Текст книги "Сборник рассказов"
Автор книги: Марина Степнова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Из-за того, как дико и бессмысленно посмотрела она на меня через черное плечо, когда я опустила ее на загаженную людьми землю возле мусорного контейнера и, поправив на плече нетяжелую сумку, деловито пошла к машине. Я шла неуверенно – на высоких, непривычных, нарядных ногах – мужу нравились тонкие каблуки, чулки, дорогое, электрической, синеватой белизны белье, небрежно сброшенное на пол, а мне нравилось нравиться ему и я, привыкшая к потертым джинсикам и уродливым солдатским ботинкам, с удовольствием носила теперь двенадцатисантиметровые шпильки.
Я шла медленно, выбирая, прежде, чем шагнуть, место почище – так медленно, что кошка поверила, будто я все еще человек, и закричала мне вслед. Она кричала испуганно, ни на что не надеясь, она боялась даже сдвинуться с места, потому что последний раз была на улице совсем крохотным котенком и совсем забыла, сколько кругом горя, шума и воздуха.
Воздуха, в котором навсегда растворялся мой единственно знакомый и доступный ей запах.
2003
Старая сука
От мамы-армянки Алине Васильевне достались редкие, крупные, совершенно кобыльи зубы: не улыбнешься лишний раз, да и чему, спрашивается, улыбаться, если родилась ты в самом ничтожном месте на краю обитаемого мира? Нормальные люди жили в Москве или, на худой конец, в Ленинграде, а вся жизнь Алины Васильевны с самого детства была непрекращающимся географическим унижением: Приморск, Камышенка, Буйнакск, Щербинка…
Разве можно стать счастливой, оставляя на карте такие жалкие и грязные, словно пятна на старых обоях, следы?
В Приморске, крошечном, провонявшем рыбой городишке, который не так давно заслуженно разжаловали до статуса поселка, Алина Васильевна родилась – и это, честное слово, был самый скверный подарок в ее жизни. На дворе колом стоял 1952 год – ничего личного, просто Алина Васильевна предпочла бы другие обстоятельства времени, ме́ста, образа действия, причины, цели – да и степени заодно. Если следовать за учебником грамматики и дальше, то придется признать, что сопутствующие обстоятельства тоже подкачали: черт дернул Алину Васильевну, как Пушкина, родиться в России – только без ума и без таланта, да еще и в семье склонного к алкоголизму слесаря-недоучки и детсадовской нянечки, которая ненавидела детей так, что даже к собственной новорожденной дочке подходила, сцепив от отвращения челюсти в неистовый, почти бульдожий замок. Отцовскими чувствами слесаря никто так и не поинтересовался – мать Алины Васильевны в грош не ставила мужа-неудачника, будто мстила за все эти бесконечные ай ем, ай ем петк э сирем, ай ем петк е мецарем им амуснун, ай ем петк э ереханерс ерджанки мецанан сиро меч, ай ем [1]1
я армянка, разве я не армянка? Я армянка, я должна любить, я армянка, должна чествовать своего супруга, я армянка, мои дети должны расти счастливые и в любви, я армянка.
[Закрыть], что твердили всю жизнь классические армянские жены, тихие и безропотные хранительницы буйного домашнего очага…
Такой же убежденной мужененавистницей была и бабушка Алины Васильевны – мамина мама – носатая, зубатая, визгливая хамка. Своего мужа она свела в могилу пятидесятилетним, заунижала до смерти, так что не помогло ни зверское имя Тигран, ни бравые перченые усы, когда-то сводившие с ума всех молоденьких красавиц. Бабка орала на деда Тиграна так, что соседи приходили даже с соседних улиц – чтобы насытить око зрением, а ухо – слушанием. И не было в далеком дагестанском Буйнакске в ту пору, когда не существовало ни телевидения, ни Интернета, большей радости, чем посмотреть, как ссорится с мужем растрепанная толстая женщина, со смаком, неистово позорящая все прелестное, ласковое, говорливое армянское племя.
В Буйнакск Алину Васильевну ссылали на вторую половину лета – на витаминчики. Бабушка, жадная, похожая на жирную злую индюшку, пичкала внучку переспевшими, подгнивающими фруктами – на местном (и без того баснословно дешевом) рынке такие отдавали просто даром: облепленные осами, все в карих подпалинах груши, подбитые яблоки, лопнувшие персики, истекающие пузырящимся, стремительно прокисающим соком. Это для моей козы, дорогая. Торговки презрительно морщили черствые крестьянские рты – все знали, что никакой козы у бабушки Алины Васильевны сроду не было. Не выдержала бы ее характера никакая коза.
От скверной, почти превратившейся в брагу фруктовой прели маленькая Аля маялась животом – тоненько плакала по ночам и без конца дристала, от чего бабушка злилась еще сильнее – будь проклята эта дура, твоя дочь, подумать только – прижила байстрючку от русского алкаша! Стирай теперь сам за этой засранкой, настоящий мужчина убил бы свою дочь за такое, а ты! Дед Тигран, сутулый и безмолвный от бесконечного позора, молча шел к колодцу, полоскал в цинковом тазу крошечные, запачканные рыжим трусишки. Он звал внучку балам– сладкая, шепотом, всегда шепотом, чтоб, боже упаси, не услыхала жена, и Алина Васильевна презирала его так, что не позволяла до себя даже дотронуться. Потому что он был тряпка, дед Тигран, и отец был – тряпка, а дедушка с папиной стороны вообще сбежал, потому что папина мама, другая Алинина бабушка, тоже была славная женщина, так что в смысле генов Алине Васильевне повезло. Мужчины в их кислотном, ядовитом роду вообще не выживали. Ни с одной, ни с другой стороны. Аминь.
Впрочем, с первой половиной лета дела обстояли еще хуже. Отца Алины Васильевны угораздило родиться в месте совсем уже непристойном (село Камышенка, Бородулихинского района Семипалатинской области – нормальный ребенок должен знать свой адрес, повтори!), и это был такой тихий, затерянный в выжженной степи ужас, что Алина Васильевна с Нового года начинала с тоской отсчитывать дни до казахской ссылки. Ну почему, почему другие жили в Москве, а ей пришлось полжизни мыкаться по самым гнусным задворкам необъятной советской родины?
Обида на несправедливую судьбу, копившаяся все детство, достигла апогея в 1968 году, когда шестнадцатилетняя Алина Васильевна наконец-то осознала себя в зеркале не как объект для причесывания, а как автономную единицу. По идее, отражение должно было ее только радовать, потому что, несмотря на безнадежно плебейский хромосомный набор (а, может, именно благодаря ему), Аля вызрела в бойкую девицу вполне товарного по советским меркам вида. Густые темные волосы, аппетитные мякушки в нужных местах (мода на костлявые остовы раздавила империю только двадцать лет спустя) и даже приличная кожа – лишь самую малость подпорченная пятком багровых юношеских прыщей, да и с теми Алина Васильевна быстро и безжалостно расправлялась при помощи хозяйственного мыла. Тем не менее, никто и не собирался влюбляться в оглашенный список несомненных достоинств. То есть вообще – никто и никогда. Дело было не в лошадиной челюсти, конечно, а в каком-то сложном и не сразу заметном изъяне, и Алина Васильевна подолгу стояла у зеркала, пытаясь отгадать, почему мальчишки не только не подсовывают ей в портфель хрипловато-смущенные, спотыкающиеся на длинных словах записки, но даже за косы никогда не дергают, хотя вот же они – косы, длинные, тугие, с лиловатым лаковым отливом. Дергай – не хочу. Они и не хотели.
Алина Васильевна часами рассматривала себя холодными, пусто-голубыми выпуклыми глазами, но так и не поняла самого главного: что женщины, нормальные женщины, не такие, как она, всегда либо излучают свет, либо забирают его. И ни при чем тут ни кожа, ни косы, ни ямочки на предплечьях, ни ласкающий ладонь изгиб, ведущий от талии в области совсем уже запредельного сладострастия. Ты либо излучаешь свет, получая взамен предложения руки и сердца, и надежный штамп в паспорте, и внуков, и золотую свадьбу, и стремительно сбывающееся обещание умереть в один день. Либо забираешь свет, и тогда – из-за тебя стреляются и развязывают войны, бьют смертным боем, осыпают проклятиями и поцелуями, запирают, не спрашивая разрешения, в тексты, разбирают по буквам, по жестам, по памяти, по слогам. И, как ризу Господню. Целую я платья края. И колени. И губы. И эти зеленые очи. Алина Васильевна пожимала плечами и отходила от зеркала. Она по природе своей не умела ни излучать, ни поглощать. Да и, пожалуй, вообще не подозревала о существовании света.
Вызывающее отсутствие личной жизни Аля с лихвой компенсировала переизбытком жизни общественной – благо, кипеть в одном ритме и градусе со страной было жизненно необходимо всем, кому не хватало мозгов или связей на такую роскошь, как собственное мнение или персональный карьерный рост. Это Алина Васильевна понимала. Поэтому к окончанию десятилетки стала и заслуженной пионервожатой (дети, кстати, боялись ее до немоты, больше, чем в когда-то, во младенчестве, – зловещего буки), и членом агитбригады, и членом школьного совета, и членом еще десятка каких-то важных для жизни советской молодежи организаций – так что даже само перечисление этих во всех смыслах генитальных достижений и должностей не могло не привести приемную комиссию вуза в подобающий трепет.
Оставалось выбрать сам вуз – пара пустяков, особенно, если ты не гений, не нацкадр, не прошла срочную службу в армии да и еще и все десять школьных лет с колоссальным, почти альпинистским усилием вытягивала себя из вязкой, рвотной массы троечников в синеворотничковые хорошисты. К счастью, учителя были тоже люди, раздавленные теми же очередями, теми же магазинами, теми же закисшими, как половая тряпка, бытовыми проблемами. У каждого в анамнезе был свой папа – так и не преодолевший техникум тихий алкаш, или мама – способная одной оплеухой выбить из головы всю дурь, заодно с образом Лермонтова и всеми простыми дробями разом. Ладно, Аля, так и быть, садись, четыре. Алина Васильевна садилась, негромко и раскатисто торжествуя. Она знала, что все равно выбьется в люди. А каким способом и какой ценой – на этой ей было наплевать.
Однако, несмотря на неистовые мечты о столичной жизни, Алина Васильевна была не дура – и понимала, что в Москве ей никто не обрадуется. Пока. Надо было еще немного потерпеть, ограничиться союзными республиками – только выбрать правильную профессию и правильный институт, чтобы уже с этой ступеньки перепрыгнуть сразу на вершину вожделенного пьедестала. И Алина Васильевна часами перелистывала жирную, белесую брошюрку для поступающих в вузы, выискивая точку приложения, которая поможет ей разом перевернуть ненавистный мир.
Выбор оказался простым и безотказным, как дырокол – правда, сделала его не сама Алина Васильевна, а ее соседка по коммуналке, тетка Катерина, тощая, морщинистая, утратившая все признаки возраста и пола женщина, заброшенная в Приморск неизвестно за что ополчившейся на нее судьбой. Потомственная петербуржанка, единственный вялый отпрыск огромной и почтенной семьи, каждое колено которой было украшено академиком, заслуженным деятелем или, на худой конец, профессором, она до 13 лет вела тихую жизнь интеллигентной советской отличницы, а потом вдруг начала вслух рассуждать о Боге и писать стихи такой удивительной, почти невыносимой сложности и силы, что пришедшие в ужас родители начали таскать девочку по психиатрам. Психиатры честно разводили руками и советовали Рижское взморье и побольше спать, но родители, напуганные каким-то еще в восемнадцатом веке удавившимся пращуром, не верили, глотали корвалол и с такой бестактной яростью караулили каждое движение своей бледной, застенчивой дочки (опасаясь суицида, они запрещали ей прикрывать за собой даже туалетную дверь), что, в конце концов, получили, что хотели. Катерина попыталась удавиться в школе – на пояске от собственного клетчатого пальто – и следующие десять лет своей жизни провела, играя с жизнью в своеобразные шахматы: несколько месяцев в психиатрической больнице, несколько месяцев дома – наедине с обезумевшими (по-настоящему, в отличие от нее самой) от стыда и горя родителями.
К сожалению, все клетки на этой шахматной доске оказались черными. Когда Катерину, вдосталь наигравшись, окончательно сняли с психиатрического учета, мать ее успела умереть от стремительного и злого, как лесной пожар, рака, а на сороковой день после ее смерти – в лучших традициях уважаемой когда-то семьи – покончил с собой отец, поставив в конце родовой истории замечательную, жирную, вполне заслуженную точку. Катя оказалась совершенно одна – без образования, без родственников, без стихов (лечили ее качественно, от всей души) и без малейших представлений о том, как и, главное, зачем ей теперь жить. К счастью, суицидальные наклонности у нее отобрали вместе с литературным даром, к еще большему счастью, в СССР везде был нужны уборщицы и посудомойки. А как тетка Катерина оказалась в Приморске? Да как она вообще оказалась на этой земле?
Честно говоря, Алина Васильевна мало обращала внимания на тетку Катерину, она вообще мало обращала внимания на людей, которые были ей не нужны, а – зря, потому что как-то на кухне, чудовищной, коммунальной, похожей на оживший кошмар, тетка Катерина вдруг подошла к ней и совершенно буднично спросила – ты ведь в десятом сейчас? Алина Васильевна кивнула, оторвавшись от гигантской выварки, мать приставила ее караулить кипящее белье – чтоб не убежало, или чтоб соседи не плеснули синьки. Мать Алины Васильевны, обладательницу самого помойного в округе рта, любили с особенной, изобретательной страстью.
Поступать куда собираешься? – поинтересовалась тетка Катерина и, пока Аля, ошарашенная тем, что соседка, которую она мало отличала от сваленного в конце коридора ломаного инвентаря, вдруг оказалась говорящей, тетка Катерина, как ни в чем не бывало, продолжила – иди на журфак, девочка. Послушай меня, иди на журфак. Там твое место.
Что? – изумленно переспросила Алина Васильевна, машинально тыкая в бурлящие простыни огромными деревянными щипцами, – где мое место? Но тетка Катерина уже снова замкнула за собой волшебную дверцу, ведущую неизвестно куда – может быть, в келью со спящими ангелами, а, может, в отхожее место на задворках заросшего лопухами двора – и, неся впереди себя непроницаемо-тонкое и совершенно безумное лицо, вышла из коммунальной кухни. Больше они с Алиной Васильевной не разговаривали. Никогда.
Бог весть, что за провидение осенило в тот далекий день тетку Катерину, но Алина Васильевна ее услышала и поняла. И не только она. В дело вступили невидимые и усердные судебные исполнители – не те, что от слова «суд», а те, что от слова «судьба» – и в 1971 году Алина Васильевна действительно поступила в Казахский государственный университет – на факультет журналистики. Казахстан был выбран вдумчиво и не случайно – во-первых, трудно не поступить (в КазГу не проходили по конкурсу разве что совсем уже слабоумные), во-вторых, легко учиться, в-третьих, далеко от Приморска, в-четвертых, если что – поблизости отцовское родовое семипалатинсткое гнездо… То, что на самом деле от Алма-Аты до Камышенки – тысяча с лишним километров, Алину Васильевну ничуть не смущало – в географии она была не сильна, да и вообще, признаться, эрудицией не блистала. Зато была бездарна, бессовестна и нахраписта – идеальные качества для журналиста, так что это действительно было ее место, и Алина Васильевна на всю жизнь сохранила нежные чувства к своей нелепой альма-матер и привычку писать «вы» с большой буквы даже в сценариях и статьях – такой же несомненный и вопиющий признак малограмотности, как неправильно поставленные ударения или привычка оттопыривать мизинец, поднося к губам чашку.
Весь первый курс Алина Васильевна была упоена общагой (образчик чистоты, спокойствия и добродетели по сравнению с замусоренными родительскими пенатами), завываниями под гитару и спорами о смысле жизни, в которых лично ей не было равных. Никто не умел заткнуть собеседнику рот так нагло, ловко и зло, как Алина Васильевна, внучка, дочка и правнучка бесчисленного количества хамок, вынужденных пробивать себе путь в жизни при помощи крепких голосовых связок и таких же крепких костяных лбов. Помогла и многолетняя пионерско-комсомольская задорная выучка, родина вообще любила безмозглых, напористых и голосистых, так что Алина Васильевна и на журфаке не пропускала ни одного общественно-политического сборища, начиная с комсомольских собраний и заканчивая стройотрядами, которые каждое лето сновали по СССР, оставляя на память о себе дрянные, покосившиеся коровники да всплеск кривой абортов в провинциальных больничках. Правда, и на казахском журфаке Алину Васильевну все так же, как прежде, никто не любил, зато все побаивались и уважали, как уважают на дороге зловонный говоновоз, который, если не помнет крыло, так, не ровен час, обольет гнусной жижей или просто обвоняет.
Но на мнение окружающих подросшей и заматеревшей Але было наплевать. Она была совершенно и полноценно счастлива – впервые в своей жизни, если, конечно, не считать того дня, когда она привела в подсобку завуча, чтобы он тоже полюбовался, чем занимаются на сваленных в угол матах Ирка Калютина, сочная переспелая восьмиклашка, и десятиклассник Стасик Оленев, высокий красавец с улыбкой такой убойной гагаринской силы, что дрогнуло даже Алечкино сердце. Кстати, Оленев был единственным парнем, который нравился Алине Васильевне – за всю ее жизнь! – вот только прочие мужчины ее просто не замечали, а этот – откровенно брезговал, по лицу было видно, да вы сами посмотрите, Иван Николаич, чем они там занимаются, только идемте скорее, а то можем не успеть! Они успели, и Оленева за растление малолетней исключили из школы, вместе с Иркой Калютиной, кстати, которая к тому же оказалась беременной, только вот непонятно от кого. Оленева мигом забрили в армию, жаль, что не в тюрягу, а Ирка родила в срок мертвую девочку и навсегда уехала из Приморска, и вот – Алина Васильевна снова была счастлива. Как тогда.
Она даже чуть не забыла про Москву, вожделенную столицу, чуть не забыла про недоступный и невиданный Ленинград – но, к счастью, судьба оказалась сильнее, и между первым и вторым курсом в стройотряде Алина Васильевна встретилась с Сережей Двойкиным, тихим смешным пареньком с исторического факультета. В нем не было ровным счетом ничего примечательного – белесые вихры, сколиоз второй степени, хрящеватый, извилистый, как у стерляди, нос и вечные хвосты по всем предметам. Он был слабенький, с тонкими, почти паучьими, безволосым ручками, так что его ставили по большей части на девчачью работу – помалярничать там, или воды на кухне поднести. Алина Васильевна девчачью работу не любила, запросто управляясь с тачкой или мастерком – но в тот судьбоносный для себя день оказалась все-таки на кухне, прихваченная некстати приключившимся поносом – буйнакская бабушка своей гнилью испортила ей желудок навсегда. Сережа Двойкин смиренно носил своей бойкой напарнице ведра, помог развести огонь, а над огромным баком паршивой проросшей картошки они со скуки разговорились и Алина Васильевна с замиранием сердца узнала, что стерлядевидный недоделок, которого она и за человека-то не держала, оказывается, урожденный москвич – мамочкибожемой! – урожденный! И мамаша, и квартира, и все дела! А в Алма-Ату приехал, потому что тут поступить легко, да и тепло, фруктов опять же много, а я по здоровью слабый, мне в армию нельзя, а в Москве бы точно на экзаменах срезался, откровенничал простодушный Двойкин, неловко корябая уродливый клубень здоровенным ножом.
По всем законам романтического жанра, обрезаться должна была Алина Васильевна, да что там обрезаться – она бы руку себе ради Москвы по плечо отхватила, зубами бы отгрызла, по живому, но Двойкин, раззява, расстарался сам – полоснул лезвием по неловкому пальцу и тотчас побелел, растерялся, оброс по лбу крупными каплями пота, будто это не палец, а горло, честное слово, вот урод! Остальное было делом техники. Алина Васильевна ловко присосалась к порезу горячими губами, у крови был волшебный граненый вкус – Красной площади, рубиновых кремлевских звезд, и сердце бедного Двойкина билось с курантовым гулом, когда Алина Васильевна, задрав клетчатую мальчишескую рубашку и сверкнув нежным жиром живота, с хрустом оторвала кусок подола на перевязку.
Страсть, помноженная на диарею, оказалась гремучей. Через месяц они уже подали заявление, а еще через три – образовали новую ячейку общества, отыграв негромкую общажную свадьбу, на которую пришли только любопытствующие соседи да любители выпить на шармачка. Друзей ни у Али, ни у Двойкина не водилось, своих родителей Алина Васильевна известила письмом, а новоявленная свекровь – в качестве благословения – прислала сыну лаконичную и недорогую телеграмму всего в одно слово – идиот. И была совершенно права – идиот оказался Двойкин первостатейный. Ну, чего расселся, а? Шевели жопой! Опять все из рук валится! Других слов любви Алина Васильевна просто не знала – жили они соответственно.
Сессия сменяла сессию, семейные скандалы накатывали один за другим, Двойкин, осознавший наконец весь ужас произошедшего, не просыпаясь, как маленький, плакал по ночам и чах, но даже через год законного супружества свекровь все так же в упор не желала признавать невестку – не отвечала на письма, не звала в гости, делала вид, будто Алины Васильевны не существует. Алина Васильевна попробовала сильнее изводить Двойкина, но сильнее было невозможно – бедолага достиг того края болевого порога, за которым страдание, многократно очистившись, превращается в эйфорию, приносящую жертве абсолютную свободу. При усилении нажима Двойкин запросто мог сбежать, запить, удавиться, наконец – да и черт бы с ним, не жалко, но без него Москва так и грозила остаться уклончивой мечтой, заблудившимся отсветом старого маяка, разрушенного еще в прошлом тысячелетии.
Поразмыслив, Алина Васильевна решила срочно родить ребенка. Она почему-то была уверена, что свекровь смягчится при виде внука или внучки – более чем странное умозаключение, если учесть ее собственный семейный анамнез, в котором дети всегда были поводом только для упрека или шлепка. Ребенок, однако, не получался, Двойкин был слабым, неврастеничным юношей, в неволе размножался неохотно, да и Алина Васильевна, с трудом выносившая всю эту тесно-телесную, потную, слюнявую возню, мало прибавляла несчастному жара. К списку упреков, и без того длинному, как список гомеровских кораблей, прибавился еще один – от тебя даже родить невозможно! Двойкин сжимался, жмурился и, беззвучно хлопнув хитиновой дверцей, уходил в себя.
Однако судьба оказалась милосердной, и дело о внукозаведении провалялось под сукном небесной канцелярии совсем недолго. Едва не доведя мужа до самоубийства и с грехом пополам сдав летнюю сессию, Алина Васильевна благополучно понесла и, проблевав положенное количество раз и вдоволь намучившись с неподъемным пузом, весной 1973 года подарила человечеству дочку Таню – что ж, мужчины отказывались не только жить, но даже рождаться в этой семье.
Жаль, что Алина Васильевна поздно ощутила, как смыкается круг – слишком поздно, только сейчас, черт, да где эти тапочки, как же я устала, кто бы знал, как устала, нет больше никаких сил… А что ты хочешь – тебе пятьдесят пять, не девочка уже! – сварливо отозвалась мать из комнаты, кто бы сказал Алине Васильевне, что мать будет доживать дни вместе с ней, хотя – еще неизвестно, кто и с кем доживает, старухе было сильно под восемьдесят, но сдаваться она и не собиралась. Торчала весь день перед телевизором, черная, сморщенная, как сушеный ядовитый гриб, и всем была недовольна, всем, решительно всем. Черт меня дернул привезти ее сюда из Приморска, хотя – что было делать? Кому-то нужно было присмотреть за Галинкой, пока эта идиотка, моя дочь, выходила замуж – первый, второй, третий раз! И что в итоге? Опять одна, опять дома, сидит на шее, льет крокодильи слезы, бестолочь, оплакивает свою личную жизнь. А что личная жизнь? Вон, за японца даже замуж выскочила – и где тот японец? Тю-тю, только и видали! Никому ты на хер не нужна, дорогая моя. Так и знай. Дочка уродливо и грубо рыдала, выбегала вон, саданув дверью – ты на ремонт сперва заработай, а потом все вокруг круши, мстительно кричала вслед Алина Васильевна, сама она, как разошлась с Двойкиным двадцать лет назад, еще в 1978 году, замуж больше не ходила, что там делать-то замужем? Грязь только из-под мужиков собирать.
Алина Васильевна, кряхтя, наконец нашарила тапки, вбила в них отекшие к вечеру ноги. Москва далась ей тяжкой ценой любого дефицита – сперва бесконечная очередь, потом визгливая, жаркая давка у прилавка, рвешь, толкаешься, орешь, а дома развернула – и нитки торчат, и рукав перекошен, да и размер, похоже, совсем не тот. Вечного праздника не получилось – прожив в столице тридцать лет, все с того же 1978 года, она ощущала тихий укол узнавания и радости – я в Москве! я в Москве! – только когда проезжала по Кремлевской набережной, под хрестоматийно зубчатыми стенами, первый круг ассоциаций не слишком культурного человека, как над ней издевались первое время на телевидении, над ее провинциальным выговором и провинциальным же апломбом, над дремучей необразованностью, а вы читали такого-то, милочка? А учились где? Ах, казахский журфак…
Кстати, свекровь не дрогнула, даже когда родилась Танька, так и не ответила ни на одно письмо, хотя Алина Васильевна аккуратно отсылала ей фотографии, с протокольной бесстрастностью фиксирующие все этапы взросления внучки – вот мы держим головку, вот улыбаемся, вот наш первый зубок, дорогая мама, с любовью Ваша невестка Аля. Чтоб ты сдохла, подлая тварь. Учиться с ребенком было трудно, девочка уродилась болезненная, вся в отца, густая перламутровая сопля свисает до верхней губы, закисшие бегающие глазки, вечный скулеж. Мужа Алина Васильевна выпихнула сперва в академку, потом на заочное – наплодил детей, так иди и работай, корми семью, дармоед! Истфак свой он в итоге бросил, завис на каком-то складе в сторожах, тихий, полупрозрачный, доведенный женой почти до идиотического, экзистенциального отчаяния. А вот Алина Васильевна вытерпела и получила-таки свой диплом о высшем образовании, лично пожала на сцене руку ректору и даже – как комсомольский полувожак – пролаяла с трибуны что-то про светлое будущее советской журналистики, выпученные глаза, вислый нос, темные, крупные, как котяхи, кудряшки. Когда Танька родилась, косы пришлось отрезать. Некогда.
Свекровь умерла в 1978 году. Телеграмму принесли часа в два ночи, дурные вести всегда приходят ночью, хотя – почему дурные? Танька проснулась от дверного звонка, заныла, как она одна умела – пронзительно и монотонно, хозяйка, у которой они снимали угол (очередь на квартиру теряла очертания и смысл где-то на границе с грядущим тысячелетием), привычно стукнула в стену и принялась привычно же материться, а Алина Васильевна все не верила ни глазам, ни пальцам, сжимающим сероватый телеграммный листок. Двойкин пришел только утром, небритый, в белесой щетине, воняющий нечищеным кариозным ртом и огромным, не по возрасту, одиночеством, он все сторожил свою неудавшуюся жизнь, меняя склад на детский садик, детский садик – на магазин, Алина Васильевна не вникала, быстрей, быстрей, она даже поплакать ему не дала – затолкала в первый же поезд, вместе с Танькой, честное слово – с ней было справиться легче – быстрей, в Москву, в Москву!
На похороны Алина Васильевна не пошла – больно много чести, вымеряла шагами оставшуюся от свекрови двушку на Соколе, прикидывала, соображала, прикладывала к себе московскую жизнь то так, то эдак – удобно ли, не жмет ли, будет ли к лицу. Отца у Двойкина, слава богу, не было, братьев-сестер тоже. Хоть в этом повезло, разменяемся без проблем, а там – жопа об жопу и кто дальше улетит. Мам, – заскулила Танька, – мам, я хочу пи-пи… Алина Васильевна отмахнулась, и вдруг взвизгнула от утробной, шалой радости и понеслась по всей квартире, высоко вскидывая ноги, гладкие, круглые, молодые – господи, ей ведь двадцати шести еще не было! Еще не было двадцати шести!
Через несколько месяцев двушку свекрови разменяли. Алина Васильевна с дочерью переехала в однокомнатную конуру в подмосковную Щербинку, а Двойкин – в такую же точно малометражку в Химках, от алиментов Алина Васильевна благородно отказалась – знала, что платить все равно будет, как миленький. По законам РСФСР. Больше они с Двойкиным не виделись никогда в жизни. Да и зачем? Москва, слава богу, большая.
Из Щербинки Алина Васильевна выбралась только в 1994 году [2]2
По-видимому, в 1984 году: двумя абзацами ниже «схлынула перестройка». Впрочем, и в 1984 году обращаться к Леониду Ильичу было поздно.– L.
[Закрыть]– и это была трудная, ой, трудная дорога к свету. Москва оказалась не только большой, но и жесткой, куда жестче самой Алины Васильевны. После казахской «молодежки» она сунулась прямо на Центральное телевидение – да что вы себе позволяете, я молодой специалист, прибывший из союзной республики, ребенка одна воспитываю, да, есть, есть у меня прописка, а вот письмо из ЦК ЛКСМ Казахстана и грамоты за особые успехи, я на вас жалобу напишу, я до самого Леонида Ильича дойду, вы права не имеете! Ее не сразу, но взяли – скандалить и качать права Алина Васильевна умела всегда.
Добираться до Останкина из Щербинки было не проще, чем из Алма-Аты, Таньку в ясли надо было приводить к восьми – она выла, падала, Алина Васильевна тащила ее по темным улицам за выворачивающуюся ручку, не поднимая, волоком, а ну замолчи, для тебя же стараюсь, дрянь, паршивка, прекрати визжать! Дед Тигран медленно поворачивался в гробу, на впалых, мертвых щеках блестели дорожки нетленных слез, в электричке давка, потом автобус, метро, троллейбус и немножко пешком. Смешно, но ее взяли не в корреспонденты, а в редакторы – и так в редакторах она и осталась, бойко правила чужие тексты, не умея писать собственных, вообще не чувствуя и не понимая ни законов, ни дыхания, ни ритма родного языка. Как все плохо образованные и амбициозные люди, она обожала выговаривать авторам за недостающие запятые, но не замечала не доезжавшей до станции и слетевшей шляпы, вообще была лингвистически совершенно глуха, вы бы, милочка, учебники, что ли, почитали! Алина Васильевна скалилась, изображая любезную улыбку, она продвигалась по карьерной лестнице с огромными, титаническими усилиями, без проблеска таланта и обаяния, без любовников, без дружеской поддержки, без, без, без. И все-таки – продвигалась!
Это была, кстати, отличная школа. Когда схлынула перестройка и Алина Васильевна, до дна испив парашную телевизионную чашу, перешла работать в киноиндустрию, она была не только сформировавшимся руководителем, но и законченным, почти совершенным монстром. Никаких письменных приказов, только устные распоряжения с глазу на глаз – она отказывалась от сказанных наедине слов публично и с видимым удовольствием, возраст уже позволял ей злорадствовать в открытую, люди терялись, путались, пробовали возмущаться – но вы же сами велели! Алина Васильевна поднимала в нитку выщипанные брови – я? велела? Как вы смеете врать мне в лицо? На киностудии только начинали варить бесконечное отечественное мыло, смешивая скверно пахнущие ингредиенты по латиноамериканскому образцу, опыта ни у кого не было, так что по всем биологическим законам в начальники мог выбиться только самый свирепый экземпляр. Алину Васильевну быстро сделали шеф-редактором чудовищного псевдоисторического стосерийника, потом еще одного – про некрасивую, но честную девушку, мыкавшую [3]3
Вероятно, следует: «…искавшую…».– L.
[Закрыть]личного счастья в джунглях современного бизнеса, Алина Васильевна, к тому времени благополучно забывшая даже сказки Шарля Перро, радовалась оригинальности идеи, строила сценаристов, сюжетчиков, диалогистов, орала, топала ногами, хамила в лицо. История про уродину, нашедшую своего принца, имела оглушительный и вполне ожидаемый успех – сказку про Золушку подзабыла не только Алина Васильевна. Ей повысили зарплату, выдали отдельный кабинет и поручили еще один бесконечный сериал, который провалился – так же оглушительно, как прогремел первый. Но, с точки зрения бизнеса, это не имело значения, к тому же Алина Васильевна освоила распил бюджета и систему киношных откатов. Вообще быстро стало ясно, что помои – это ее стихия.