355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марина Ефимова » Записки ветреной женщины » Текст книги (страница 1)
Записки ветреной женщины
  • Текст добавлен: 26 июля 2017, 11:30

Текст книги "Записки ветреной женщины"


Автор книги: Марина Ефимова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Annotation

«Я была ветреной год и три месяца. Для женщины с тяжелым русским наследием это немало. Все началось с непредвиденной измены мужа Коти осенью 1964 года…»

Марина Михайловна Ефимова (Рачко)

СЕРГЕЙ МИХАЛЫЧ

ЦИНИК

ОПАСНЫЕ СВЯЗИ

АКТЕР

notes

1

2

Марина Михайловна Ефимова (Рачко)

Записки ветреной женщины

Я была ветреной год и три месяца. Для женщины с тяжелым русским наследием это немало.

Все началось с непредвиденной измены мужа Коти осенью 1964 года. Моя реакция была такой же путаной, как тогдашнее время: пионерское ошеломление, дворянская гордыня (литературного происхождения) и классовая ненависть разлюбленных к разлюбившим – которая, как нас и учила расхожая мудрость, оказалась в одном шаге от любви. Жгучая ревность и гордая холодность поочередно побеждали в моем сердце, и я унизительно прошла через все, что описано сотни раз, рассказано тысячи раз и случалось миллионы раз. Но речь не об этом, точней не совсем об этом.

Как раз во время всей этой истории я начала читать Генри Филдинга, «Историю Тома Джонса, найденыша», впервые – в двадцать шесть лет. Прочти я ее лет в восемнадцать, я бы наверняка заразилась британской терпимостью к человеческой природе. У снисходительного Филдинга любовь к одной женщине не делает юного героя равнодушным к прелестям других:

«Если вы смотрите на все это, не поддаваясь красоте, значит, у вас нет глаз… если, не поддаваясь силе притяжения, значит, у вас нет сердца… Чтобы не поддаться этому, в молодом человеке должно быть или слишком мало, или слишком много героического». [1]

Очевидно, мой муж Котя был как раз в золотой середине.

Незадолго до всей истории у меня был усеченный опыт собственной измены. В учрежденческой столовой я ловила на себе взгляды молодого коллеги-инженера – мрачного, но синеглазого. Он смотрел, а знакомиться не подходил. Осенью мы оба оказались «на картошке». Сельскохозяйственная повинность инженеров была игрой не самой скверной. Правда, убранная нами картошка сгнивала – из-за нехватки тары, дорог, здравого смысла, доброй воли… – но для нас эта повинность была развлечением, а для деревни если и обузой, то легкой. «Вот приехали картошку вам копать!» – крикнул один из наших псковской старухе. «Ну и ладно, – сказала весело старуха. – А кого вам еще делать?!»

Вечерами жгли костры на околице. Я и моя коллега возвращались в нашу избу ночью и лезли в окно, чтобы не разбудить свирепую, но щедрую хозяйку, которая часто встречала нас после работы иерихонским криком: «Инженера! Щи есть будете?.. А то свиньям отдам!» Ночью мы, конечно, будили ее, грохнув чем-нибудь в кромешной тьме, и, давясь от смеха, извинялись под ее ворчливый фольклор: «У-у! Гады вольныя!»

Нашим организатором был мой бывший сокурсник, деревенский паренек. Он стал секретарем комсомольской организации потому, что остальные – городские циники – не чаяли отбрыкаться от этой должности. А он принял ее с трогательной серьезностью. «Ну, Слава, – ныл он, подсаживаясь на перекуре к нашему принципиальному саботажнику, – ну не пинай картошку ногами. Ну что ж еду-то губить…»

В поле мы с синеглазым работали далеко друг от друга, и я видела временами, что он высматривал меня в нашей пестро утепленной, неузнаваемой, раскиданной по бороздам бригаде. Но не подходил.

Однажды я забыла в поле свой красный вязаный шарф и досадовала, потому что к концу дня похолодало. А вечером на наших посиделках я увидела, что синеглазый стоит в кругу света от костра, пристально смотрит на меня и у него на шее горит мой красный шарф. Я с бьющимся сердцем пошла обходить костер и толпу. И он пошел мне навстречу. Мы вышли на финишную прямую, как два дуэлянта. Его прикованный взгляд вел меня все ближе, сердце мое стучало все громче… И вдруг сбоку на меня кто-то накинулся, схватил за руки, зашептал: «Ну что вы, что вы, Муся! Ну вы ведь замужем!» С безумным удивлением я увидела рядом честное, взволнованное лицо комсомольского секретаря. Он был ниже меня, но его крепкие руки держали меня и решительно не давали идти дальше. От волнения, от вина, а главное, от нелепости всей ситуации меня вдруг обуял неудержимый, до слез, смех. И я дала себя увести, в последний раз оглянувшись на своего мистического соблазнителя. Он стоял неподвижно, чуть расплывшись от моих слез, и в свете костра горел красный шарф. На следующее утро шарф висел на заборе у нашей избы. Больше я никогда не видела этого человека. Куда-то он исчез – как волшебник, которому не удалось его волшебство…

Мы с Котей поженились так рано, что мой интерес к другим мужчинам был ослаблен неистовой любовью к мужу. Привыкла быть отличницей. Еще не читала Генри Филдинга:

«Жена, побуждаемая любовью и ревностью, часто готова даже самой себе отказать в удовольствиях – лишь бы лишить удовольствий своего мужа».

Все считали нас не разлей вода парой: «Мы говорим Котя, подразумеваем Муся. Мы говорим Муся, подразумеваем Котя». Котина измена отделила меня от него… осиротила, но и освободила. Еще сквозь обиду и панику (вызванную убеждением, что я не выполнила главную роль женщины – вдохновить хотя бы одного мужчину на вечную любовь), еще со страхом, но и с замиранием сердца я почувствовала под ногами качку палубы собственного корабля.

СЕРГЕЙ МИХАЛЫЧ

Сергей Михайлович был моим начальником – таким старым, что кончал давно не существующий институт инженеров-путейцев, и таким красивым, что возраст лишь облагораживал его. Его любили, стеснялись и выговаривали отчество скороговоркой, наполовину: «Сергей Михалыч». И он говорил: «Почему не просто – Михалыч? Тогда уж совсем как в деревне…» Он был русским джентльменом, человеком «с раньшего времени». Он носил крахмальные рубашки, никогда не повышал голос, и его недовольство выражалось только сарказмом, порцию которого ты получал всегда наедине, под прямым взглядом его спокойных глаз.

– Муся, – говорил он. – Вы знаете, как вы работаете? Три часа собираетесь, потом полчаса работаете, потом три часа лежите в обмороке.

Я посмеивалась, поплакивала и выбивалась в отличницы. Я не могла спокойно смотреть на его ухоженные, сухие, аристократические руки. Я с наслаждением влюбилась, и мое седьмое, восьмое и девятое чувства намекали мне, что не безответно.

Майская вечеринка в честь Дня Победы развернулась после работы в вестибюле, таком мраморном и старинном, что его нельзя было испортить даже Доской почета. Двери нашей информационной конторы, выходившей окнами на Невский, были заперты, включена радиола, и стаканы расставлены на канцелярских столах. Официальные тосты, заглушенные непочтительной болтовней, уже были произнесены, начались шуры-муры и танцы, музыка гулко отдавалась от мраморных стен, а Сергей Михалыч не появлялся. «Где ж ваш аристократ?» – спросила, поджав губы, опасная дама из отдела кадров. И, воспользовавшись поводом, я пошла выяснять.

Мы столкнулись в дверях его кабинета. Он уже выключил свет и не стал зажигать снова, только пестрые огни Невского театрально нас озаряли. После нескольких секунд бездыханности я сказала:

– Вас там все ждут…

– Так уж и все?

– Я жду.

Он поднял руку в белоснежном манжете с запонкой, странным движением провел тыльной стороной ладони по моим волосам, по щеке и сказал:

– Остановитесь. А то запалите пожар, и я буду чадить всю оставшуюся жизнь… Как торфяное болото.

Голос его был таким тихим, что я почти угадывала слова. Я сказала на одном дыхании:

– Через неделю – экскурсия в Таллин, на автобусе. Едемте со мной.

У меня есть адрес…

И он вдруг громко и рассерженно проговорил:

– Да не пойду я на это безумие! Идите танцуйте…

И ушел. Но прошел так близко, что я почувствовала легкий свежий запах… уж не туалетной ли воды?!.

Следующую томительную неделю я не говорила о Таллине ни слова – из гордости. Не такая уж я «Муся», у меня дед шляхтичем был. Накануне поездки все о ней болтали: «А вы едете?.. А вы?.. А вы с кем?» Сергея Михалыча никто даже не спрашивал – его невозможно было представить в нашей толпе.

В нашей толпе у автобуса Клара, коллега и приятельница, прошептала на ухо: «Михалыча не будет. Я вечером ему звонила». Не будет?!. Звонила?!. Я-то не смела ему звонить…

Клара, не дав мне времени пасть духом, познакомила с мужем и братом – молодыми, веселыми мужчинами, которые собрались славно провести выходные. «Граждане! – сказал Кларин муж. – Имеется бутылка водки». Клара выкрикнула: «И буженинка!» Я промямлила про свои припасы. «А ты, Митька, что принес, холостяк несчастный?» – спросила Клара у брата. И остролицый Митя, похожий на актера Ольбрыхского в миниатюре, сказал решительно: «Знаете что? Давайте дружить». И мы пошли занимать места. В проходе Митя обогнал сестру и сел рядом со мной.

Мы обменивались ненужной информацией, когда я услышала сзади Кларино тяжелое «ох!». Я обернулась, и сердце у меня упало. В проходе автобуса стоял, здороваясь и кивая по сторонам, старенький служащий в линялой бобочке и сатиновых шароварах. Он бодро улыбался, шутил и подавал кому-то голую по локоть, морщинистую руку. И это был Сергей Михалыч.

Проходя мимо нас, он чуть задержал приветливо-ироничный взгляд на Мите. Он сел далеко впереди, рядом с добродушным провинциалом – начальником нашего отдела и, привстав, поздоровался с кем-то, сидящим перед ним. И, когда он наклонился, над резинкой его шаровар стали видны темно-синие, тоже сатиновые, трусы. И плоть моя сказала: «Ни за что!»

Сквозь растерянные чувства я услышала Кларин театрально-материнский выговор Мите за небритость и его театрально-подростковый ответ: «Какая гнусная клевета! Муся, потрогайте мою щеку, пожалуйста, и скажите этой ничтожной женщине, что она не права».

Машинально я потрогала его щеку тем самым странным жестом, каким Сергей Михалыч потрогал мою. Митина скула была теплая и замшевая, и от одного этого прикосновения переполнявшая меня готовность к неизведанному перекинулась на Митю, как у великовозрастной Снегурочки: «Кого первого встретишь, того и полюбишь». Митя был мой Мизгирь.

Это был единственный раз, когда в Таллине я не заметила Таллина. Два дня прошли среди деревьев безликого сквера, за которые мы прятались, и потом на темнеющем склоне, заросшем пустырной травой. Я очнулась в утренних сумерках от страшного грохота и увидела, что мы с Митей уснули в метре от шоссе, по которому идут грузовики.

На обратном пути две дружившие со мной пожилые дамы из конторской библиотеки смущенно и разочарованно отводили глаза. Они явно были шокированы – и я даже не очень помнила, чем именно. Сергей Михалыч и опекавший его в Таллине начальник отдела уехали обратно поездом.

Сергей Михалыч не появился на работе ни в понедельник, ни во вторник. В среду нас с Кларой вызвал начальник отдела:

– Девочки, я надеюсь, что наш разговор останется конфин… ден… ну, в общем, между нами. У Михалыча плохи дела. У него жена загуляла. Она моложе его… ездит все время в Одессу, якобы к родным, а больше похоже, что к чужим… Понимаете, что я имею в виду?..

Мы с Кларой ошеломленно кивнули.

– Я знаю, вы с Сергеем Михалычем дружите. Вы бы съездили к нему. Он болен, один все время… Он подал заявление об уходе на пенсию.

Клара поехала к нему одна, а я с ужасом призналась себе, что сыграла в его жизни небольшую, но скверную роль.

Влюбленность в Митю включилась и выключилась, как электричество. Накануне мчалась к нему в дождь по лужам сумрачного Михайловского сада. Окна Митиной квартиры были открыты, и дождь так шумел, что казалось, он идет внутри дома, прямо на нас… А назавтра заболела моя четырехлетняя дочь Катюша. Сразу появился Котя. То есть он никуда и не исчезал, разве что из поля моего зрения. Мы сидели вечером и ждали врача, когда позвонил Митя. Я так сказала «але», что он спросил: «Не вовремя?» Я так сказала «да», что больше мы друг другу не звонили… и не виделись.

Временами я ужасаюсь: с Митей я впервые поняла, что у меня есть свой «тип» мужчины – актеры Ольбрыхские в миниатюре. При одном взгляде на него сердце мое начинало частить. Однажды в электричке он взглянул на меня, и мне страстно захотелось родить от него сына. И вдруг – как не было. Почему?!. Я вспоминаю его с нежностью, но забыла его фамилию и адрес.

Служба в информационной конторе тоже как-то сошла на нет. Я попыталась устроить туда подругу и отдала ее документы в отдел кадров – не опасной даме, а немолодому сотруднику, который кокетничал со мной и прикидывался интеллигентом. На следующий день он тихонько вызвал меня в коридор и вернул документы. «Пятый пункт, – прошептал он сочувственно. – В техинформацию ведь евреев на работу не берут». Я сказала: «Ну спасибо, что попытались мне помочь». Он прижал руки к груди и сказал растроганно: «Мария Антоновна! С порядочными людьми и я – порядочный человек!»

ЦИНИК

Это только считалось, что мы с Котей – пара не разлей вода. Котя отвоевал себе свободу с самого начала, после первой же моей попытки играть в игру «как одна плоть». В порыве любовной общности я вскрыла адресованное ему письмо от пожилой московской знакомой, у которой мы незадолго до этого гостили. И Котя сделал мне суровый выговор, поставив перед необходимостью доказывать, что, вообще-то, я чужих писем не читаю. А какие доказательства? Одни нюни и уязвленная гордость. Я сказала, что никогда в жизни не вскрою ни одного его письма, даже если он попросит. И действительно, до деловых писем злопамятно не дотрагивалась, и они копились кучей, когда он уезжал в командировки. Но любовное-то письмо прочла не задумываясь. Правда, оно уже было вскрыто.

Зимние выходные Котя довольно часто проводил без меня, с новыми театральными знакомыми. Я, со скромностью паче гордости, не позволяла себе обижаться: не берет, значит, не заслужила. И уезжала по субботам со старой институтской компанией инженеров в Швейцарию для нищих – Кавголово – кататься на лыжах. Это было поголовное увлечение в Ленинграде шестидесятых. Зимний плоский город – почти всегда пасмурный, ветреный, с черным снегом, а соседнее холмистое Кавголово – почти всегда солнечное, и по пути от станции мы падали навзничь в белоснежные сугробы, оставляя на снегу свои формовочные отпечатки.

В тот год наш общий с Котей институтский друг Циник (прозванный так по принципу «от противного») ездил в Кавголово снимать для всех избу – с дровяной печкой-плитой и с нарами от стены до стены.

– Циник, а сколько человек поместится на нарах?

– Десять очень близких людей.

Укладывались парами. Однажды мужчины начали шутливо пререкаться насчет одиночки-меня. Один сказал: «Муся может лечь со мной». В другом якобы возмутилось чувство справедливости: «Почему это с тобой, а не с кем-нибудь другим?.. Например, со мной?» И Циник, разбиравший рюкзак, сказал повествовательно: «Считалось, что Муся может лечь со всяким». Сам он никогда не предлагал положить Мусю рядом с ним.

Циник приезжал нечасто, и его место на нарах постоянно экспроприировалось или становилось объектом вандализма.

– Ну куда ты лезешь в ботинках?! Тут подушка Циника.

– Циник любит, когда на его подушку лезут в ботинках.

Однажды я поехала в Кавголово одна, в будний день. После Котиной измены мне часто хотелось остаться одной и нанизывать цепочки бесконечных рассуждений о вещах, которые, по моим представлениям, не должны были иметь места, но имели. Сегодняшние рассуждения сметали вчерашние, завтрашние опровергали сегодняшние… – абсолютно по Филдингу:

«Ничто не срабатывает так быстро и неожиданно, как мозг – в тех случаях, когда его приводят в действие надежда, отчаяние, страх или ревность (для которой и три первые эмоции – обычные попутчицы)».

Я брела по скрипучему утоптанному снегу, соображая сквозь этот скрип и сквозь свои умопостроения, как буду сдирать с гвоздя примерзший ключ. И вдруг – дымок из нашей трубы и лыжи у стены. Я чуть не повернула назад, но, померзнув у дверей, постучалась. Мне открыл Циник.

– Я за тобой полчаса наблюдаю. Ну ты и плетешься!.. Сразу видно спортсменку. Собирайся. Сейчас устроим лыжный «пробег по бездорожью».

– Ты ж на горных…

– Обычно. А сегодня на беговых.

Я смотрела, как он смазывает мне лыжи, впервые увидев его отдельно от студенческой компании. И вдруг сообразила, что этот взрослый, нерадостный и сдержанный мужчина как-то волнующе зависит от меня.

Циник повел меня лесными тропами с еле заметной лыжней, и «равнодушная природа», как и тогда, когда ее так гениально обозвали, театрально обставляла мою и его печаль. Обратно шли, как в сцене дуэли из «Евгения Онегина» – навстречу закату, горевшему за белой декорацией леса. Филдинг не удивился бы, узнав, что ночью, в холодных, не согретых погасшей печкой простынях мы оказались в объятиях друг друга…

«…„Софи, одна Софи будет в моих мечтах“… Том вскочил, чтобы вырезать это дорогое имя на дереве, и вдруг увидел перед собой… не Софи, а Молли Сигрим, в одном корсете поверх не самой свежей рубашки и с граблями в руке… В результате этой неожиданной встречи они вскоре удалились в гущу кустарника. Уверен, что кому-то из читателей такой поворот событий покажется неестественным, но факт остается фактом. Возможно, Том рассудил, что какая-нибудь женщина лучше, чем никакой…»

Утро после такой случайности – унылое, как перед визитом к зубному. Мучает все, от чего легко отмахнулась вечером. Неловко. Что ни скажешь – получается плохой театр. Я торопливо собиралась. Циник сидел на нарах в каком-то сомнении. И вдруг взял меня за руку.

– Мусь, ты… ты вообще знаешь, что такое оргазм?..

Я оскорбленно рванула руку.

– Прекрати!

(Честно говоря, я только недавно прочла по слогам описание этого ощущения в зачитанной до ветхости американской книжке. И поняла, что у меня его не было… лишь подступы, лишь предвкушение.)

Циник снова остановил меня – уже в куртке:

– Неужели никто не научил тебя?..

Я оцепенело присела на нары. После Котиной измены я вылупилась из горделивого кокона любимой жены, и теперь мне, как Бланш Дюбуа, оставалось рассчитывать только «на доброту незнакомца». Слезы закапали…

– Разве этому можно научить?

Циник обнял меня очень крепко и сказал:

– Ну, не научить… обследовать… Неужели ты думаешь, что ты не способна это испытать?..

– Я прочла, что многие женщины никогда этого не испытали.

– И многие, я думаю, по причине трусости. А трусость, милая моя девочка, – одна из главных твоих слабостей… Иди сюда. И не торопись! И не трусь.

Циник стал моей отрадой, моей защитой от самонеуважения. Опять все было легко: материнство и хозяйство были снова украшены ощущением, что всем этим занимается не какая-то разлюбленная недотыкомка, а привлекательная женщина, не обделенная любовью.

Правда, новую работу мне нашел все же не верный рыцарь Циник, а неверный муж Котя. Он снова материализовался из небытия своих участившихся командировок и через новые знакомства (какие именно, я не уточняла) устроил меня внештатником в одну из редакций ленинградского радио. «По-моему, тебе пора кончать с техникой», – сказал он. В голосе была ирония, но такая легкая, что за руку не схватишь. Я проглотила иронию и с облегчением покончила с техникой.

Циник раздражился на мое соглашательство:

– Почему ты не уйдешь от него?

– К тебе?

– Ко мне.

И я, тоже почему-то раздражившись, сказала ему правду:

– Потому что мы с тобой одного поля ягоды, а Котя – другого. Тебя я понимаю, как себя, а Котя меня изумляет, бесит, ставит в тупик, вызывает возмущение, восхищение, ярость… Я часами придумываю, как ему ответить, отпарировать, отбрить… Ты – словно часть меня, а он – отдельный, о нем я всегда с беспокойством помню…

– Это мазохизм.

– Это абсолютно не мазохизм. Это – любовные амбиции… попытка одолеть новую степень сложности… кажется, неудавшаяся.

– Знаешь что? – сказал Циник. – Дай слово, что скажешь мне, когда захочешь со мной расстаться. Не заставляй меня унизительно догадываться.

* * *

Что-то появляется такое у ветреных женщин… Например, ко мне стали приставать на улицах, а раньше друзья говорили, что у меня слишком строгий вид, чтобы приставать. Во мне появилась ненасытность. И жестокость. Помню двух московских командированных, еще в информационной конторе: один – нежный, с цветами и комплиментами. Другой – столичный хват. Оба пригласили погулять. Первый так заморил меня романтическими разговорами, что я даже подумала, не отдаться ли из вежливости. Но когда он спросил застенчиво: «Вам со мной скучно?» – я сказала: «Да», повернулась и ушла. А к хвату по первому его зову пришла в гостиницу – с авантюрной надеждой узнать, не повторятся ли кавголовские чудеса с кем попало… Чудес не произошло, и я тут же ушла – под ленивые советы с гостиничного дивана, что нужно сделать, чтобы не забеременеть.

Мое сердце превращалось из уютного дома с хозяином в гостиницу с временными постояльцами. Мне часто было стыдно: то за свою беспринципность – перед Циником, то за свою распущенность – перед библиотекаршами из информационной конторы, то за свой цинизм – перед Митей (который надеялся на долгий роман и был оскорблен моей торопливой страстью), то за свою испорченность – перед незнакомым лейтенантом за соседним столиком в чебуречной, который на вопрос приятеля: «Ну а что делать, если влюбишься в жену друга?» – сказал, сердито покраснев: «Остановить себя на дальних подступах!»

ОПАСНЫЕ СВЯЗИ

Работа на радио недалеко увела меня от Невского – на Манежную маленькую площадь. В центре – садик, справа, на Караванной, – гранитно-серый Дом кино с широкой наружной лестницей. На ее ступенях в дни показов заграничных фильмов расцветали букеты знаменитостей, красавиц, иностранцев и «блатных» счастливчиков.

Народ на студии был загадочным. Ходила, например, по коридорам пара – словно из фильмов Антониони: Моника Витти и Ален Делон. Стройные, элегантные, с красивыми гордыми лицами. Оказались сотрудниками отдела ленинианы. Когда они величественно скрывались за дверью своей редакции, мне казалось, что там они преображаются, как Золушки, в двух замарашек и только тогда начинают, утирая рукавами носы, нести в микрофоны свою пропагандистскую ахинею.

От других странных типажей я непосредственно зависела. Одним был директор. В его внешности удивительной была незаметность лица при огромном росте и мужественном сложении. Он возглавил довольно многочисленную комиссию, которая прослушала мою первую передачу, сделанную вместе с детьми, про ТЮЗ – Театр юного зрителя (уже переехавший тогда с уютной Моховой на бескрайний пустырь Звенигородской). После прослушивания один член комиссии сразу сказал:

– Передача, конечно, веселая, но недопустимо, чтобы дети в ней ни разу не упомянули роль партии и правительства в создании для них счастливого детства.

У моей славной покровительницы из детской редакции лицо пошло красными пятнами, но она ничего не сказала. И я, с беспечностью внештатника, попросила разрешения объяснить мою тактику:

– Представьте, что вы приезжаете на родительский день в пионерлагерь – навестить ребенка. И видите, что дети стоят смирно, с плакатом «Спасибо, родители, за наше счастливое детство». Вам станет не по себе.

А вот если ваш ребенок промчится мимо вас в разгаре игры, мимолетом чмокнет в щеку, крикнет: «Ой, мам-пап, щас, мы только доиграем!» – то у вас не будет никакого сомнения в том, что ваш ребенок счастлив. На этом ощущении я и пыталась строить передачу.

Все молчали: одна демагогия лягнула другую. И директор, постучав пальцами по столу, подвинул к себе текст, поставил подпись и молча протянул папку моей покровительнице. На радостях та спросила у него: «Ну а вам самому разве не было интересно?» И вдруг директор поднял на нее глаза – несчастнее которых я никогда не видела – и спокойно сказал: «А мне вообще ничего не интересно». Эта фраза была одной из двух, которые я от него слышала. Неужто он цитировал «Даму с собачкой»?.. Вряд ли, если вспомнить вторую фразу. Он произнес ее в лифте, где мы однажды оказались вдвоем. Три этажа проехали молча. На подъезде к четвертому он сказал, не поднимая своих пугающих глаз: «Едем вдвоем, песни поем?..» – и сразу вышел. А через несколько месяцев он попал под трамвай где-то у Московского вокзала и погиб.

Другим типажом, о нейтрализации которого не могло быть и речи, была дама, выдававшая со склада бобины с пленками. Ну, дама не дама, но и бабой не назовешь. Гражданка. С непроницаемым лицом. Штатных сотрудников она уважала, а внештатники были как ополченцы – винтовку можно было получить, только сняв с убитого. Ни задобрить, ни рассмешить, ни разжалобить ее было невозможно. Я видела немолодую журналистку, писавшую, кажется, о культурных памятниках, которая, выйдя со склада, прислонилась к стене и сдавленно зарыдала от унижения.

Но у меня на складе нашелся союзник – молодой техник очень жалкого вида и поведения. Впрочем, он даже был бы миловидным, если б не общая белесость и мокрый рот. И звали его немыслимо – Лазарь. Лазарь обычно не говорил, а как-то наборматывал, глядя в сторону:

– Вы не переживайте, Мария Антоновна, я принесу вам пару бобиночек… Ну как такой женщине… такой женщине не помочь?.. Только потом остаточки мне отдайте.

Я не могла придумать, как его отблагодарить. Деньги? – во-первых, неудобно предлагать, а во-вторых, их нет. Я подарила ему книгу – дефицитную. Он равнодушно взглянул на нее, положил на стол и забормотал, глядя в сторону:

– Мария Антоновна, позвольте пригласить вас в ресторан… после работы как-нибудь. Вы не думайте ничего такого… просто посидеть с вами на людях… на меня все смотреть будут, что с такой женщиной пришел…

Ну что за достоевщина!.. Я согласилась – со стыдом, но комплиментом, между прочим, не побрезговала.

Он меня потащил чуть ли не на Петроградскую, в ресторан с каким-то, помню, морским названием: «Балтика» не «Балтика», «Приморский» не «Приморский». Народу там было полно, но не праздничного, а возбужденно-пьяненького. И сигаретный дым – коромыслом, и за окнами – достоевский какой-то Питер – обшарпанный, серый, потерявший красочную двухцветность пушкинского. Мы приехали прямо с работы, я – с тяжеленным своим «портативным» магнитофоном, который, правда, нес Лазарь. Не успела я оглядеться, как мы оказались за столиком, но не одни, а с двумя развязными и говорливыми мужчинами, как выяснилось, приятелями Лазаря. С ними он тоже, кстати, оживленно заговорил, притягивая взгляд к своему непросыхающему рту. Мой магнитофон как-то сразу оказался далеко от меня, на полу между Лазаревыми приятелями, и тут я заподозрила ловушку. Сперва я решила, что Лазарь задумал украсть магнитофон, который записан на меня. Но вскоре в его болтовне с приятелями, которая шла на такой «фене», что я слушала ее как иностранную речь, я вдруг уловила уверенные планы везти меня после ресторана на чью-то «хату» – «музыку послушать». Я – как могла вежливо: «Спасибо, не могу», на что получила нахальные улыбки и заверения в том, что я «не пожалею».

Я оглядела ресторан на предмет бегства. Дверь – далеко, гардеробный номерок – у Лазаря, магнитофон недоступен. Оставалось или скандалить (лучше – умереть), или ждать – в состоянии полной беспомощности.

В ресторане вдруг заиграла музыка, и тут только я заметила танцевальную площадку. Мои захватчики уже собрались расплачиваться, как меня пригласили танцевать. Если бы пригласил кто-нибудь тщедушный, они, я думаю, отшили бы кавалера. Но это был огромный немолодой мужчина, с выражением вежливой уверенности в лице. И когда я с готовностью вскочила, все трое выразили на лицах неопределенное согласие.

Мой кавалер оказался тренером команды гребцов, которые сидели в углу за сдвинутыми столами и застенчиво на нас поглядывали.

– А это ваши коллеги? – спросил тренер, кивнув на моих захватчиков и показав тоном, что он – хороший психолог.

– Один, – сказала я.

И заторопилась, боясь, что танец кончится:

– Тут такие обстоятельства… долго объяснять… Пожалуйста, могу я уйти с вами?

Лицо тренера, до того ласково-приветливое, сразу замкнулось. Он посмотрел мне прямо в глаза и сказал:

– Это, знаете, нехорошо: прийти с одними, а уйти с другими.

Я обомлела. Такая интерпретация мне не приходила в голову – что свидетельствовало, конечно, о моей неопытности в этикете ресторанной жизни. Танец закончился, и тренер холодно проводил меня до столика с моей шпаной. Уходя, я все же с надеждой оглянулась на него, но он не смотрел в мою сторону.

Снаружи светило низкое солнце, украшая серую улицу, как театральные софиты украшают нищую декорацию. Был час пик, сновала толпа, к остановке один за другим подходили и уходили набитые автобусы. Лазарь со своими молодцами остановились у края тротуара, готовясь ловить такси и не выпуская меня из окружения. Один указал на винный магазин.

– Щас мы для дамы винца купим, – сказал самый развязный. (От отвращения я даже не запомнила их имен.)

Он поставил на тротуар магнитофон и пошел к магазину, перекликаясь с двумя другими на предмет выбора вина. И в момент, когда оба мои сторожа смотрели в его сторону, я схватила магнитофон и в два прыжка очутилась у остановки. Автобус уже двинулся, и его двери были закрыты. Я стукнула в стекло, увидела, что водитель посмотрел на меня, и взмолилась беззвучно и безнадежно. И вдруг двери открылись. Я взлетела на ступеньки, как Брумель, вместе с восьмикилограммовым магнитофоном, и двери захлопнулись, чуть меня не прищемив. В стекло тут же забарабанили головорезы Лазаря, но мой спаситель тронул автобус и дверь не открыл. Я виновато посмотрела ему в лицо – немолодое, семейное и усталое. Я приложила руки к сердцу в знак благодарности, и он сурово покачал головой, но не сказал ни слова.

Лазарь с тех пор проскальзывал мимо меня блеклой тенью, а я часами вымаливала, вышучивала, выжидала и вытерпливала бобины с пленкой у хранительницы радийной иерархии. И каждый раз после ее отказа я неизменно выражала понимание трудности и чрезвычайной важности ее поста. Через месяц она смягчилась.

Циник часто встречал меня у дверей редакции, не рискуя столкнуться с Котей. Не знаю, какой должна быть у Коти жена, чтобы он встречал ее после работы. Думаю, что очень новой. Зато с Циником мы были неразлучны, а когда разлучались, он писал мне письма и потом сам отдавал. Это он стал со мной «как одна плоть». У меня не было от него секретов, мне не надо было ему лгать, поэтому я, как обещала, честно сказала, что, кажется, влюбляюсь в другого.

АКТЕР

– Извините, что мы с Илюшей к вам вломились. Это из-за дождя. Хотели просить климатического убежища.

– Да не извиняйтесь, пожалуйста! Я провела с вами два часа в духовной роскоши.

Общий друг Илюша одобрительно улыбнулся на мой ответ (не мой, между прочим, – у кого-то подслушанный. Эта новая Котина компания… с ней будь начеку: одна банальность – и ты «в ауте»).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю