марков, не приближаясь, но и не теряя его из вида ни на секунду.
Знакомые дома кончились, потянулись поля. Вдоль дороги на равном расстоянии друг от друга были высажены деревья – низкорослые, с коряво растопыренными ветками, но по мере того, как приближалась Паннония, их очертания все удлинялись, а мелькающие иногда дома, наоборот, все ниже приседали к земле, надвигая на лоб красную крышу. Черно-желтое поле подсолнухов, обрушившись в окна подобно грозе, так обрадовало Маркова, что он увеличил скорость. Водитель следовавшего за ним автомобиля тоже нажал на газ.
Обеим машинам вскорости пришлось пристроиться-таки в довольно длинную очередь у железнодорожного переезда. Когда шлагбаум дрогнул и поднялся, автомобиль Маркова оказался последним в череде пропущенных на этот раз машин.
2
До города он добрался только поздней ночью.
Ночной въезд обратился для него во благо: при свете плохих фонарей он мог видеть город лишь маленькими кусочками, и ни один из них не отозвался в его памяти, но тем более полным было ощущение перемены – ведь в Христиании он мог бы идти по улице с закрытыми глазами. В Паннонии он провел детство, и, судя по тому, что он не узнавал эти места, вряд ли он имел четкое представление о своей жизни, но это пока не волновало его. Наоборот, то, каким таинственным оказался въезд в родной город, заставило его сердце трепетать перед загадкой собственного прошлого. Ведь для многих – а в особенности для математиков упоительно бывает вдруг разгадать какую-то загадку там, где ничего загадочного они долго не видели, и на месте гладкой стены увидеть в случайно выплывшем воспоминании долгий коридор со многими ответвлениями, – вот так Марков надеялся сейчас, не узнав ничего, что должен был помнить, найти в своем детстве и в юности незамеченное и неразгаданное тогда.
Под фонарем подросток зажигает сигарету. Может быть, в первый раз щелчок зажигалки не приносит ему удовлетворения: раньше зажженной сигареты было достаточно, чтобы почувствовать себя независимым, но теперь это всего лишь механическое действие, потому что сегодня ночью он ушел из дома. Впервые знакомая улица кажется ему незнакомой, маня и пугая одновременно, и если он опускает глаза, то испуг заслоняет собой все, но стоит взглянуть на одинокий светофор, его отблеск на листьях деревьев и на асфальте, стоит увидеть на горизонте трубы, чья железная чернота все-таки темнее мрака ночи, как он готов шагать на край света, встречая лишь молчащие очертания на своем пути, – ради этого молчания и ради ночи, то есть только ради того, чтобы быть одному, он ушел, – но ноги еще прирастают к земле.
Если бы Марков знал, что эта проведенная в гостинице ночь окажется последней ночью его прежней жизни – последней ночью, во время которой спокойный сон еще был возможен, – то он постарался бы насладиться ею. Потом он часто пытался проникнуть в эти блаженные (как ему казалось впоследствии, с высоты обрушившегося на него несчастья) минуты: тогда, когда мысль еще не возвращалась постоянно к одному и тому же, когда он мог с равным вниманием отнестись ко всему, что его окружало, подушка должна была казаться ему особенно мягкой, а одеяло – шелковистым. Этого, конечно же, не происходило. Не зная, что его ждет, ко всему привычному – а номер в этой, хотя и незнакомой, гостинице был таким же, как все прочие гостиничные номера – он относился с прежним равнодушием. Но все же была в этой ночи какая-то новая сладость, возникшая то ли оттого, что теперь за окном шумели деревья и море, то ли от влажного, с привкусом соли, воздуха в легких. Но, должно быть, как последний день перед войной запоминается необычайно радостным, так и эта ночь показалась ему сладкой лишь но контрасту с тем, что за ней последовало, и, не случись этого, он никогда не запомнил бы ее.
Купив утром две газеты – Паннонии и Христиании, – Марков погрузился в мягкое кресло в фойе гостиницы, и здесь время замедлило ход. Он еще макал бублик в кофе, но проглотить его уже не мог. Медленно ставил он чашку обратно на стол, так долго, с таким напряжением тянулась рука, и ему казалось, что никогда не дотянется. Глаза (мысль быстрей всего, но скорость взгляда уступает ей ненамного) медленно, как будто им приходилось преодолевать препятствия, отслеживали строки.
"...Как мы уже сообщали... Трагическая утрата... Около трех часов утра на Парковом шоссе был сбит автомобилем... Личность удалось установить... Петр Северин, известный врач Петр Северин... Водитель оттащил сбитого на обочину дороги, вместо того чтобы позаботиться о медицинской помощи... Может быть, его удалось бы спасти... По непроверенным источникам за рулем находился..."
Марков складывает газету.
Слишком обидно бывает, когда оказывается, что вся жизнь закручивалась лишь вокруг одного события, даже если событие это значительно (но ведь оно бывает и ничтожно). Может быть, некоторые из нас вылеплены из настолько жидкой глины, что только внешние события, беда или радость, обрушившиеся на них, могут обжечь их и таким образом придать форму – и эта форма застынет раз и навсегда, воспринять еще одно крупное событие они оказываются неспособны. Было бы лучше, если бы такого рода формообразующие события случались в детстве, но они могут произойти и в зрелом возрасте, и в старости; и странно, должно быть, старому уже человеку вдруг, одним резким толчком, получить представление о себе, впервые познакомиться с тем, с кем провел целую жизнь.
Но бывает и по-иному: он порой примерял на себя чужие судьбы, и то, что привлекало его там, было величиной вовсе не положительной, а отрицательной одним словом, его привлекали лишения. Мечтая остаться наедине с вычислениями, во всех лишениях он видел лишь освобождение от вещей, людей, чувств: и отчаяние представлялось ему бесконечной грифельной доской для записи формул. Но теперь, когда то, о чем он просил, близилось, он впервые подумал, что, может быть, его просьбы были опрометчивы.
Тот, кто, в пятнадцатилетнем возрасте, тихими шагами спускался по лестнице дома, полагал, что побег разделит его жизнь надвое. И оттого, что эта затея не удалась, он впоследствии не мог смотреть без слез на вещи, положенные им тогда в рюкзак – ножик, книжку, пару носков, – как будто бы это он был виноват в том, что они, подобно бутонам, никогда не раскрылись.
"Колко на часы?" – спросил толстый господин за соседним столиком.
"Простите? Две... две най цать..."
"Э, да вы, видать, из Христиании! По-нашему-то не очень разбираете. Что ж вы выбрали такое время для визита? К нам все приезжают весной, летом, когда купаться можно. А осенью... Хотя, впрочем, виноград созрел. У нас вообще теперь можно жить по-человечески. Вот, построили два американских ресторана. Вы их видели? Нет? Сходите посмотрите. Котлеты премного вкусные. А все-таки летом надо было приезжать! Везде музыка, шарики надувные, продажа сувениров. Вы, наверное, хотите посмотреть на богов?"
"Да-да. Я потому и приехал, – нашелся Марков. – Они еще там?"
"Стоят, голубчики, куда же им деться. Только краска вся пооблупилась. Надо бы покрасить, а некогда, да и денег нет. Сначала надо накормить народ, правильно я говорю?"
Два мальчика идут по кромке воды мимо скал, от которых в этот час отступает вода. Вода достает лишь до щиколоток тому, кто идет ближе к скалам. Ноги идущего рядом с ним погружены в воду по колено. Иногда он нагибается и вылавливает темно-зеленую водоросль только затем, чтобы отбросить ее вновь на блестящую поверхность моря.
"Северин. Петр Северин", – зачем-то соврал Марков.
"Что ж, очень приятно. Если вы к богам, то вам по этой улице прямо, потом налево, потом второй поворот направо. Но вы говорите, вы здесь уже бывали? И обязательно загляните в галерею "Бон" на соседней улице, сантехника от лучших французских мастеров, а все у нас, в Паннонии! По доступным для народа ценам. Ведь правда же, это прекрасно, что простой человек может пойти в магазин и купить себе унитаз?"
Двое детей огибают далеко вдающийся в море скалистый мыс. Его прозвали Хамелеоном оттого, что, если смотреть на него издали, скала меняет цвет в зависимости от времени суток – от розового с зеленым на рассвете до оранжево-красного на закате. Странно было видеть вблизи этот камень, на самом деле серый, пористый, местами поросший мхом. Но еще страннее было думать, что вот сейчас, когда ты идешь мимо бесцветной громады, кто-то на берегу, не замечая маленькую мимоидущую фигурку, видит на горизонте ломаные очертания ярко-розовой ящерицы, прилегшей отдохнуть у моря.
Сейчас действительно осень – с недавней поры – а может быть, уже давно перестал замечать времена года – перестал считать время – должно быть, это бессмертие. Уже недалек тот день, когда на плечи богов, застывших в сквере, будет ложиться снег, белизной почти не отличающийся от их новой белизны, от их наготы под облупившейся краской. Те пять глиняных головок, что он купил когда-то, действительно напоминают лица этих статуй, а жесты их, здесь, в сквере, посреди пустоты, выражают что-то: кажется, один из них натягивает лук, или нет – указывает путь, нет, уже никогда не поймешь, да ведь и не важно. "Всички беды наши-то потому, – вздохнула старуха, проходя мимо, – що боги у нас уж больно вредные". Обидчивы, завистливы, мстительны боги Паннонии, и почти любой ее житель в нравственном смысле выше, чем его божества.
"...По непроверенным источникам, за рулем находился Юлиан Марков, преподаватель математики... Человек сомнительной репутации, перебежчик из Паннонии... Вместо того чтобы оказать помощь... В настоящее время скрывается от следствия. Приметы: на вид 30-35 лет, рост средний, волосы светлые, волнистые, глаза серые..."
Последняя ночь, когда он еще ничего не знал, вероятно, останется для него навсегда воплощением ночи, несущей в себе темноту, прохладу, покой, забытье, потому что все последующие – он не мог представить себе этого иначе – будут проходить при зажженной лампе, с листом бумаги, в тщетных попытках думать о теореме и только о ней, но мысль будет описывать бесконечную окружность, в центре которой – жизнь Петра Северина.
"Вы, должно быть, не знаете, – продолжал толстый господин, пересев за столик Маркова. Память отказывалась узнавать в нем Яшко Демьяныче-ва; нет, он, наверное, взял это имя, как Марков притворился Петром Севериным. – Не знаете, должно быть, что мы здесь, в Паннонии, переживаем необычайный расцвет культуры. И культура наша расцвела таким чудесным образом всего за несколько лет благодаря тому, что мы нашли в себе силы отбросить старые правила красноречия. Ведь раньше, да будет вам известно, писались целые трактаты о том, как позволено и как не позволено строить фразу, абзац, речь в суде. Только представьте себе, что целая страна говорила по этим правилам! Старики будут утверждать, что делалось это по соображениям гармонии, мол, составные части должны уравновешивать друг друга, для чего необходимо каждое предложение выверять чуть ли не математически, прошедшее должно отзываться в будущем, у каждого имени должно быть равное количество эпитетов, и тому подобные рассуждения, годные лишь на то, чтоб ими затыкать дыры между бревнами, если вы понимаете, о чем я. Нет, они делали это лишь из суеверия, лишь потому, что так поступали их отцы и деды. Им казалось, что вселенная разрушится от неправильно, по их мнению, построенной фразы. Но мы положили этому конец. Мы говорим, как хотим..."
Забравшись на плоский, вдающийся в море камень, они забрасывают удочки в воду и принимаются ждать. Сосредоточившись на поплавке, можно забыть о присутствии другого, можно забыть о серой громаде скалы у тебя за плечами, о расстоянии до другого берега моря, которое кажется бесконечным, о форме облака над головой – есть только прыгающий кусочек пробки в блестящей воде, только прыгающий кусочек пробки, только кусочек пробки... Держащий удочку близок к тому, чтобы потерять сознание, но слабый рывок лески пробуждает его, поплавок ныряет, и вот уже между небом и землей описывает дугу трепыхающаяся рыбешка. Она в ведре. Удочка снова заброшена. Посреди мелкой ряби снова прыгает кусочек пробки, снова прыгает кусочек пробки, поплавок, кусочек пробки.
Марков курит, сбрасывая пепел под скамейку. Боги перед ним смотрят вдаль незрячими глазами. Из противоположного угла сквера, медленно передвигая отекшие ноги, идет старуха. Сгорбленная, вся в черном, она шевелит губами, что-то повторяя про себя. Если отвлечься – так утром, во время пробуждения, ему показалось, что он еще в Христиании, – можно подумать, что он никуда не уезжал, что он сидит в парке того, покинутого, города. Накануне он ходил с женщиной в ресторан, потом они еще выпили в баре. Он отвез ее. Потом возвращался домой. А сегодня он пересек шоссе и вошел в парк. Не потому ли, что преступник должен возвращаться на место преступления. Из кустов выходит бездомный и, хитро поблескивая глазами, протягивает руку. Он должен дать ему денег. Попрошайка, потерявший работу учитель математики. Нет, учитель математики – это Марков.
"Помимо прочего, я хотел бы осмотреть здание школы. Мне говорили, что это памятник архитектуры".
Мраморные ступени и холодные завтраки. На самой последней парте – мальчик, уткнувшийся в учебник математики, не замечающий ни лиц одноклассников, ни перехода из класса в класс, но только: что из маленьких историй о том, как (Эля подарила Маше два карандаша, как экскаватор вычерпывал землю, задачи становились все красивее, освобождаясь от людей, машин и материалов, от овощей и предметов; как на смену цифрам пришли греческие буквы, и где сами законы вдруг заскользили извилистой линией.
"О, непременно взгляните на нее! Проектировал знаменитый Дюбуа, он же построил нашу городскую тюрьму и главпочтамт. Их тоже осмотрите обязательно! В нашей школе – одной-единственной десятилетке в маленьком городе – училось так много выдающихся личностей, что невозможно не прийти к выводу, что паннонийский народ самый талантливый в мире. Ex Pannonia lux, говорили древние, и, должно быть, их предсказание оправдается. Сам я тоже выпускник, хотя этот факт можно было бы и опустить. Марков, известный математик – ну, о нем вы, наверное, не слышали, люди науки мало кому известны, хотя сейчас проживает у вас в Христиании, – был моим одноклассником. Друг детства".
Один мальчик не забыл о присутствии другого, хотя он тоже следит за поплавком. Ему хочется кое-что рассказать приятелю, но он не решается. Всю дорогу сюда он выбирал момент, чтобы, после маленькой паузы, широко открыв глаза, произнести: "А знаешь..." Но он промолчал. Может быть, его друг уже все знает, только не хочет говорить, и надлежащего эффекта не получится. А может быть... Он искоса бросает взгляд на стоящего рядом с ним. Есть что-то странное в этих серых глазах, в таких неловких движениях. Его можно испугаться. Ведь это же он с таким рвением...
"Этот Марков, – толстый господин положил зачем-то пальцы на руку собеседника и уставился ему в глаза, – всегда был очень способный мальчик, но, знаете, этого ему было мало. Не знаю, теперь, доктор наук и все такое, он, наверное, успокоился. А тогда честолюбие было просто непомерное! Он, например, во что бы то ни стало хотел стать помощником жреца. Это, конечно, для мальчика было очень почетно, но ведь вы знаете, какие тогда были времена. Человеческие жертвоприношения и тому подобное. И ведь подумать только, на протяжении всего нескольких лет наша Паннония из состояния почти что доисторического перешагнула в стадию цивилизованнейшего города-государства. Наше новое законодательство – советую ознакомиться – построено на принципах взаимной любви, уважения, пристального внимания друг к другу..."
Неужели он все запомнил неправильно? Тот мальчик, что взбегал по лестнице с "Занимательной алгеброй" под мышкой. Он сидел за последней партой один, потому что никто не присоединялся к нему, да и ему не приходило в голову ни к кому подсесть. Не приходило? А может быть, он хотел, но не решался? Или знал, что любой из одноклассников с презрением отсядет от него? Но почему – почему?
"Человек сомнительной репутации, перебежчик из Паннонии... По имеющимся у нас данным, уже в школе он совершал неблаговидные поступки. Будучи отличником, он, согласно царившим в паннонийских школах правилам, мог быть назначен помощником жреца, какового звания с ревностью добивался. Бывшая практика паннонийских жрецов, санкционированная их непросвещенной религией, известна нашим читателям. Мальчику, по собственному почину участвовавшему в кровавых ритуалах, удалось с отличием закончить школу и впоследствии поступить в университет Христиании..."
Они откладывают удочки и разворачивают принесенные из дома бутерброды. Между ними царит молчаливое согласие. Впрочем, один из них молчит, выжидая момент. Другой же хранит молчание, потому что никакие слова не соответствовали бы радости, которую он сейчас ощущает. Он не видит причины, почему бы этим каникулам, этой погоде, этой ловле рыбы не продлиться целую жизнь, которая, в его десять лет, кажется досконально изученной. Пока он отвинчивает крышку от бутылки, сидящий рядом наклоняется к его уху, чтобы что-то прошептать – как будто скалы подслушивают.
Припарковав автомобиль, инспектор берет с заднего сиденья путеводитель. "Город-государство Паннония было основано еще в глубокой древности выходцами... Жители возделывали виноградники и ловили рыбу... Так что их руки всегда бывали либо солоны, либо измазаны в винном сусле. Однако, несмотря на такое обилие жидкости, поклонялись они все же богам огня, каковых было множество, как и ритуальных поз, в которых они изображались, потому что огонь никогда не стоит и живет в искрах... Должны были танцевать босыми ногами на углях, этот обычай практикуется и поныне..."
"Мы были знакомы всего ничего, господин инспектор... Я посещала его курс, встретились как-то в магазине, а потом он пригласил меня в ресторан... Да, на желтой машине, но я вас уверяю, он человек порядочный... Он никогда не стал бы... Хотя, как вы понимаете, не поручусь, ведь близко я его не знаю"
"Жестокие войны, потрясшие Паннонию в Средние века, наложили отпечаток на национальный характер. Именно к этому времени восходит начало практики человеческих жертвоприношений, сохранявшейся до недавнего времени. Паннонийские жрецы, искусные математики и астрономы, вычисляли жертву путем составления гороскопов... Жрецы проводили дни в ежедневном составлении гороскопов для каждого из жителей, каковые гороскопы держались в тайне... Угли считались символом небесных звезд, а очерченная вокруг костра линия символизировала границы Вселенной. И тот, кто сгорал на костре, был всеми людьми одновременно, и через его смерть Паннония очищалась"
"Тут такой бабах, я проснулся. На скамейке лежал, у входа в парк. Чего в парк не пошел? Так его ж запирают. Сделал два шага, вижу, машина стоит. Ну, желтая. Так там же фонарь светит, и луна была большая, если только мне не приснилось. Вижу: один другого на обочину тащит. Убил, видать. Ну, я тихо так к себе обратно на скамейку. Лежу, будто сам помер, а то, думаю, этот подойдет, убьет как свидетеля. Я думаю, если притвориться, что уже мертвый, может, не тронет? Запутался я. А тут, слышу, машина уехала. Тишина такая. Полежал-полежал: приснилось, думаю. Наверняка привиделось. И такой странный сон, будто на самом деле. Это я еще успел подумать. А потом заснул. Совсем заснул"
"Сохранилась старая планировка города. Основная часть пересекается тремя сначала разветвляющимися, затем снова сходящимися улицами. Центральная из них носит название "улица Пепелища". Мы приглашаем вас посетить уютные ресторанчики, кафе и галереи, расположенные вдоль ее тротуаров. Когда-то она действительно заканчивалась огромным пепелищем, на месте которого нынче располагается магазин автомобильных запчастей. К востоку от нее проходит Прибрежная улица. Ее дома примечательны огромным количество чаек, гнездящихся на крышах и чердаках, и потому буквально облеплены пометом. К западу лежит улица Богов. Здесь исторически селились самые богатые семьи города. Почти каждый дом заслуживает внимания тех, кто интересуется архитектурой: ни один не повторяет резьбу капителей или форму окон другого, даже оттенок черепицы на крыше разнится от дома к дому. Улица пересекает сквер, украшенный пятью статуями паннонийских богов. В скульптуре заметно влияние как греческих, так и индийских мастеров, должно быть, плод восточных завоеваний знаменитого македонца..."
"Да, они сидели здесь. Она брала джин-тоник, он вроде пил пиво. Одну кружку, и то не допил. Я точно помню. Потом они ушли. Часов около трех. Я слышал, как отъезжала машина. О чем они говорили... Разве это важно? Я не прислушивался. Помнится, сначала говорила она. Да. Довольно долго. А потом он что-то рассказывал – и кажется, она заскучала. С таким, знаете, скучающим видом его слушала. Смотрела в сторону, глаза все шарили по помещению"
"На месте пересечения трех улиц, почти сразу за автомагазином, находится городская картинная галерея. Найти ее не так-то просто, но, если бы вы прибыли в наш город кораблем, то еще издалека заметили бы двухэтажное здание музея, ибо оно расположено на самой крайней точке того полуострова, на котором построен город. В судоходное время здание также служит маяком. Хотя мы не можем похвастаться картинами старых мастеров, собрание современной живописи весьма примечательно. Особенно интересен триптих "Фигуры". Художник-примитивист придает всем персонажам собственное лицо. Первая из картин – автопортрет, на котором изображенный художник разглядывает зрителя. На второй – получившей название "Разговор" – художник ведет беседу с самим собою или же двойником. Третье полотно представляет художника и еще двух точно таких же, как он, сидящими по углам треугольного стола. Тот, кто в середине, отодвигает от себя бокал вина: заключительная часть триптиха называется "Отрицание"".
Инспектор решает начать обход города с той улицы, что лежит к западу.
"О возлюбленная!" – сквозь стеклянные стены кафе видна белокурая женщина с ножом в руке – "О возлюбленная! Я – тот, кого ты знала когда-то, в течение двух на редкость счастливых лет, по крайней мере счастливых для тебя, как ты тогда уверяла!" – сильными ударами ножа она рубит капусту – от круглого, крепкого кочана остается лишь гора распадающейся стружки – "Он бросил невесту, чтобы перебраться в Христианию, и, несмотря на многочисленные обещания, ее к себе не перевез" – мелко-мелко, быстро-быстро она дробит морковь – "Вспомни наши прогулки вдоль пристани, объятья на обочине, лепет в лесу" – сгребает порубленные овощи с деревяшки в миску, мешает, довольно причмокивая губами "Все то банальное, через что предстояло пройти и нам, и что мы прошли, как положено влюбленным, не догадываясь, что, может быть, и любовь предписали себе потому, что так делали другие, и мы не видели иного пути в девятнадцать лет" она выкладывает рядком помидор, огурец и перец, окидывает их оценивающим взглядом, замахивается ножом – "Ты знаешь, ведь, пока я шел сюда, я заготовил грусть и нежность, и сожаление о том, что прошло, и вину перед тобой... Но сейчас, когда я смотрю на тебя сквозь стекло, все это пропадает" – скоро будет салат, он уже издали кажется вкусным – "Потому что я вижу тебя такой же, какой видел тогда" – рука с перевернутой бутылкой оливкового масла описывает два круга над миской; потом берет прозрачный уксус и роняет несколько капель – "И мне – вот жало давно забытого чувства – становится скучно, и хочется бежать прочь из этого города, и хочется – прости меня – забыть твое имя" – в торжестве приближающегося завершения соль и перец сыплются с двух рук – "Он бросил невесту, чтобы перебраться в наш богатый, благоустроенный город, оставив ее прозябать в качестве прислуги или кухарки" – и поднимаются большая деревянная ложка и деревянная вилка, чтобы опуститься в кусочки овощей, переворачивая их – "Помнишь, ты рассказывала мне о старике, что лежал на скале, умирая от жажды, и, весь иссохнув и покрывшись перьями, превратился в чайку? И как, взмыв в небо, быстрым глазом увидел лежащее внизу тело?" – "С необычайной легкостью бросал он всех – мать, невесту, родной город, ни к чему не привязываясь, ни о чем не сожалея; должно быть, для него придумана пословица: рыба ищет где глубже, а человек – где лучше" – Ее волосы по-прежнему густы и белокуры, щеки розовы, тело все так же стройно; если бы взгляд мог отыскать что-то новое, скажем, седые волосы или пару морщин, которые давали бы понять, что за эти годы в ее жизни что-то произошло, что она изменилась, что она, быть может, стала другим человеком, Марков бросился бы к ней, стремясь разглядеть в давно знакомом ему человеке нового (ведь ученым движет любопытство, на что бы он ни обращал свой ум). Но она казалась ему точно такой же, какой он оставил ее когда-то, и, вместо того чтобы испытывать радость, он почувствовал страх, будто кто-то взял и отменил все те годы, что прошли с момента их последней встречи – именно те, когда создавалась алгебра Маркова, и где он уже почти доказал последнюю теорему: нет, от этих лет он не откажется никогда! – "Он всем оказался готов пожертвовать ради научной карьеры – ради науки, – скажут иные идеалисты, но мы попросим их объяснить: разве могут эти цифры... эти непонятные цифры... неумолимые законы быть важнее..." ведь и сама эта женщина, увидев Маркова, вряд ли нашла бы его изменившимся, и она скорее отшатнулась бы, чем протянула бы ему руку – "Но спустя несколько дней, или месяц, или год после того, как я уеду, твои руки или твоя постель вдруг всплывут в памяти, и я пойму, что никогда не любил никого, кроме себя, но любовь к себе не выносит потерь и потому готова плакать о том, что невозвратимо, не только о тебе, но и обо всем, что меня окружало, что я покинул или – как того хочет моя любовь – обо всем том, что, не оказавшись вечным, посмело покинуть меня".
День подходил к концу, так что даже побеленная Прибрежная улица казалась сизой в сумерках. Крича, как кошки, чайки возвращались к своим гнездам, и Марков брел вслед за ними, словно они указывали путь. Навстречу ему зажигались фонари, стоящие на равном расстоянии друг от друга: так солдаты отдают честь своему генералу. Он боялся, что перепутает этот дом с другими, ведь он уже убедился, что вовсе не узнавал родные места мгновенно, и даже спустя долгое время все еще сомневался, туда ли он попал. Но этот дом, будучи в три этажа, отличался от окружающих его двухэтажных. Фонарный столб напротив дома оказался удобен, чтобы опереться о него спиной. Марков вытащил из кармана пачку сигарет и, обратив взгляд на окна третьего этажа, приготовился ждать.
Он ждал, как в театре ждут начала спектакля. Сходство усиливалось из-за того, что темнота вокруг него сгущалась все плотнее. Шторы на окнах не были задернуты, то есть на сцене, которую он сам себе создал, занавес был поднят. Все звуки замерли. Марков уже докурил сигарету до конца и зажег вторую. Может быть, он явился по-мещански слишком рано, представление еще не скоро начнут. Или он ошибся, или она переехала, или все это происходит в его воображении, или он приехал сюда по-настоящему – но пытаясь найти то, что ему пригрезилось.
Благодаря тому, что стемнело, он был избавлен от сыновнего долга узнавания. Глядя на смутно белевший угол дома, он мог бы вспомнить деревянный стол и скамью за ним – равно как и представить, что там находится площадка для игр, свалка мусора, заросли репейника, все что угодно, а вовсе не стол со скамейкой, где они с матерью – в той Паннонии, за которой он сюда приехал, играли в карты.