355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марина Ахмедова » Петька » Текст книги (страница 1)
Петька
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:21

Текст книги "Петька"


Автор книги: Марина Ахмедова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Марина Ахмедова
Петька


Спасибо, что вы выбрали сайт ThankYou.ru для загрузки лицензионного контента. Спасибо, что вы используете наш способ поддержки людей, которые вас вдохновляют. Не забывайте: чем чаще вы нажимаете кнопку «Спасибо», тем больше прекрасных произведений появляется на свет!

Петька

Окно моей комнаты закрыто оранжевой рулонной шторой с белыми разводами на ней в виде веток – тонких, с узкими листочками. Штора пропускает свет. Когда утро выдается солнечным, я просыпаюсь в оранжевой комнате. Особенно в конце зимы, где-нибудь в середине февраля утро все чаще удается. Хотя в это время за окном начинают скрести снег с шести утра. По мне, так оставили бы их – снег и утро – как есть. Первый – нетронутым, второе – незвучным.

Я просыпаюсь, когда в комнате едва угадываются темные очертания мебели. Просыпаюсь оттого, что в мой сон врывается поскребок, и не могу сообразить, откуда этот звук, что это за звук. Потом засыпаю снова, на мой сон наслаивается сухой звук лопаты, добравшейся до асфальта, и я вижу сны, в которых тоже что-нибудь скребут. Однажды приснилось, как в незнакомом городе, оказавшемся почему-то на месте Москвы, от которой на ночь я отгораживаюсь рулонной шторой, кто-то со скрежетом закрывает за мной рассохшуюся деревянную дверь, лицом я натыкаюсь на еще одну такую же, и оказываюсь в пространстве, запертом с той и с этой стороны. По бокам проход свободен, но я все равно никуда не иду – мешает скрежет за окном. И так каждое утро, если накануне днем шел снег.

Весной я просыпаюсь, а дерево, за окном, уже одето. Я засыпала, оно стояло голым. Я думаю о жизненных соках, которые бродили в дереве под корой, согретые лучами и моей шторой теплого цвета, а в одну прекрасную ночь, пока я спала, отгородившись от Москвы, выстрелили из дырочек веток. И тогда моя комната тоже представляется мне деревом – в ней бродят жизненные соки, мечутся из угла в угол, затянутые, будто корой, рулонной шторой. И я решаю – в одну из весен я тоже выстрелю из окна.

Весной я часто поднимаю штору, выключаю в комнате свет, ложусь на диван и гляжу в окно. За деревом дом, за домом – дорога, за дорогой – вход в метро. Я живу почти в центре. Движение здесь никогда не замирает. И когда я вот так лежу на диване, мне кажется, что я засыпаю посреди этого движения, на улице, в центре Москвы, и меня от нее не отделяют ни стены, ни штора, ни мои страхи. Я засыпаю, подложив под голову диванную подушку. И хотя поскребок давно молчит, посреди ночи я непременно просыпаюсь от света фонарей или фар ночных машин. У противоположной стены, там, где нет окна, белеет моя витая железная кровать. Слишком широкая и витая, чтобы на ней спать. В темноте я могу ошибаться, но мне кажется, моя кровать зовет меня. А я не встаю, лежу вот так посреди Москвы.

Летом я почти никогда не опускаю штору, даже в дождь и в ветер, когда мокрые ветки теперь уже вполне одетого дерева стучатся в окно. Густая листва защищает меня от света фонарей, от любопытных окон дома напротив, и я до глубокой ночи не выключаю в комнате свет. Меня закрывает листва, за ней меня не видно. Днем сижу на подоконнике. У моего окна очень широкий подоконник, и я складываю на него стопки книг, уже прочитанных и еще ожидающих своей очереди, ставлю вазу с цветами, если их дарят, держу коробочки с пастельными мелками, хотя никогда не рисую, но мне нравится думать, что, захоти я порисовать, у меня найдется чем. На моем подоконнике стоит красная босоножка на высокой шпильке. Босоножки мне малы, их тонкие ремешки больно впиваются в пятку, они жали еще в магазине, и, покупая их, я знала, что никогда не смогу их носить. Я держу босоножку на подоконнике красоты ради. Мой подоконник выдержит все. Я никогда не видела таких широких подоконников.

Однажды возле подъезда меня остановила незнакомая женщина.

– Скажите, этот дом – жилой? – спросила она.

– Да, жилой. Здесь живут, – ответила я.

– Никогда не видела таких широких окон, – женщина посмотрела вверх на вертикальные ряды окон дома, в котором я живу.

– Подоконники тоже широкие, – сказала я. – Они выдержат все.

Когда лето уходит, я начинаю опускать на ночь штору. Сплю на кровати, встаю поздно, поднимаю штору, сажусь на подоконник и гляжу на дерево – на то, как оно раздевается. В детстве, а я очень хорошо помню себя в детстве, я не могла понять – почему летом, когда тепло, деревья одеваются, а зимой, когда одежда нужнее, снимают с себя все.

– Они хотят, чтобы их пожалели, – сказал Петька.

Петька – первый человек, которого я спросила о деревьях. Мы познакомились в зимнем палисаднике, огороженном рассохшимися деревянными колышками. Теперь, в это время года, невозможно было угадать, что росло там летом. Петька стоял в клетчатом коричневом пальто и круглой шапочке с опущенными ушами, их завязки болтались у него под подбородком. Болталась одинокая тряпка на замерзшей бельевой веревке, привязанной к стволам сырых голых деревьев. В пятнадцати минутах ходьбы было море, но из палисадника его было не видно. Не помню, во что я сама была одета, но даже сейчас, спустя много лет, отчетливо вижу клетку Петькиного пальто, его шапочку и очки с толстыми стеклами.

– Очкарик, – сказала я.

– Обзываться нехорошо, – отозвался Петька.

Мне было семь лет. Петьке было семь лет. Но я же говорю, что очень хорошо помню свое детство.

– Если деревья будут одеты в теплые листья зимой, их никто не пожалеет, – говорил Петька, и я ему верила. – Все будут думать, что им тепло, может быть, даже жарко. Летом, если они будут без листьев, их тоже не пожалеют – подумают, ага, они листочки-то скинули, потому что им жарко. Во-он видишь тот дом? Там живет дядька Витька, он летом тоже ходит в одних трусах. И никто его не жалеет.

Дом, в котором жил дядька Витька, был похож на дом, в котором жил Петька. Эти дома – одноэтажные, выбеленные поверх штукатурки – стояли по обе стороны дороги, по которой никто не ездил. В каждом жило по семье. Штукатурка треснула, и по пыльно-белым стенам Петькиного дома, как по коре деревьев, шел рисунок темных штрихов. Маленькие дворики у дома не были огорожены заборами, из земли криво торчали только колышки.

– А если их не будут жалеть, – продолжал Петька, – значит, и любить их не будут. Поэтому деревья специально одеваются наоборот.

– А зачем им, чтобы их жалели?

– Чтобы не рубили…

Ветер налетел на тряпку, надул ее, будто парус. Я еще не видела моря. Мы с семьей только что переехали из большого снежного города, сугробы в котором вырастали выше деревьев. В том городе редко светило солнце, но в нем был Горсад, зеленый летом, мелкая речка Ушайка, которую можно было перейти детскими ногами и снова вернуться со второго берега на первый. Перед домом лежали трамвайные пути, ходили трамваи, и все было понятно. В этот новый город зима не принесла снега. Ветер не оставлял в покое одежду, срывал шапки, но моя плюшевая держалась на пришитой к ней тугой резинке. Хотелось поскорее увидеть море.

– У дядьки Витьки на самой груди татуировка – фашистский орел… – Петька оглянулся на соседний дом и понизил голос.

Сидя в начале весны на подоконнике, я припоминаю дядьку Витьку и бледную татуировку на его опавшей груди. Когда-то крылья орла были туго натянуты, наверняка, были. Когда я впервые увидела дядьку Витьку, крылья уже одрябли и болтались на растянутой обвисшей коже. Летом дядька Витька ходил в длинных трусах, и никто его не жалел.

Я хотела сделать из дядьки Витьки отрицательного персонажа своего рассказа. Дядька Витька носил немецкого орла на груди, был алкоголиком, ходил в трусах, и Петька его боялся. Если главный герой Петька – положительный, то мне нужен и отрицательный, иначе читать будет неинтересно.

У дядьки Витьки была жена. Она каждый день подолгу стояла у окна их одноэтажного дома и смотрела на дорогу. Помню, как она тихо улыбалась нам из окна. С одной стороны у нее не хватало зубов. Когда дядька Витька бил ее худыми смуглыми кулаками, она молчала и по-прежнему улыбалась.

– Она недоразвитая, – сказал про нее Петька.

Он жил в этом городе дольше меня и знал больше.

Жена дядьки Витьки редко выходила из дома. Только однажды мы встретили ее на той дороге, по которой почти никто не ходил. Она шла в прозрачной ситцевой рубашке без рукавов, ее дряблые руки болтались. Седые волосы, ровно остриженные у плеч, спутались, потому что всегда дул ветер, закрыли лицо. Стоя у палисадника, в котором еще ничего не росло, мы думали, может быть, она вышла раздетой, желая, чтобы кто-нибудь ее пожалел. Но мы никак не могли пожалеть старую женщину с такими некрасивыми дряблыми руками.

Жена дядьки Витьки остановилась рядом с колышками, откинула седые волосы с лица, посмотрела на Петькино пальто, улыбнулась и ушла дальше по дороге. А дорога заканчивалась пыльной площадкой, посыпанной галькой с морского берега. Там был магазин «Колос», в котором дядька Витька подолгу стоял в очередях.

– Ты видела ее фингал? – спросил Петька.

Мы постояли еще в палисаднике, ожидая, когда она вернется. Все равно нам было нечего делать. Я ждала лета, чтобы увидеть море, а Петьку в этом городе уже давно ничего не интересовало.

Дядька Витька вел ее по дороге. Костлявыми пальцами сжимал дряблую руку своей жены у самой подмышки. Она шла и улыбалась, и, все еще стоя в палисаднике, мы слышали, как она что-то шептала в свои седые волосы.

Не помню, сколько времени прошло, но однажды жена дядьки Витьки перестала появляться у окна. Куда она делась, не знал даже Петька. Я могла бы вывести дядьку Витьку отрицательным персонажем, но он не сделал ничего плохого Петьке.

С другой стороны за домами шла стройка. Гудели кучи красного кирпича и подъемные краны. Несколько домов уже выросло в два этажа. Под ногами не было асфальта, земля казалась холодной и одинокой – на ней не росли деревья.

– Я буду жить в этом доме, когда его достроят, – Петька показал на первый дом.

По мне, так и тот дом, в котором он жил сейчас, был вполне пригодным, чтобы остаться в нем на всю жизнь.

За стройкой тянулась дорога, по ней ходили желтые автобусы, выталкивающие из трубы хлопья бензина. Автобусы приходили редко, и на остановке перед киоском с газетами скапливались люди, непохожие на тех, которые жили в моем другом городе. Там люди были белей.

За остановкой начинался парк с длинными рядами акаций, а сбоку – тянулись железнодорожные рельсы. Товарные составы ходили беспрерывно. Что они везли в своих открытых вагонах, можно было увидеть, поднявшись на мост, ступени которого начинались у самой остановки. Мост был длинным, висел над путями и составами, и до другого его конца было пять минут ходьбы. С моста открывалось море. Петька боялся подниматься на мост из-за сильного ветра, который в непогоду носился по всем его пяти минутам. В ту зиму я так и не увидела моря, но, стоя у моста в шапке на резинке, чувствовала его близость.

В парке гнили прошлогодние листья. Скамейки набухли от сырости, они и без дождя всегда были мокрыми. Где-то за забором, отделяющим парк от железнодорожных путей, плескалась огромная бездна воды, и она делала все в этом городе сырым – воздух, скамейки, деревья, людей и даже наши мысли. По парку никто не гулял, на скамейках никто не сидел. То был одинокий парк, сотрясаемый грохотом вагонных составов.

Я подняла с земли длинный изогнутый рожок акации, открыла его створки. В них сидели твердые коричневые семечки, похожие на бусинки. Попробовала одно семя на зуб, оно оказалось твердым, как камушек.

– Отравишься и умрешь, – сказал Петька.

Мне хотелось собрать из семян длинные бусы, я ворошила листья в поисках рожков и набрала их целую охапку, но так и не придумала, как просверлить в них дырочки для нитки. Поковыряла семечко толстой иглой большой булавки, приколотой к резинке моей шапки. Оно не поддалось. Рожки пришлось выбросить. Никогда раньше я не видела акаций. Как росток пробивается сквозь каменную оболочку, которую не взяла моя иголка? Петька не знал, он прожил здесь, возле моря семь лет с самого своего рождения, и его в этом городе больше ничего не интересовало.

Только фонтану не хватило воды – сухой, он молчал. Фонтан стоял посреди парка – круглая каменная ванна. На дне чернела старая вода с замоченными в ней листьями, рожками и полусгнившими ветками. Петька говорил, все дно усыпано монетами, которые приезжие бросают в фонтан летом на счастье. Еще Петька обещал, что в конце весны фонтан заработает, но на моей памяти он всегда молчал. Рядом была бездна, а ему не хватило нескольких струек. Я так и не смогла пожалеть этот сырой город, даже после того, как летом он высох, акации зацвели колосками цветов, парк наполнился людьми – белыми и коричневыми, а я, наконец, увидела море.

В начале весны город начал просыхать, Петька перестал бояться, и мы, пройдя стройку, на которой дома доросли уже до трех этажей, вышли на остановку и поднялись по ступенькам на мост. Пахло мазутом. Составы везли доски и щебень. Стоило дождаться, как под мостом пройдет хвост одного, как за ним тут же следовал второй состав.

– Хочешь узнать, как мост трясется? – спросил Петька.

Мы взялись за железные перила моста, когда под ним проходил состав, и я почувствовала, как мост, конца которого мне было не видно, ходит под моими ногами. Мне казалось, я проваливаюсь вниз, снова выныриваю. Я очень крепко держалась за перила. Мост был широкий, но я боялась, он нас с Петькой не выдержит. А больше на мосту не было никого.

Море, видневшееся с моста, не было красивым, просто большим. Серым, неярким, сырым. О берег билась белая пена, Петька называл ее «барашками», но мне она не показалась на барашков похожей. Просто пена. Просто бездна. Просто много воды. А ветер, правда, был сильным. Пытался стянуть с моей головы резинку, но та держалась крепко. Чем дальше мы двигались по мосту, тем злее становился ветер. Он шел с моря, и у берега, наверняка, превращался в дядьку Витьку. Ветер был живым, бил нас в грудь. Да, мне казалось, это дядька Витька в шапке-невидимке колотит нас костлявыми солеными кулаками. Когда я сказала об этом Петьке, он испугался и побежал к лестнице, на бегу потерял шапку, и она, словно морская птица, слетела с моста и хлопала ушами над составами, а потом свалилась вниз на гравий, насыпанный между рельсами.

Весна началась ярко и быстро, в городе запахло морем. Когда деревья выстрелили, Петька выкопал в палисаднике ямку. Умерла птица. Какая-то перелетная. Свалилась прямо под дерево, к которому был привязан конец бельевой веревки. Когда Петька ее нашел, птица была уже холодной. Он грел ее в руке.

– Она замерзла, – сказал Петька.

– Она сдохла, – сказала я.

– Надо ее согреть, – Петька подул в кулак, из которого торчала мертвая птичья голова. – Она оживет, если ее согреть.

Я верила Петьке. Мы дышали на птицу и по очереди грели ее в кулаках. На нас из окна смотрела жена дядьки Витьки, тогда она еще не пропала. Мы не обращали на нее внимания, как если бы она была занавеской.

Перья птицы вспотели от нашего дыхания. Мы положили ее на землю, она не улетала, и тогда Петька выкопал ямку. Он заплакал, когда мы опустили в нее птицу.

– Ей будет жестко лежать, – сказала я, и Петька сбегал домой за ватой.

Мы постелили толстый слой ваты на дно ямки, положили на него птицу, кажется, это был стриж или ласточка. Прежде чем засыпать ямку, Петька положил туда свой стеклянный шарик. Такие шарики составы возили под мостом целыми вагонами. Говорят, из них делали стекловату, которой оборачивали водопроводные трубы, чтобы те не мерзли зимой. Мне тоже хотелось иметь стеклянный шарик, но Петька пожалел его для меня, может быть, потому, что я в отличие от птицы была живой.

Мы украсили птичью могилу гладкой галькой, наверное, когда-то принесенной с морского берега, а теперь валявшейся на влажной земле палисадника.

– Наверное, у нее были дети, – начал Петька про птицу. – Теперь они ждут ее в гнезде на дереве, а ее все нет и нет…

Петька снова заплакал.

– Вот бы их здесь похоронить, – сказала я про птенцов, и тоже заплакала.

Мы сидели на корточках в палисаднике и плакали. Из окна на нас смотрела жена дядьки Витьки и улыбалась. А потом пришла Петькина мама – толстая тетя Галя с высокой прической и треснувшей кожей на пятках – и мы пошли смотреть кроликов.

На следующий день мы снова хоронили. И на следующий через следующий тоже. Я принесла в палисадник божью коровку, которую поймала у себя на ноге. Она была еще жива.

– Как мы ее похороним, если она жива? – спросил Петька.

– Мы ее убьем, – ответила я.

Мы закрыли божью коровку в стеклянной банке, и пока она в ней умирала, разбивали галькой грецкие орехи. Это Петька придумал сделать для нее гробик из скорлупы. Орехи разлетались вдребезги, а нам нужна была целая половина. Когда нам удалось расколоть один ровно по шву, божья коровка в банке перестала двигаться. Мы постелили в скорлупу кусочек ваты, чтобы было мягче, положили в нее божью коровку, закопали ее в маленькую ямку и положили сверху гальку, а сверху еще одну – поменьше.

Петька снял вспотевшие очки, вытер с глаз слезы. Я отвернулась, чтобы не смотреть на него. Я боялась Петьки без очков. Мне казалось, его глаза выпячиваются наружу. Мне казалось, они изнутри пришиты к Петькиной голове резинками. Пока резинки натянуты, глаза на месте – смотрят прямо вперед, но стоит резинки отпустить, и глаза скосятся к переносице или резко уйдут к вискам. Без толстых стекол коричневый Петькин зрачок, совпадающий по цвету с клеткой пальто, становился мутным, будто в него надышали, а ободки век напоминали оранжевый птичий клюв. Я предпочитала не смотреть Петька в глаза, когда он снимал очки. В то время мне случалось с кем-то дружить по частям. Например, дружить с чьими-нибудь головой, ногами, а с руками – нет. Если мне не нравились чьи-то руки, я старательно отводила от них взгляд, делая вид, что они – сами по себе, и мне необязательно на них смотреть. Например, я дружила с белым кроликом, который жил в сарае за домом. Он нравился мне больше всех, потому что остальные кролики в клетках были черными, один этот – белый. Но дружила только с его белой шерсткой, длинными ушами и хвостом. А его глаза с красными, засосавшими кровь зрачками, я отделяла от белой шерстки и никогда в них не заглядывала. С Петькой я дружила, только когда он был в очках.

– А вдруг они лопнут? – подумала я про резинки в Петькиной голове, перекатывая пальцами в кармане подаренный птице стеклянный шарик.

Я очень хорошо помню свое детство, и подоконнику, на котором я сейчас сижу, тяжело, но он широкий.

Изо дня в день мы продолжали хоронить разных насекомых, но птицы нам больше не попадались. У деревнях колышков в ряд растянулись могильные гальки. Мы плакали, сидя у колышков, подсыхающих на весеннем солнце, и продолжили бы плакать, если бы тетя Галя не узнала, во что мы играем в ее палисаднике, и не разнесла ногой с потрескавшейся пяткой наше тайное кладбище.

На следующий день я подарила Петьке яйцо. Принесла его в палисадник в кармане, вместе со стеклянным шариком. Из кармана я вынула только яйцо, оно было еще холодным.

– Где ты его взяла? – спросил Петька.

– Из холодильника.

– Из замерзшего яйца птенец не вылупится.

– Мы его согреем, и он отмерзнет, – сказала я, и Петька мне поверил.

Мы завернули яйцо в вату, и ждали, когда из него вылупиться птенец, чтобы повторить все сначала.

– Надо следить за яйцом, – говорил Петька, – когда птенец захочет вылупиться, он клюнет скорлупу, проделает в ней маленькую дырочку, и тогда надо будет ее всю разломать, чтобы помочь ему выбраться. Потом мы постучим пальцем по полу, и научим его клевать пшено.

– А потом похороним, – говорила я.

По очереди мы дышали на яйцо. Когда тетя Галя узнала, во что мы играем, она сварила наше яйцо, и мы с Петькой съели его пополам – ему белок, мне желток.

Я не могу вспомнить, как мы там оказались. Сижу на своем подоконнике, хотя теперь еще не лето, и вспоминаю, но не помню ничего – по какой дороге мы туда шли и зачем. Дома из красного кирпича еще гудели недостроенные. Деревья начали зеленеть. Мы стояли в маленькой комнате, возле обтянутого красным ящика и любопытно заглядывали в него. Тетя Галя качала головой, ее взбитые вверх волосы сочувственно кивали. Петька ел булку, крошки сыпались с его клетчатого пальто на пол. Полы я помню – деревянные, покрытые коричневой краской. Но не могу сказать, где это было – в одном из белых домов, которые собирались снести, а их жильцов переселить в красные, кирпичные, или где-то в другом месте.

– Она зашла, вот так ахнула – Ах! – упала на кровать и сказала «Мама, я умираю»… – проговорила женщина, которой я теперь тоже не помню, ведь мне было семь.

Тетя Галя снова посочувствовала – кивнула высокой прической.

– Да-да-да… Да-да-да, – кивала тетя Галя.

– Да-да-да, – и поджимала губы.

Она их поджимала всегда – ей было больно стоять на растрескавшихся пятках. Она так много в тот день кивала, что ее волосы рассыпались, и оказались не такими длинными и пышными, как я думала. Одна шпилька упала на пол, но тетя Галя не стала за ней наклоняться. Она вынула из волос остальные, зажала их в зубах и снова заколола волосы, с силой втыкая их в голову и от этого морщась. Я подумала, что можно поднять валявшуюся шпильку и загнать ее целиком в трещину на тети Галиной пятке. Такие глубокие трещины на ней были.

Мы придвинулись плотнее к ящику, когда в маленькую комнату зашло еще несколько человек. Я посмотрела на женщину, лежащую в нем. На ней было тонкое синее пальто, серые ботинки на шнурках с тупыми носами. Ноги лежали в растопырку, носки ботинок целились в разные стороны, как будто женщина хотела шагнуть и к тем, кто стоял справа, и к тем – кто слева. Цветной шелковый платок, затягивал узлом подбородок. Сквозь тонкую голубу кожу лица просвечивали кости скул и черный кончик подбородка.

Я подумала, неужели можно умереть, просто сказав – «Ах!»? Не падая к корням дерева мимо бельевой веревки, не перестав двигаться в закупоренной банке? Правда что ли, достаточно придти, упасть на кровать и сказать – «Мама, я умираю»?

Петька накрошил булкой прямо в гроб, на ноги в толстых капроновых чулках коричневого цвета, из которых все равно просвечивала синева. Тетя Галя протянула руку, чтобы смахнуть с ног женщины крошки, но быстро отдернула ее, обхватила Петьку рукой и прижала его головой к своему выпуклому животу. Петька смотрел из-под очков вспотевшими глазами.

И тогда же я еще подумала – зачем люди приглашают так много других, смотреть на своих мертвецов? Когда мы с Петькой хоронили в палисаднике, наши слезы видела только жена дядьки Витьки из-за занавески. Мы не выставляли свое горе в растопыренных ботинках напоказ.

– Синяя тетя придет за тобой, ты на нее накрошил, – сказала я Петьке.

Петька уронил булку и заплакал. Я вынула из кармана стеклянный шарик и незаметно бросила его в ящик. Когда мы ушли, на полу после нас остались булка и шпилька. С тех пор мы больше никого не хоронили.

Когда началось лето, фонтан так и не заработал. Я пугала Петьку синей тетей, хотя сама боялась ее. Однажды я проснулась посреди ночи, открыла глаза, и мне показалась, что она стоит передо мной и глядит на меня сквозь стеклянный шарик. С той ночи я начала пугать Петьку еще сильней. Я и синюю тетю могла бы сделать отрицательным персонажем, но она умерла раньше, чем успела причинить вред Петьке.

Мы шли по горячему асфальту. Тонким слоем он покрывал мост над путями. Асфальт нагрелся на солнце, вонял, можно было подумать, его только что положили, и он не успел схватиться. Но заасфальтировали мост давно, еще до моего приезда в этот город. Подошва резиновых сланцев быстро нагрелась. Моя белая, привыкшая к сугробам кожа, краснела под низким солнцем. Ремешок сланцев стер кожу между пальцами.

– В соленой воде все заживет, – говорил дядя Саша, Петькин отец, труся по пяти минутам моста в легких брюках и желтой майке.

Дядю Сашу я часто видела еще в первые дни знакомства с Петькой. Вечером он возвращался в погонах и фуражке, заходил в грязно-белый дом, и скоро выходил из него в синем шерстяном костюме, с пакетиком картофельных очисток в руках. Вместе с ним мы шли в сарай кормить кроликов, бросали очистки сквозь прутья клеток и спорили, чей белый кролик – мой или Петькин.

Дядя Саша разулся и пошел по мосту босиком.

– Пятки быстро привыкают к горячему, – говорил он. – Если не бояться, то скоро они покроются толстой корочкой и перестанут чувствовать жар.

Дяди Сашины пятки были гладкими, без корочки и без трещин, может быть, поэтому он много улыбался и никогда не поджимал губы.

Я обернулась. Стройка доросла до четырех этажей – с высоты ее было хорошо видно, но не слышно – грохотали составы под нами. Дойдя до середины моста, мы с Петькой взялись за железные перила и ходили вместе с мостом вверх-вниз, вверх-вниз, а потом пошли дальше – к морю.

Мы спустились с моста и двинулись вдоль путей. И солнце казалось мне очень близким, низким, неприветливым. По другую сторону путей заканчивался парк рядами высоких акаций, и уже слышался шум прибоя.

– Шлепайте, шлепайте… – слышалось мне в нем.

И мы шлепали дальше в сланцах-шлепках, беря левее.

– Шелестите, шелестите… – казалось, говорил прибой.

Акации шелестели листьями, а мы тонули в этом сплош-шном ш-шуме ш-шипящих.

Вышли к зеленому пятаку, на котором тесно росли невысокие деревья и кустарники. Вдоль него тянулась узкая железная труба. Дядя Саша подошел к ней, погладил нагретый металл ладонью, нащупал затычку и вынул ее из маленькой дырки. Из трубы ударила изогнутая струя. Дядя Саша подставил рот и хватал глотки. Много-много глотков.

– Пресная, – сказал он, отрываясь от струи, и махнул нам.

Струя была пресной и теплой. Я подставила под нее ногу с разодранной кожей. Дядя Саша вернул затычку на место. До моря было рукой подать. Я вытянула руку к горизонту и сощурилась. Я достала до моря. Погладила кончиками пальцев белых барашек на его краю. Дотягиваться я научилась еще в другом городе. Отходила подальше от большого сугроба, щурилась и тянула руку вверх. Так мне казалось, что я трогаю его верхушку. Я и Петьку научила дотягиваться до моря.

Петька вытянул руку вперед, сощурился под очками, пошевелил пальцами.

– Оптический обман, – серьезно сказал он, и я шлепнула его по руке.

Начался песок.

– Шлепайте, шлепайте…

Две лагуны на берегу растянулись большими выемками, заполненными черно-синей водой. И даже по цвету можно было понять, что вода в них густая, застойная, давно умершая.

Дядя Саша шагал гладкими пятками по песку. Я сняла сланцы, песок обжигал. Снова обулась и побежала за Петькой к волне, загребая ногами песок.

Волна подтянулась к берегу, лизнула мои ноги пеной, и я засмеялась. Петька прыгал по кромке волны, его ноги оставляли две глубокие ямки в мокром песке, но приходила другая волна и слизывала их.

– Шалят шелковые барашки! – закричала я, выделяя во всех словах букву «ш».

– Шелковые барашки шалят! – повторил за мной Петька, но море унесло его голос.

– Барашки! – крикнула я еще раз, мой голос тоже улетел куда-то за горизонт.

Стоило сказать слово, стоя у воды, как море хватало его и уносило прочь, туда, где очень глубоко. Но зачем морю наши голоса?

Дядя Саша развернул вытертое покрывало с ткаными розами, и я узнала в нем зимнюю тряпку, висевшую всю зиму в палисаднике на веревке. Ветер надул покрывало и накрыл дядю Сашу с головой.

– Шелковые барашки шалят!

– Шебаршат! – добавил Петька.

– Шерстью… – дядя Саша снял покрывало с головы. Ему тоже хотелось сказать что-то на букву «ш».

– Шерстью не шебаршат, – поправил его Петька.

– Ушами… – предложил дядя Саша.

– Не шебаршат!

Мы зашли уже по колено в море, когда ветер донес до нас дяди Сашин голос.

– Завитушками! Завитушками!

«Завитушки» быстро пронеслись мимо наших ушей и ушли за горизонт. Море собирало наши слова, складывало их в большую копилку.

– Я умею прыгать через волны! – крикнул Петька, когда мы зашли в воду по грудь.

Мы взялись за руки. Петька оставил очки на берегу, и я дружила только с его рукой, прохладной и скользкой под водой. Я глядела вперед и не поворачивалась к Петьке.

Мы ждали волны, радуясь и дрожа под водой. Казалось, она накроет нас с головой и унесет туда, куда уносила наши слова, и мы захлебнемся собственными голосами. Но когда она подходила совсем близко, мы подпрыгивали, высоко поднимая наши невесомые тела над дном, выстланным из мягкого мелкого песка. Волна была высокой, но мы еще выше. Волна была хитрой, но мы еще хитрей. Побежденная, она отползала к берегу и что-то шептала дяде Саше, смотревшему на нас из-под газеты.

Сидя на покрывале, придавленном по краям булыжниками, я ела вареную картошку вприкуску с большим теплым помидором. Я любила сваренную в мундире, но тетя Галя снимала кожуру для кроликов. Подул слабый ветер и посыпал мою картошку песком вместо соли. Крупинки заскрипели на зубах. Я набрала горсть песка, открыла ладонь, среди песчинок попались маленькие плоские ракушки и ракушки-завитушки, белые, хрупкие, не больше ногтя на моем мизинце. Я присмотрелась к песку. Оказывается, его крупинки – измельченные ракушки, которые валялись на этом берегу, обтачиваемые волной, и когда я жила в другом городе, и за тысячи лет до моего рождения.

– Петька, куда море уносит наши голоса?

– На дне моря лежат ракушки, не такие как эти, а большие, твердые, настоящие раковины, у меня есть одна такая, – начал Петька. – Море погружает наши голоса на дно и запирает их в ракушки. Поэтому когда вынимаешь ракушку из моря и подносишь ее к уху, то в ней слышатся разные голоса. Я тебе дам послушать.

– А что они говорят? – спросила я.

– Их так много, что не разобрать, – ответил Петька, – просто кажется, что море кричит.

– А говорят они: шелковые барашки шалят, завитушками шебаршат, – дядя Саша встал с покрывала и потянулся.

И хотя я приехала из города высоких сугробов, я и раньше видела ракушки – множество ракушек.

Мне было шесть, и мы еще никуда не переезжали. То был сезон вареных кедровых шишек. Папа собирал их в лесу и приносил в мешке домой – чешуйчатые, смолистые. Он варил их в большом ведре на общей кухне. Мы жили на втором этаже старого деревянного дома, стоящего в центре города. От времени наружные доски дома почернели, но дом был очень прочным, добротным и добрым тоже. Наша семья дружно соседствовала на этаже с тремя старушками.

О третьей я никогда не расскажу – мой подоконник этой истории не выдержит. История эта слишком большая и тяжелая, за ней Петька может потеряться. Я пойду от конца.

Вторая была маленькой былинкой. Она закрывала седые пакли белой косынкой и редко показывалась в общем коридоре. Целыми днями сидела она в своей угловой комнате. Звали ее баба Капа. Имя ее казалось мне коротким и странным, и когда в наших комнатах выключали на ночь свет, я начинала ее бояться. Что она – такая страшная – делала целыми днями в своей комнате?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю