Текст книги "Магия театра (сборник)"
Автор книги: Марина и Сергей Дяченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Поднялся занавес. Начался спектакль. Прошла минута, другая…
Слушая знакомые реплики, женщина поймала себя на странном ощущении. Как будто между ней и сценой выросла стеклянная стена; глядя беспристрастно, со стороны, она легко замечала достоинства и недостатки спектакля – актерские находки и недоработки, кое-где режиссерские затяжки, кое-где пробалтывание текста, удачные ходы и намозоленные штампы. «Комедия характеров» предстала перед ней в первозданном виде – без ауры, создаваемой Коном. Без привнесенного Коном света. Нагишом.
Она усмехнулась. Вот, значит, какова цена случившейся с ней перемены – она научилась видеть спектакли Кона сквозь наброшенную им пелену гениальности…
А потом она обмерла от внезапной догадки.
Зал шептался. Поскрипывали бархатные кресла; кто-то кашлянул, но тут же смущенно стих. На сцене ни шатко ни валко шел стандартный, сотканный из «крепких» штампов спектакль. Не так чтобы плохой, не так чтобы хороший.
Такой же, как десятки других, многократно сыгранных, привычных, будто растоптанные шлепанцы.
Из зала было отлично заметно, как потихоньку впадают в панику прежде спокойные, довольные жизнью актеры. Кто-то, стиснув зубы, гнал по накатанной схеме с упорством паровоза; кто-то, метался, выпав из привычной колеи, пытался что-то придумать по ходу действия, обновить, оживить…
Тщетно. Ни помощи, ни противодействия; спектакль, привыкший к мягкой поддержке Кона, теперь вынужден был идти сам. С таким же успехом можно было бы играть посреди пустыни, или на помосте посреди базара, или на сцене любого народного театра; Кон оставил свое любимое детище. Кон вручил «Комедию характеров» ее собственной судьбе.
Зал гудел. В зале шептались все громче; раздалось несколько хлопков, шиканье, кашель, снова шиканье… «Тихо вы!» – «Тоже мне, театралы…» – «Это невыносимо!» – «Что вы понимаете, это же Кон!» – «Что вы понимаете в искусстве…» – «Да что вы понимаете!»
Женщина в черном не понимала ничего. И одновременно понимала все – только что теперь делать с этим пониманием?..
В глубине режиссерской ложи обозначился узкий прямоугольник света, а когда пропал – ложа была пуста.
Женщина в черном не ощутила злорадства.
В антракте среди публики случилась едва ли не драка. Гардеробщицы, на глазах бледнеющие, выдавали одно пальто за другим. Корреспондент вечерней газеты что-то быстро наговаривал в трубку телефона-автомата; женщина в черном спустилась в партер, подошла к самому краю сцены и тяжело уставилась в опустившийся бордовый занавес.
На самой кромке сцены, на покрытой лаком деревянной планке были выцарапаны, будто иголкой, несколько слов. Женщина не сразу заметила их, а заметив, вздрогнула, болезненно сощурилась…
«Грета, зайди в гример…»
Она с трудом оторвала глаза от оборванной надписи. Снова взглянула на плотно закрытый занавес; прозвенел звонок, собирающий зрителей на второе действие, а в фойе вызывающе-звонко хлопнула входная дверь…
Грета Тимьянова протянула номерок перепуганной гардеробщице – спустя секунду та испугалась еще больше, обнаружив крючок, на котором прежде висело длинное серое пальто, – пустым. Грета не стала возмущаться, не стала слушать и сбивчивых обещаний-оправданий, а просто усмехнулась и двинулась к двери – как стояла, без верхней одежды.
Она вышла в темноту декабрьского вечера; снег летел почти горизонтально, с сухим шелестом бился о круглые афишные тумбы – «Десять Толстяков».
– Конец Кона! – выкрикивал сквозь ветер незнакомый молодой мужчина в светлом пальто до пят. – Это конец Кона, конец эпохи, вы попомните мои слова!
Грета отвернулась.
«Ве…ись…», – было написано на ближайшей тумбе, прямо на стекле, поверх какой-то афиши. Надпись оплывала, менялась, как будто ее смывали мокрой тряпкой, а потом писали снова: «Нужно… Не… не нужно… должен… должна…»
– Ты свихнулся, – сказала женщина.
«Ве…ер…нись…» – буквы меняли очертания. Улетали
вместе со снегом. Возникали снова.
Грета повернулась, чтобы идти к метро. Ей казалось, что тумбы заступают ей дорогу. Что они готовы сойти со своего столетиями неизменного места, чтобы удержать ее.
Не удержали.
Обхватив плечи руками, женщина в черном шла сквозь белую пургу; на углу остановилась. Оглянулась; беззвучно расходились зрители. Подернутое снежной пеленой здание театра сияло всеми окнами; женщине показалось, что на нее смотрят десятки желтых глаз…
Она свернула, но не к метро, а в противоположную сторону. К служебному ходу.
Дверь открылась сразу же, как только рука ее коснулась ручки.
Зеленоватой круглой луной висел посреди прихожей фосфоресцирующий циферблат. «Пожалуйста», было написано прямо поверх черных стрелок.
…Путь ее был короток, привычен, многократно когда-то пройден. Вот и дверь гримировальной комнаты; женщина постояла, закусив губу, потом шагнула вперед, рванула дверь на себя…
Стены – от пола и до потолка – были вместо афиш увешаны карандашными рисунками на вырванных из тетрадки листах. Нарисованные ребенком люди ссорились и мирились, звали и прогоняли; среди всей этой человеческой суеты выделялся одинокий портрет темноволосого мальчика с большим улыбающимся ртом.
«Помоги…» – кривая надпись на зеркале. Грета Тимьянова закрыла лицо руками, прочитала сквозь неплотно сомкнутые пальцы:
«Помоги… мне. Я хочу еще раз посмотреть этот спектакль. Его спектакль. Еще раз. Это необходимо…»
Женщина протерла глаза. Чтобы получше разобрать расплывающуюся строчку:
«Я хочу понять».
Эмма и Сфинкс
Повесть
Пролог
В лесополосе пахло осенью. До наступления вечности оставалось не более получаса.
Мальчик вытащил из кармана перочинный ножик, взял наизготовку длинную удобную палку и принялся разворачивать траву и прелые листья в наиболее подозрительных местах.
Он любил искать грибы. Это было похоже на рыбалку, почти так же интересно. Здесь водятся маслята и подосиновики, а трухлявые сыроежки – ну их на фиг…
Прошло полчаса, а может, час, а может, и все два; солнце висело еще высоко, у мальчика заболела шея – все время смотреть вниз. Он выпрямился – и увидел впереди, в нескольких шагах, поваленное дерево.
Он не помнил, чтобы здесь росли такие деревья. Не замечал раньше. Оно было старше лесополосы, старше дороги, старше, наверное, всего их поселка.
Оно было огромное. И теперь лежало на боку, наставив на мальчика круглый и светлый срез.
Мальчик подошел.
Пень был размером со столик. Срез лежащего ствола доходил мальчику до пояса. Древесина оказалась совсем сырой, дерево спилили недавно и очень аккуратно – будто масло ножиком, подумал мальчик.
И на пне, и на срезанном стволе четко видны были годичные кольца. Мальчику сразу же захотелось узнать, сколько их; он начал считать – и сбился, начал снова – и сбился опять.
Колец было не меньше ста. А может, и больше.
Мальчик опустился на край огромного пня и подумал: целый год с каникулами, зимними и весенними, с Дед-Морозом, с долгим летом помещается в одном кольце. Отсчитать десять колец – и получится вся его жизнь.
Странно.
Он провел ладонью, чуть касаясь пня. От середины, где кольца почти сливались, к краю. Дерево жило сто лет, подумал мальчик. А теперь я вижу, как оно жило. Каждую его минуту.
А кто его срезал?
Солнце скрылось за облачком.
Мальчику вдруг показалось, будто все вокруг изменилось. Сделалось очень тихо; секунду назад шелестели ветки и перекликались птицы, а сейчас – как в пустом доме, как на контрольной.
Он вовсе не был трусом. Но страх пришел, воткнулся в кожу сотнями иголочек, приподнял коротко стриженные волосы на макушке.
Следовало оглянуться. Убедиться, что никто не смотрит в затылок. Что никто не прячется за поваленным стволом.
Он знал, что надо оглянуться, – и не мог. Не поворачивалась шея. И чем дольше он сидел, обмерев, на широком пне, тем яснее ему становилось, что за спиной у него кто-то (что-то?) есть.
Почему, ведь он всегда верил, что все плохое в жизни случится не с ним?!
Почему же это случается? Уже почти случилось?
Никогда прежде на него не наваливалась такая мутная, такая непонятная паника. Остатками разума он понимал, что причины – нет, что в лесу он один…
Наверное.
Все, что он успел сделать, – заорать и сорваться, опрокидывая корзинку, с места. И кинуться сквозь лес с истошным воплем «Мама!».
Часть первая. Эмма
Второго ноября Эмме Петровне исполнилось тридцать пять лет.
Отмечали в театре. Эмма принесла большую сумку с бутербродами, купила в соседнем магазине положенное количество вина, водки и одноразовых стаканчиков. После дневного спектакля («Лесные приключения», сказка для дошкольников) в большой гримерке накрыли стол.
Все было в высшей степени пристойно и даже очень мило. Пока Эмма переодевалась, пока смывала заячий нос, губу и тонкие усики, завтруппой уже успела разложить бутерброды и нарезать торт. Потом пришли гости – все, кто был занят сегодня днем, а с ними старенькая костюмерша и помреж. Говорили тосты, желали здоровья, называли человеком верным, добросовестным, честным, добрым и вообще хорошим. Подарили фарфоровую вазу. Принесли букет ноябрьских – мелких, но очень душистых – астр. Все сказали, съели и выпили примерно за час с четвертью, а потом девочки, соседки по гримерке, помогли Эмме собрать посуду и пустые бутылки обратно в сумку.
Быстро смеркалось. В пять часов за окном было почти совсем темно; те, кто бы занят в вечернем спектакле, еще не пришли, прочие разошлись по домам. Эмма осталась в гримерке одна.
Это была давняя привычка. Она всегда уходила позже всех. В школе. В институте. В театре. Медленно собираясь, повторяя роль, еще раз проигрывая про себя, верша своеобразный ритуал, жертвуя Любимому Делу дополнительный час, или полтора часа, или хоть тридцать минут.
И сегодня она задержалась скорее по привычке, нежели из надобности. Аккуратно сложила в стол коробку с гримом, пачку лигнина, мыльницу, полотенце и крем. Застегнула пальто, повязала шарф, взяла сумку и вышла в полутьму коридора.
Попрощалась с дежурной на входе.
Воздух был холоднее, чем утром. С неба валились последние листья – самые стойкие, самые желтые. Налипали на мокрый асфальт.
В черных лужах отражались редкие яркие звезды и тусклые ноябрьские фонари.
Неподалеку от служебного входа рос большой каштан. На одной из его голых веток сохранилось засохшее соцветие – майская «свечка».
Почему-то этим цветам не дано было стать плодами, обрасти колючими шариками каштанов и упасть в сентябре на асфальт. Для белой пирамидки по сей день продолжался май; правда, цветы засохли и сморщились, однако даже скелет соцветия выглядел вызывающе, оставшись один на голой-голой ветке.
Эмма отвела взгляд от припозднившейся «свечки». Выгрузила в урну пластиковый пакет с мусором. Поправила шарф.
Сегодня ей исполнилось тридцать пять. И она в тридцать пятый раз сыграла Матушку-Зайчиху.
Ей всегда казалось почетным, едва ли не священным делом работать для детей. Она переиграла в полусотне разных спектаклей – белок и лисиц, зайчих, зайчат, девочек, мальчиков, курочек, лягушек, деревянных солдатиков, стражников, шахматных фигурок, бабочек и даже коров.
Ее всегда ставили в пример, когда речь заходила о серьезном отношении к профессии.
Она жила, будто под развернутым крылом. Она знала – со школьных лет – что ее упорство и верность обязательно будут вознаграждены. Нет, она старалась не ради награды, однако где-то внутри ее всегда жила вера в чудо, которое скоро случится. Возвращаясь домой позже всех, усталая, углубленная в себя, она несла мимо вечерних витрин свою тайну – тайну Золушки, которая знает, чем кончится сказка.
Ей доставляло удовольствие в мельчайших деталях продумывать крохотную, ничего не значащую роль. Пусть даже в плохом спектакле. Была в этом какая-то сладость; Эмма выдумывала биографию лисичке, которая появлялась на пять минут в толпе других зверей. Или ежику, у которого за весь спектакль было три слова. Но зато как она проживала зоны молчания!
Приходила не за сорок минут до начала – за полтора часа, гримировалась, волновалась, ждала. И знала: настоящая любовь не бывает безответной. Все у нее будет – и роли, и режиссеры, и признание… Разве у судьбы нет глаз?
Сегодня ей исполнилось тридцать пять.
Сегодня она в который раз видела, как пятидесятилетняя Ирина Антоновна скачет по сцене, трясет двойным подбородком, изображая хомячка. Детям, наверное, нравится? Что может быть благороднее, чем играть для детей?
Сегодня Эмма в первый раз поняла, что спустя полтора десятка лет она будет на этой же сцене играть того же хомячка. Или – в лучшем случае – чью-нибудь бабушку. Дети в зале будут меняться, Эмма на сцене будет стареть. И когда-нибудь в антракте ее хватит инфаркт, и ее увезут в больницу, не успев смыть со старушечьих щек нарисованные гримом заячьи усики…
Над мокрым асфальтом плыли черные силуэты прохожих. Сумка с дареной вазой сделалась вдруг тяжелой, как цемент. Что чувствовала бы Золушка, доведись ей состариться в доме мачехи, в окружении чужих детей и внуков?
Вокруг стоял ноябрь – прекрасное время для тех, кто любит себя жалеть.
* * *
В понедельник в театре был выходной. Эмма потратила короткий день на стирку, веник и блуждания по продуктовым магазинам; темнота застала ее на кухне, в одиночестве, за ранним ужином.
Яичница таращила желтые подсоленные глаза. Маленький телевизор бесшумно перебирал кадры какой-то, по-видимому, мелодрамы, и Эмма глядела на экран завороженно и безучастно, как смотрят в огонь камина. И в это время грянул телефонный звонок.
– Алло?
– Эммочка, с днем рождения! Желаю всего-всего! И здоровья особенно! Как делишки, как празднуем?
Иришка, старая Эммина приятельница еще по институту, всегда отличалась великолепной небрежностью во всем. Она вечно опаздывала на репетиции, теряла деньги, вещи и документы, забывала текст роли, путала не только чужие дни рождения – даже свой однажды забыла, и на поздравительную телеграмму от матери долго глядела, выпучив глаза. При всем при этом Иришка благополучно работала в академическом театре, получила «заслуженную» в двадцать пять лет и скоро, через месяц-другой, должна была сделаться «народной».
– Спасибо, Ирочка, – сказала Эмма, невольно улыбаясь. – Вчера отпраздновала.
– А-а-ай! – длинно вскрикнула Иришка. – Вот башка моя, вечно забуду, ты прости дуру, лучше ведь позже, чем никогда… Слушай, тем лучше. Раз гостей у тебя сегодня нет, может, выберешься к нам? У нас с Ванькой почти юбилей, пятнадцать лет и одиннадцать месяцев как женаты… Винишко есть хорошее, тортик там, спектакля нет в кои-то веки, давай, а?
– Нет, спасибо, – сказала Эмма почти испуганно. – Ване привет, конечно, но у меня сегодня… Вот если бы заранее… Нет, нет, спасибо, но сегодня не получится никак.
* * *
Иришка с мужем жили в получасе езды на маршрутке. В ответ на звонок за дверью послышалось сперва утробное «Гав! Гав!», потом решительное «Фу!» Ивана, потом смех Иришки, потом лай удалился и стих так внезапно, будто пес провалился в преисподнюю. На мгновение потемнел светлый глазок на двери; щелкнул замок, и Иришка, высокая, полногрудая, в восточном шелковом халате до пят раскрыла Эмме объятья.
– Поздравляю, – сказала Эмма, тыча ей в руки букет осенних астр. – Все-таки пятнадцать лет и одиннадцать месяцев…
– Это мы тебя должны!.. – громко обрадовалась Иришка. – У нас и подарок!.. Боже, ну ты так редко заходишь, я понимаю, жизнь эта долбаная, закрученная, но надо же себе делать праздники, если сам себя не порадуешь, то кто?.. Давай-ка за стол, за стол, мы тут с Ванькой уже бутылочку – это, а тортик ждет, не надрезали, тебя ждали…
Иван, Иришкин муж, когда-то учился с Эммой на одном курсе, но в театре не работал ни дня – у него обнаружились стихийные способности к предпринимательству, и за несколько лет он успел пройти путь от челночника с клеенчатыми сумками до главы крупной и уважаемой фирмы.
– Привет, Ваня, – Эмма улыбнулась. Иван галантно ткнулся губами в ее руку; у него были жесткие щекотные усы.
– Сейчас Офелию выпущу, – сказала Иришка. – Эммочка, ты, главное, резких движений не делай. Пусть она понюхает, освоится…
Офелия рождена была для роли Собаки Баскервилей. Эмма никогда не боялась ее – может быть потому, что не представляла до конца, на что собачка способна. А супруги представляли – и потому первое явление Офелии гостям всегда сопровождалось тысячей предосторожностей.
Эмма дала себя обнюхать. Потом Офелия, шумно сопя и топая, проследовала в дальнюю комнату и там, суда по грохоту, улеглась.
Стол был накрыт прямо на кухне – благо кухня у супругов была размером с небольшой стадион. В центре стола помещался какой-то многоэтажный, перспективного вида тортик килограммов на пять.
– Какую ты хочешь музыку? – хлопотала Иришка.
– А… больше никого не будет? – растерянно спросила Эмма. Она знала, что вечеринки в этой квартире устраивались обычно многолюдные.
– Да понимаешь ли, все экспромтом, под настроение… Мигаевы еще собирались, но у них Санька заболела, наверное, грипп, – Иришка перебирала диски под настенной лампой, блики от маленьких круглых зеркал метались по потолку. – Вот, это новенькое… Ставить?
– Давай, – согласилась Эмма.
И сделалась музыка.
Иван резал торт. На широкий светлый нож налипали шоколадные кусочки крема. Иришка говорила и говорила, речь ее сочеталась с музыкой, две звуковые дорожки – инструменталка и болтовня – переплетались, не мешая друг другу.
– А как Игорешка? – спросила Эмма, когда в Иришкином монологе случилась небольшая пауза.
– Отлично, – отозвался Иван. – Поступаем вот… Серьезно поступаем.
– В этом году? – изумилась Эмма. – Уже?
– Уже, – Иришка заняла свое место за столом. – А еще вчера, кажется, под ногами крутился… Ну, давай за Эмкин день рождения.
И, прежде чем Эмма успела согласиться или возразить, бокалы сдвинулись, и тост был реализован.
– Будь здорова, Эммочка! – провозгласила Иришка, облизывая напомаженные губы. – Сама знаешь, как мы с Ванькой тебя любим… Ну, расскажи, чего нового?
– Ничего, – сказала Эмма. – Сказку вот на Новый год репетируем. Честно говоря, фигня редкостная. Лучше бы «Двенадцать месяцев» взяли.
Иришка покивала:
– Да-да… Знаешь, Лопатова замуж вышла?
– Да ты что?!
Некоторое время они ели торт, обсуждая жизненные перипетии старых друзей и врагов, и ближних и дальних знакомых, их детей, племянников и зятьев.
– Ерунда! – Иришка энергично подпрыгнула на стуле. – Игорешка и думать не думал, какой там театральный, ты что… Он же серьезный мужик у нас… Он фундаментальный мужик, хорошо знает, чего хочет, уже сейчас программы пишет недетские… Математику любит, – Иришка почему-то понизила голос. – По математике у него – один очень интересный мужик. Берет он, конечно, бабок немерено… Но – гарантирует. С гарантией работает. Причем поступают не то чтобы пошло, по блату – нет. Все, за кого он брался, все по математике имеют пять, куда не ткнись… Вот, и сейчас сидят, занимаются. Три раза в неделю, понедельник-среда-пятница…
– У меня по математике трояк был, – признался Иван. – Когда смотрю, какие Игореха задачи берет, – кайф испытываю, ей-богу.
– А наш Росс и в самом деле интересный мужик, – продолжала Иришка вполголоса. – Ростислав Викторович. Не от мира сего, знаешь, как в книжках. Сумасшедший ученый, вроде того. Пишет книги какие-то, говорят, в них академики ни черта не понимают, но если понимают – волосы рвут. От счастья. Вроде гениальный он. Признают – Нобеля дадут…
– Нобеля математикам не дают, – сказала Эмма.
– Да? – Иришка удивилась. – Ну так другое что-нибудь дадут… А если и не дадут – у него и так бабок полно, на «болванчиках» зарабатывает. Так что интересный мужик, интересный… ну что, за что теперь пьем?
Эмма ощущала легкую эйфорию. В такие минуты ей легко было думать о летящих и танцующих людях, о крылатых, не касающихся земли, смеющихся, поющих, добрых…
– Давайте за Игорешку, – предложила она. – Чтобы он был здоров и поступил.
– За Игорешку! – в один голос согласились супруги.
Не успела Эмма поставить на скатерть наполовину опустевший бокал, как в коридоре послышались голоса, и в отдалении радостно взвизгнула Офелия. Секунду спустя в кухню заглянул Игорь – лохматый губастый подросток, очень похожий на мать.
– Здрасьте, тетя Эмма…
– Привет! А мы тут за тебя пьем! – обрадовалась Эмма, пожалуй, слишком шумно.
Иришка поднялась:
– Игореха, ты Ростика Викторовича не сильно уморил? Ну-ка…
Иван снова наполнил доверху Эммин бокал.
– Ростислав Викторович! – донесся Иришкин голос уже из прихожей. – Можно вас пригласить на рюмочку чая? Ваня торт купил, очень вкусный. Может быть, кофе?
И что-то ответил мужской голос.
– На двадцать минут! – решительно продолжала Иришка. – Игорь подождет. Через двадцать минут выйдете вместе… Что? И Офелия подождет. На улице холод, замерзнете, надо теплого перед дорогой…
Офелия разочарованно заскулила.
В двери кухни возникла сперва Иришка, а за ней – человек лет сорока, темноволосый. Лицо у него было треугольное, узкое, с острым подбородком. Глазам и бровям, казалось, было тесно на этом лице без щек, поэтому брови топорщились, а глаза, светло-серые, смотрели отрешенно и странно.
– Добрый день, – сказал человек, останавливаясь в дверях.
В готических романах, которые Эмма любила подростком, в таких случаях сообщалось: «Его пронзило предчувствие». Прежде Эмма думала, что «пронзило» – книжный оборот, а «предчувствие» – всего лишь смутная догадка; теперь ей показалось, что ее несильно, но вполне ощутимо ткнули иголкой под ребро.
– Это Ростислав Викторович, – Иришка почему-то улыбнулась Эмме. – А это Эмма Петровна, наша с Ваней близкая подруга еще со студенческих лет… Замечательный человек, прекрасная актриса. Работает в детском театре. Да вы присаживайтесь, Росс!
Репетитор уселся на предложенный стул. Внимательно посмотрел на новую знакомую; прозрачные глаза его переменили выражение. Странные глаза, подумала Эмма. Как будто обладатель их знает нечто важное, доступное только ему. И, разумеется, никому не скажет ни за какие коврижки.
Будто в ответ на эту Эммину мысль – она как раз улыбалась репетитору, немножко, впрочем, натянуто – странные глаза вдруг потеплели, и Эмме на секунду показалось, что она давно знакома с этим человеком, что она знает его много лет.
Сидящий напротив отвел взгляд, будто смутившись.
– В кои-то веки удастся вот так посидеть! – Иришка снова запустила свою легкую «звуковую дорожку». – Мы – артисты, вечно варимся в своем соку… Знаете что? Давайте выпьем за любимую работу! Вот Эммочка наша прямо-таки живет в театре, это не всякий человек может понять, но мы – артисты, мы особенные люди… Росс, вы думаете, это портвейн? Это чудо, а не портвейн, это коллекционное вино! Ваня, не спи, мы уже пьем!
Эмма снова поймала на себе взгляд больших прозрачных глаз. На этот раз репетитор смотрел будто издалека, будто сквозь бинокль; первой потупилась Эмма. Тем временем Иван подобрался с бутылкой к бокалу гостя, Эмма почему-то подумала, что математик откажется от вина, тем самым соответствуя образу «гениального ученого не от мира сего». Но репетитор взял бокал за тонкую ребристую ножку, поднял, и Эмма подняла свой. Медовые блики портвейна метнулись, маленькая волна лизнула хрустальные стенки, оставляя на них оплывающий след; Эмма улыбнулась. Вкус вина поднялся в ноздри, заставив их счастливо вздрогнуть.
Иришка пребывала в ударе. Ее таланту рассказчика позавидовал бы любой эстрадный монстр; бесконечные театральные истории сменяли одна другую, и почти всегда оказывалось, что все это случилось либо с Иришкой, либо на Иришкиных глазах, либо на глазах ее партнеров, которые врать не станут.
– …А в финале ее выносили на сцену уже «мертвую», в мешке. Ну и, разумеется, народную артистку просто так в мешок не засунешь, ну и совали в этот мешок девочку-гримершу, и Павел наш, пока рыдал над телом в мешковине, успевал эту девочку ласково так щипнуть. И погладить. Несколько раз. Она, помню, жаловалась, но не очень. Все-таки Павел был ого-го мужчина, да еще артистище матерый, бабы за ним в очередь становились… А однажды на гастролях эта девочка заболела. Что делать? Засунули в мешок парня-монтировщика, он щуплый был и роста небольшого. Вот. А Паша не знал… Короче говоря, финал, героиню выносят в мешке, все рыдают… Паша рыдает, в зале женщины в платочки всхлипывают, катарсис… Вдруг труп вскакивает, да как матом заревет, таким матом! Пашино лицо… Ну, вы представляете себе, да? Помреж три минуты занавес не мог дать – ржал за кулисами… Ему, кстати, выговор потом объявили. А за что?
Математик хохотал, смахивая с глаз навернувшиеся слезы. Эмма подумала, что он хороший зритель. Есть такие папы, которые, приведя детей в театр, смеются громче всего зрительного зала… И работать для них куда приятнее, чем для тех, других, благополучно засыпающих в первом ряду… И Эмме тоже захотелось что-нибудь рассказать – благо, историй и баек она знала немало.
Иришка великодушно поделилась с ней ролью рассказчицы. Случилась своего рода дуэль на байках: пока одна рассказывала – другая подпрыгивала на стуле от нетерпения, дожидаясь своей очереди.
– …что, мол, без полетов в гробу работать не будет. Вбухали в этот гроб половину всего бюджета! Премьеру сыграли – резонанс. Зал полон. Шестой спектакль, седьмой, десятый… Аншлаги! А на одиннадцатом наши умельцы, монтировщики, восьмое марта отмечали. Это же надо было додуматься – поставить «Вий» на восьмое марта! Короче говоря, Ленка Дроздова, которая в первом составе Панночку играла, взлетает в своем гробу…
Игорешка раз и другой заглянул на кухню. Потом Эмма слышала, как он вышел из квартиры вместе с Офелией – видно, понял, что репетитора не скоро дождется.
Иван вышел покурить на балкон. Хозяйка и гостья, будто не заметив этого, азартно состязались за внимание Ростислава Викторовича.
– …А вот это было совсем не смешно… На двенадцать фей чуть ли не весь женский состав собрали. А тринадцатую – ведьму – играл Александр Иванович Манько, характерный такой, народный артист… Всю первую сцену король-отец сидел на троне. А когда вошла ведьма – длинная пауза, все замерли, Александр Иванович зловеще так входит… Тут, согласно мизансцене, король встает с трона и идет ведьме навстречу. Делает три шага… И сверху падает падуга! И на трон! И трон – в щепки! Счастье, что никто в это время рядом не стоял… Короче, тишина такая – в зале, на сцене, за кулисами… И в этой тишине Александр Иванович своим скрипучим голосом говорит: «В другой раз, Ваше Величество, испугом не отделаешься». Король смотрит на трон, где только что сидел, и падает в обморок без единого слова. И – занавес. Самый короткий спектакль за всю историю театра…
Иван вернулся, принеся с собой запах свежего ветра, ноябрьского вечера и хороших сигарет. Иришка, не морочась, закурила прямо на кухне, и Эмма тоже закурила; она бралась за сигарету только в крайних случаях. Теперь ей хотелось курить впервые за несколько месяцев – наверное, она была здорово возбуждена, да и вино ее внутренне растормошило.
– …В финале все замерли в патетических позах, кто с лопатой, кто с чертежом, в строительных касках, смотрят в зал… Музыка такая соответствующая, это же двадцать лет назад было… И пошла падуга вниз, а на ней должен быть задник – эта самая плотина, которую они весь спектакль строили, под алыми стягами. А рабочий падуги перепутал… Короче говоря, все замерли в позах, и опускается за их спинами Статуя Свободы с факелом в руке. Из спектакля о Чаплине…
Диск с музыкой давно закончился, Иван выудил из стопки первый попавшийся СБ, скормил музыкальному комбайну; грянула невообразимо низкая, душераздирающая гитара. Репетитор вздрогнул. Иришка махнула рукой:
– Ванька! Выбрось эти Игорешкины цацки, поставь то, что было, только сначала!
– А вот еще, слушайте! – Эмма подняла руку, ловя взгляд репетитора. – Слушайте… Расстреливают однажды Овода. Солдаты стреляют – мимо, как водится… А в зале – дети, родители, школьники с учителями… Кульминация! – Эмма перевела дыхание. – Офицер на солдат орет, трибуналом грозится, сам выхватывает пистолет и… – она выдержала короткую наполненную паузу и развела руками, чуть не смахнув на пол свой бокал. – Нет выстрела! У помрежа порох рассыпался. Нет выстрела! Солдаты стоят, зритель сидит… Овод стоит… Надо сцену продолжать, а нет выстрела! Представляете?
Эмма выдержала длинную паузу. Ей нравилось, как репетитор зачарованно на нее смотрит.
– Ну, офицер, чтобы хоть как-то паузу заполнить, решил в дуло немножечко подуть… Вот так, – Эмма изобразила указательным пальцем дуло пистолета. – А в этот момент, как он только дуло к губам поднес… выстрел!
Репетитор смеялся. Эмма – неведомо как – знала, что ему доставляет удовольствие слушать ее. Что он искренне заинтересован в рассказе. Какой странный, думала Эмма, безусловно странный, но – какой приятный человек!
В этот самый момент со стола упало снесенное чьим-то локтем блюдце. Звон показался Эмме резким, преувеличенно громким; Иван побежал за веником, Иришка, нимало не печалясь, завела очередную историю о неудачном выстреле, а Эмма вдруг поймала на себе взгляд репетитора – в нем не было ни искры смеха. Народный артист позавидовал бы такому переходу: только что человек утирал веселые слезы, и вдруг смотрит серьезно, чуть ли не печально, а прошло мгновение – и он опять же искренне смущен, оказывается, разбитое блюдце – его работа…
Как ни разогрета вином, как ни весела была Эмма, но в этот момент у нее по спине пробежали мурашки. Нюх – а нюх у нее всегда был отменный, куда там слюнявой Офелии – подсказал ей, что в поведении сидящего напротив имеется ничтожная, незаметная глазу неправильность.
Впрочем, через секунду, когда осколки блюдца были аккуратно сметены в пластиковый совок, Эмма уже забыла о мгновенном своем дискомфорте.
– …и он должен был выйти на сцену – у него единственная реплика была, «Иван Иванович застрелился». А с выстрелом – накладка… Ну, он решил проявить находчивость, и спектакль-то заканчивать надо… Мы на сцене сидим, маемся, какие-то слова выдумываем… Он выходит и говорит: «Иван Иванович утопился в пруду!» В это время бах – выстрел. Он растерялся и говорит: «…и застрелился».
Игорь с Офелией давно вернулись. Чайник остыл, его закипятили снова.
– А вот у нас было!..
– Да погоди, вот я еще расскажу…
Был уже одиннадцатый час, когда они вспомнили о времени.
* * *
Ростислав Викторович пошел провожать Эмму. Стоял туман такой густой, что страшно было дышать.
Горели фонари – через один; радостное возбуждение покидало Эмму, таяло, как облачко пара изо рта.
Светлая кухня с журчащей музыкой, вино в бокале, смех и шоколадный торт – все это отодвигалось с каждым шагом; зритель хорош, когда он сидит в зале и ловит каждое слово. Спектакль закончен, всем надо отдохнуть, зритель идет своей дорогой, артист – своей…