355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мариэтта Чудакова » Жизнеописание Михаила Булгакова » Текст книги (страница 42)
Жизнеописание Михаила Булгакова
  • Текст добавлен: 30 октября 2016, 23:48

Текст книги "Жизнеописание Михаила Булгакова"


Автор книги: Мариэтта Чудакова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 42 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

27 ноября кинофабрика посылает Булгакову письмо, что его поправки к киносценарию «Мертвых душ», сделанные по требованию фабрики, удовлетворить ее не могут – фабрика от них отказывается. Работа, начатая полгода назад с энтузиазмом, продиктованным обращением к любимому писателю, зашла в ставший уже привычным тупик.

28 ноября. «Вечером – Дмитриев. Пришел из МХАТа и говорит, что там была суета и оживление, вероятно приехал кто-нибудь из правительства – надо полагать, генеральный секретарь (на «Турбины»)»,

29 ноября. «Действительно, вчера на „Турбиных" были генеральный секретарь, Киров и Жданов. Это мне в театре сказали. Яншин говорил, что играли хорошо и что генеральный секретарь аплодировал много в конце спектакля».

Удивительным образом стойкий успех пьесы все меньше и меньше имел отношение к ее автору и его судьбе.

Началась работа над «Иваном Васильевичем» (переделка «Блаженства») ; из МХАТа 30 ноября пришло известие, что выпуск «Мольера» намечают на март. Говорили, записывала Елена Сергеевна, «что ставить будут роскошно – так настаивает Станиславский».

1 декабря. «Днем позвонил Ермилов, редактор «Красной Нови», и предложил М. А. напечатать в его журнале что-нибудь из произведений M. A. M. А. сказал о пьесе «Мольер».

– Чудесно!

О фрагменте из биографии Мольера – Тоже чудесно!

Просил разрешения поставить имя М. А. в проспекте на 1935-й год. М. А. согласился. Условились, что Ермилов позвонит еще раз, а М. А. подберет материал.

Вечером премьера «Пиквика». Я в такси проводила М. А. Он оставался до конца спектакля. Приехал и сообщил: во время спектакля стало известно, что в Ленинграде убит Киров.

Тут же из театра уехали очень многие, в том числе Рыков».

4

Не приходится сомневаться в том, что 2 декабря 1934 года Булгаков открыл утреннюю газету нетерпеливо и тревожно. В ней он прочел, что Киров погиб «от руки убийцы, подосланного врагами рабочего класса», что стрелявший задержан и «личность его выясняется». Привыкший мыслить ясно и трезво, он не мог не обратить внимание на столкновение разноречивых сведений – личность стрелявшего не выяснена, однако выяснено, кто именно его подослал...

В той же газете был помещен текст новоизданного декрета Президиума ВЦИК, подписанного М. И. Калининым и А. С. Енукидзе, о внесении изменений в уголовно-процессуальные кодексы страны по террористическим делам: следствие заканчивать за десять дней, слушать дело без участия сторон, не принимать кассаций, ходатайств о помиловании и приговоры к высшей мере наказания приводить в исполнение немедленно по вынесении приговора. Тот, у кого сохранилось представление о том, что такое юридические нормы, не мог не почувствовать, что началось нечто новое.

Булгаков читал и собирал юридическую литературу. В его библиотеке был, например (и уцелел – среди очень немногих оставшихся из этой большой библиотеки книг – до 1970 года) «Учебник уголовного права» В. Спасовича (СПб., 1865). Уже при Елене Сергеевне – то есть, возможно, и в тот самый год, о котором идет речь, – был куплен изданный в свое время Н. С. Таганцевым и пользовавшийся известностью и солидной репутацией «Устав о наказаниях, налагаемых мировыми судьями» (15-е изд., СПб., 1904) со специальными разъяснениями из кассационной практики... Елена Сергеевна рассказывала нам, что Михаил Афанасьевич «был страшно горд и счастлив этой покупкой». Книга была читана им внимательно – в тексте множество помет.

3 декабря. «В половине четвертого проводила М. А. в театр. Там траурный митинг. <...> Заявление о принятии в сочувствующие, – записывала она со слов вернувшегося с митинга Булгакова, – подали Яншин, Баташов и Дмоховская». Объявлен траур – 3-го, 4-го и 6-го сняты спектакли. <...>" возможно, последняя пьеса, которую он (Киров. – М. Ч.) видел в жизни, была «Дни Турбиных».

9 декабря. «Днем у Викентия Викентьевича. Отнесли ему последнюю тысячу Мишиного долга. Обоим нам стало легче на душе».

10 декабря, уже в который раз, дома у Булгакова работники кино в связи с «Ревизором» – с новыми советами и пожеланиями. «Разговоры все эти действуют на Мишу угнетающе, – записывала Елена Сергеевна: – скучно, не нужно и ничего не дает, т. к. нехудожественно... Приходят к писателю умному, знатоку Гоголя – люди нехудожественные, без вкуса, и уверенным тоном излагают свои требования насчет художественного произведения, над которым писатель этот работает, утомляя его безмерно и наводя скуку».

Но день сменялся другим, настроение разряжалось. – 11 декабря. «Вечер – чудесный: Леонтьевы, Арендты, Ермолинские, угощала их пельменями, мороженым. После ужина Миша прочел Тараканьи бега и сцену в Париже из «Бега».

И 13 декабря – до 4-х утра сидят с Ляминым – «ели мандарины и увлеченно разговаривали о Художественном театре».

...Когда в доме у них собирались по вечерам друзья, и шел ужин – в заведенном порядке подачи блюд (вдумчиво подобранных заранее хозяйкой дома) ; и закипал дружелюбный разговор, от которого спохватывались и начинали собираться домой едва ли не под утро – в этом не было для него чего-то суетного, нарушающего ритм жизни, норму. Скорее напротив – в этом и была норма, та вожделенная норма, которою все не удавалось насладиться – ни после киевских «страшных громыхающих лет» (как определил он их в очерке «Киев-город»), ни после ни с чем не сообразной (с его точки отсчета), не раз им также названной страшной, московской жизни начала 20-х годов. Его норме противоречил и дурно сервированный стол слишком шумной, не творческой застолицы «пироговских» лет. Теперь же он все не мог насытиться складом домашней жизни, пришедшейся ему впору.

Не все вечера были одинаково уютны. Бывали гости, не слишком желанные или же званные хозяином ради острых ощущений, ради изучения нравов. Бывал время от времени Э. Жуховицкий, то с вопросами – что пишут из Парижа? – то с какими-нибудь новостями. «Пикантнейшее сообщение, – записывает Елена Сергеевна 14 декабря: – оказывается, что Анатолий Каменский, который года четыре тому назад уехал за границу, стал невозвращенцем, шельмовал СССР – теперь находится в Москве! Тут Миша не выдержал и сказал: «Ну, это уже мистика, товарищи!» Жуховицкий был сам не свой, что-то врал, бегал глазами и был дико сконфужен. Для меня он теперь совсем понятен; мы не раз ловили его с Мишей на лжи». И впечатления от этого гостя находили разнообразные отражения на страницах его рукописей – в том числе и в сцене появления Азазелло в том подвальчике, куда вернулись было любовники: «– Просят вас, – просипел он, косясь на окно, в которое уже вплывала волна весенних сумерек, – с нами. Короче говоря едем. <...>

– Меня? – спросил шопотом поэт.

– Вас.

<...> «Эге... предатель...» – мелькнуло у него в голове слово. Он уставился прямо в сверкающий глаз.

– Куда меня приглашают ехать? – сухо спросил поэт.

– Местечко найдем, – сипел Азазелло соблазнительно и дыша водкой, – да и нечего, как ни верти, торчать тут в полуподвале. Чего тут высидишь?

«Предатель, предатель, предатель...» – окончательно удостоверился поэт...» Грани предательства отразит и фигура Богохульского (напоминающая по звуковому облику фамилию «Жуховицкий»), которая развернется в поздних редакциях в Алоизия (ср. имя «Эммануил») Могарыча. Напомним: «нигде до того я не встречал и уверен, что нигде не встречу человека такого ума, каким обладал Алоизии. Если я не понимал смысла какой-нибудь заметки в газете, Алоизий объяснял мне ее буквально в одну минуту, причем видно было, что объяснение это ему не стоило ровно ничего. <...> Покорил меня Алоизий своей страстью к литературе. Он не успокоился до тех пор, пока не упросил меня прочесть ему мой роман весь от корки до корки... Он совершенно точно объяснил мне, и я догадывался, что это безошибочно, почему мой роман не мог быть напечатан». Он рисовал фигуру человека, в совершенстве владеющего тем обыденным языком современности, которому сам он не только не выучился, но не хотел выучиваться.

Заслуживает внимания продолжение записи в дневнике от 14 декабря: «Все ушли, а Дмитриев остался и сидел долго, причем опечалил нас. Миша думает, что у него нервное расстройство, он не спит. Очевидно явное переутомление – у него бешеная работа».

Возможно, в этой записи зашифрован рассказ Дмитриева о тяжелой ситуации, в которую попала его жена, красавица Елизавета Исаевна Долуханова.

Со слов нескольких современниц нам известно, что в середине 30-х годов ее вызвали в НКВД и предложили стать постоянной осведомительницей. Еще с конца 1920-х годов она и ее сестра пользовались большим успехом в ленинградской литературной среде, были обаятельными хозяйками салона. В Елизавету Исаевну был влюблен Тынянов, квартиру сестер посещали Маяковский, Олейников. Теперь ей, уже жене В. В. Дмитриева, предложили активнее принимать гостей... Ища мотива для отказа, она сказала, что у них маленькая квартира. «Пусть это Вас не беспокоит – с квартирой мы поможем!»

Нервное расстройство Дмитриева и было, по-видимому, связано с безысходностью ситуации.

18 декабря. «Прекрасный вечер: у Вересаева работа над Пушкиным. Мишин план. Самое яркое в начале – Наталья, облитая светом с улицы ночью, и там же в квартире ночью тайный приход Дантеса, в середине пьесы – обед у Салтыкова (чудак, любящий книгу), в конце – приход Данзаса с известием о ранении Пушкина».

19 декабря. «Вечером – Дина Радлова (художница, жена Н. Э. Радлова. – М. Ч.).Потрясающий разговор. Сама заговорила о Мишиной работе над Пушкиным (я так и не поняла, откуда она узнала об этом), советовала не работать с В. В. – «вот если бы ты, Мака, объединился с Толстым (т. е. с А. Н. Толстым. – М. Ч.), вот была бы сила!» Миша: «Я не понимаю, какая сила? На чем мы можем объединиться с Толстым? Под ручку по Тверской гулять будем?» Дина: «Нет! Да ведь ты же лучший драматург, а он, можно сказать, лучший писатель...» Спрашивала о содержании пьесы. Миша сказал, что это секрет». Секреты, тайны, подозрения – все это все время витает в разговорах Елены Сергеевны с мужем, отражается в записях ее дневника. Повсюду они готовы были видеть – и с каждым годом все интенсивнее – загадки, зловещие предзнаменования, и нередко это оправдывалось. Что касается А. Толстого, резкое отношение к нему Булгакова с годами усиливалось; отталкивало главным образом повседневно-бытовое (кутежи и проч.) и писательское поведение: Толстой не чурался халтуры – особенно в драматическом роде, и темы их здесь порой пересекались. Так, пьеса Толстого и Щеголева «Заговор императрицы» была, в сущности, реализацией (по материалу!) раннего московского замысла Булгакова – исторической драмы о Распутине, Николае II и проч. (в описываемый момент возникло и пересечение на теме Пушкина, о чем мы еще упомянем). При этом Булгакова несомненно раздражало невнимание к источникам (Елена Сергеевна передавала нам его слова о «Петре I» – «Такой роман я мог бы написать будучи запертым в пустую комнату, без единой книги»), раздражала и слишком резкая эволюция взглядов на исторического деятеля (С. А. Ермолинский вспоминает, как Булгаков сравнивал рассказ 1918 г. «День Петра», пьесу «На дыбе» и роман – и делал не украшающие автора выводы). Владение же разными пластами русской речи – одна из самых сильных сторон таланта А. Толстого – возможно, по роду его собственного таланта, оставалась им не оцененной или вовсе не замеченной. В сюжетике же, изобразительности и энергии стиля он был не слабее – и это знал.

22 декабря. «Вообще все эти дни Миша мучается, боится, что не справится с работой: «Ревизор», «Иван Васильевич» и надвигается «Пушкин».

24 декабря у Булгаковых – елка для детей Елены Сергеевны, так напоминающая ему, видимо, дом на Андреевском спуске, младших братьев, с которыми привелось расстаться так рано и навсегда. «Сначала мы с Мишей убрали елку, разложили под ней всем подарки, потушили электричество, зажгли свечи на елке – Миша заиграл марш – и ребята влетели в комнату. Сережка за дверью волновался до слез – не мог дождаться. Дикий визг, топот, крики! Потом, по программе, спектакль. Миша написал текст по «Мертвым душам» – две сценки – одна у Собакевича, другая – у Сергея Шиловского. Я – Чичиков, Миша – Собакевич. Потом я – Женька, а Миша – Сергей... Миша для роли Сережи надел трусы, Сергеево пальто, которое ему едва доходило до пояса, и матроску. Красный громадный рот». Спектакль смотрят домашние. «Успех. Потом – ужин с пельменями и с рождественскими сластями».

И снова 28 декабря Елена Сергеевна записывает с горечью: «Я чувствую, насколько вне Миши работа над «Ревизором», как он мучается с этим. Работа над чужими мыслями из-за денег. И безумно мешает работать над Пушкиным. Перегружен мыслями, которые его мучают. К 9 вечера – Вересаевы. Работа над пьесой. Миша рассказывал, что придумал, и пьеса уже видна. Виден Николай, видна Александрина и самое сильное, что осталось в памяти сегодня, сцена у Геккерена – приход слепого Строганова, который решает вопрос – драться или не драться с Пушкиным Дантесу». И поздняя приписка в дневнике – об авторской трактовке сцены – по памяти: «Символ – слепая смерть со своим кодексом дуэли убивает».

Слепота – одна из важнейших характеристик в художественном мире Булгакова; являясь еще в начале 20-х годов в виде одного из излюбленных портретных образов (всадник с незрячими глазами в «Красной короне»), в начале 30-х она осмысляется главным образом как слепота властителей, не видящих значения творцов – художника, философа. Напомним авторскую медитацию о Людовике XIV в романе «Мольер»: «Он был смертен, как и все, а следовательно – слеп. Не будь он слепым, он, может быть, и пришел бы к умирающему, потому что в будущем увидел бы интересные вещи и, возможно, пожелал бы приобщиться к действительному бессмертию».

В тот же день, 28-го, Елена Сергеевна записывает: «зовут вахтанговцы (уже заинтересовавшиеся в это время пьесой о Пушкине. – М. Ч.) встречать у них Новый год. Но мы не хотим – будем дома». 31 декабря. «Кончается год. И вот, проходя по нашим комнатам, часто ловлю себя на том, что крещусь и шепчу про себя: «Господи! Только бы и дальше было так!»

Так кончался год, в котором были и радость обретения своего дома (гости хвалили квартиру, говорили, что она «совсем европейская», что очень льстило Елене Сергеевне), и потрясение, оказавшееся слишком сильным и длительным, и завершение – пусть самое черновое – романа, становившегося для него все более и более важным, и надежды на новые постановки пьес – «Мольер», еще не написанная, но уже ясная автору пьеса о Пушкине, обещавшая быть веселой комедия «Иван Васильевич».

Из дневниковой записи, сделанной 1 января 1935 года, мы узнаем, однако, что в новогоднюю ночь они попали в симпатичный им дом Леонтьевых. «Стол – невероятное изобилие. Они необыкновенно милы и сердечны. Все было хорошо, но около трех ввалилась компания встречавших у Шервинских (т. е. в том же доме в Померанцевом переулке – М. Ч.).<...> С их приходом все рассыпалось, стало шумно и не весело. Один из гостей был во фраке. Вид был такой, что будто он лет двадцать пролежал в нафталиновом сундуке в этом фраке!»

Она неизменно третировала «пречистенцев». Но, как это чаще всего в ее дневнике, – ее собственные эмоции подсвечены каким-то отношением самого Булгакова; слышен отзвук его слова. Какого же? Проще всего было бы сказать, что с прежней «гахновской» средой ему мешал слиться его талант – всегда обособляющий художника от кланов, лагерей, слишком определенной среды. Но есть какая-то недостаточность в этом объяснении. Почему раздражает фрак? Ведь сам он охотно подчеркивал свой консерватизм – привычек, вопросов, каких-то черточек домашнего уклада. И сам будет обдуманно готовиться к приему в американском посольстве. Что же раздражало его – не во всех, но некоторых представителях той среды? Какое именно сочетание «буржуазности» (в старом дореволюционном смысле) и в то же время сращенности с новым укладом? Не присутствовало ли здесь в какой-то степени давнее авторское отношение к персонажам «Спиритического сеанса» – рассказа 1922 года?.. Уверенность в том, что он знает и чувствует нерв жизни острее, чем они?...

4 января. «Дикий мороз! 32° по Цельсию. Днем была с Мишей в театре – фотографировали в гримах, костюме и декорациях „Пиквика".

Я была в лыжных бриджах, чем вызвала большое внимание среди актеров.

Вечером Лямины и Шапошниковы. Удивительно приятные люди и Бор<ис> Вал<ентинович> и жена».

...С первых набросков пьесы о Пушкине, которую Булгаков пишет день за днем в январе и начале февраля 1935 г., то своей рукой, то диктуя Елене Сергеевне, проступила глубокая и новая для тогдашней литературы о Пушкине трактовка Натальи Николаевны. У Булгакова героиня не виновна, скорей слепа. Жизни ее и Пушкина явлены в пьесе как две судьбы, идущие параллельно, но не могущие слиться воедино, а только роковым образом пересечься. «Почему никто и никогда не спросил меня, счастлива ли я?» «Большей любви я дать не могу», «Что еще от меня надобно? Я родила ему детей и всю жизнь слышу стихи, только стихи...» Поражает близость в булгаковской трактовке личности героини и ее роли в судьбе Пушкина к трактовке М. Цветаевой – в ее очерке о художнице Наталье Гончаровой (в главе «Две Гончаровых»), написанном в 1929 г. и вряд ли известном писателю: «Пушкин в этот брак вступил зрячим, не с раскрытыми, а с раздернутыми глазами, без век, Гончарова – вслепую или полувслепую, с веками – завесами, как и подобает девушке и красавице. С Натальи Гончаровой с самого начала снята вина. <...> Изменила Гончарова Пушкину или нет, целовалась или нет, все равно – невинна. Невинна потому, что кукла, невинна потому, что судьба, невинна потому, что Пушкина не любила». Не случайно Булгаковым близорукость Натальи Николаевны подчеркнута с первого ее появления. Другие герои, противостоящие Пушкину в пьесе, или слепы, или злы – Кукольник и Бенедиктов видят гения, но жестоко завидуют ему. Мотив зависти к таланту, трактуемой автором как одно из наиболее презренных человеческих качеств, выявившись в повести 1929 г., затем в 1931 г. в смутных мыслях Рюхина о Пушкине, далее станет в творчестве Булгакова устойчивым.

В начале февраля – несколько сеансов гипноза; 9 февраля вечером у Булгаковых доктор Берг с женой, Леонтьевы, Арендты и Маруся Топленинова. «Люди они все очень благожелательные, – записывала Елена Сергеевна, – и нам поэтому было хорошо». 12-го февраля вечером у Вересаева Булгаков читает с 4-й по 8-ю картины пьесы (написанные за это время) и, видимо, вскоре прерывает на время работу над ней, погрузившись в энергично возобновившиеся репетиции «Мольера». 15 февраля вечером – Жуховицкий. «Вечный и острый разговор на одну и ту же тему – о Мишиной судьбе. Ж. говорил, что Миша должен высказаться на современную тему и показать свое отношение к современности. М. сказал – сыграем вничью! Высказываться не буду, пусть меня оставят в покое».

23 февраля доктор пишет ему (отказываясь от гонорара – «за хождение в гости к добрым знакомым денег никак взять не могу»), видимо, после результатов медицинского обследования: «Бесконечно рад, что Вы вполне здоровы; иначе и быть, впрочем, не могло – у Вас такие фонды, такие данные для абсолютного и прочного здоровья!»

5 марта. «Тяжелая репетиция у Миши... Пришел разбитый и взбешенный. Станиславский, вместо того, чтобы разбирать игру актеров, стал при актерах разбирать пьесу. Говорит наивно, представляет себе Мольера по гимназически и поэтому требует вписываний в пьесу». Запись беседы Станиславского с Булгаковым, сделанная помощником режиссера (опубликована в «Летописи» Станиславского) , ясно показывает, что режиссер и драматург говорят по поводу этой пьесы на разных языках и взаимопонимание в данном случае просто невозможно. Станиславский «считает, что спектакль и пьеса требует доработки. Главный недостаток С. видит в односторонней обрисовке характера Мольера, в принижении образа гениального художника, беспощадного обличителя буржуа, духовенства и всех видов шарлатанства... В спектакле «слишком много интимности, мещанской жизни, а взмахов гения нет». С. вступает в спор с М. А. Булгаковым, который утверждает, что Мольер «не сознавал своего большого значения», своей гениальности. И Булгаков «стремился, собственно, дать жизнь простого человека» в своей пьесе. «Это мне совершенно неинтересно, что кто-то женился на своей дочери», – возражает С. ...Мольер <...> может быть наивным, но это не значит, что нельзя показать, в чем он гениален».

...Через несколько дней, описывая П. С. Попову эту репетицию, Булгаков писал – Станиславский «стал мне рассказывать о том, что Мольер гений и как этого гения надо описывать в пьесе.

Актеры хищно обрадовались и стали просить увеличивать им роли.

Мною овладела ярость. Опьянило желание бросить тетрадь, сказать всем: – пишите вы сами про гениев и про негениев, а меня не учите, я все равно не сумею. Я буду лучше играть за вас.

Но нельзя, нельзя это сделать. Задавил в себя это, стал защищаться».

10 марта. «Опять у Станиславского. <...> Ст. начал с того, что погладил Мишу по рукаву и сказал: «Вас надо оглаживать». Очевидно, ему уже сообщили о том, что Миша обозлился на его разговор при актерах. Часа три торговались. Мысль Станиславского в том, чтобы показать повсюду, что Мольер создатель гениального театра. Поэтому надо вписывать те вещи, которые Миша считает тривиальными или ненужными. Яростный спор со Станицыным и Ливановым. Но Миша пришел более живой, потому что успокоился. Говорил, что Станиславский очень хорошо сострил про одного маленького актера, который играет монаха при кардинале – что это поп от ранней обедни, а не от поздней».

В том же письме Попову от 14 марта: «Коротко говоря, надо вписывать что-то о значении Мольера для театра, показать как-то, что он гениальный Мольер и прочее. Все это примитивно, беспомощно, не нужно. И теперь сижу над экземпляром, и рука не поднимается. Не вписывать нельзя – пойти на войну – значит, сорвать всю работу, вызвать кутерьму форменную, самой же пьесе повредить, а вписывать зеленые заплаты в черные фрачные штаны!.. Черт знает, что делать!

Что это такое, дорогие граждане?

А за окном, увы, весна. То косо налетит снежок, то нет его, и солнце на обеденном столе. Что принесет весна?

Слышу, слышу голос в себе – ничего!»

20 марта. «Все это время – то и дело у Станиславского разбор «Мольера». Миша измучен». Станиславский «пытается исключить лучшие места – стихотворение, сцену дуэли и т. д. Всего не упишешь. Доходило до того, что мы решали с Мишей вопрос – написать письмо Станиславскому с отказом от поправок, взять пьесу и уйти. Миша все время говорит так: «Я не доказываю, что пьеса хорошая, может быть, она плохая. Но зачем же ее брали?.. Чтобы потом калечить по-своему?» Но во мне нет сомнений относительно пьесы, и Станиславский вызывает во мне одно бешенство». На волне этих сильных чувств, безраздельного сочувствия мужу, пылкая Елена Сергеевна записывала далее: «Миша рассказывал вчера мне, Оле и Калужскому, как все это происходит в Леонтьевском. Это просто невероятно!

17 век – называет «средним веком» и его же «восемнадцатым», пересыпает свои речи длинными анекдотами и отступлениями, что-то плетет про Стаховича, про французских актеров, доказывает, что люди со шпагами не могут появиться на сцене, то есть нападает на все то, на чем пьеса держится. Главное иезуитство и купеческая манера в том, что, портя какое-нибудь место, уговаривает Мишу «полюбить» это искажение. <...> Миша свои мучения с Мольером и Станиславским очень образно, сравнил: «Представь себе, что на твоих глазах Сереже начинают щипцами уши завивать и уверяют, что это так и надо, что чеховской дочке тоже завивали и что ты это полюбить должна» <...>. А сегодня дошел до того, что вздумал пугать Мишу французским послом. «А что вы сделаете, если посол возьмет и уедет со второго акта?»!!

У него наивное представление о Мольере и он думает, что нужно изобразить как в хрестоматии.

Писать противно!»

За вычетом женской эмоции – это отражение впечатлений самого Булгакова, издерганного вялотекущим, в какой-то степени отражающим распадающуюся художественную жизнь эпохи и неуклонное подмораживание ее общественной жизни, ходом работы театра над «Мольером».

«Спектакль готовился уже четвертый год с огромными паузами и замираниями. Они не только сбивали ритм работы, но и ставили пьесу в беспрерывно меняющийся «исторический и эстетический контекст», – верно оценит впоследствии эту ситуацию исследователь истории взаимоотношений Булгакова с МХАТом. Он процитирует запись в дневнике Афиногенова о премьере «Дамы с камелиями» у Мейерхольда, поразившей многих «изысканно-роскошной» упаковкой («Тонкий яд разложения... вот таким манил старый мир, блеск, бархат, шелк, сиянья вещей... À зрители хлопают от восторга и кричат браво... Вот так после падения Парижской коммуны веселились молодчики с их женами и проститутками... А сейчас это возводится в перл, что ли...») – запись, фиксирующую «сам факт поворота театральных вкусов», и свяжет с этим отданное пошивочному цеху, занятому костюмами для «Мольера», распоряжение «шить из парчи, «чтобы все сияло как солнце». Стремились, процитирует исследователь слова художника П. В. Вильямса в дни премьеры, передать «атмосферу тяжелой пышной мощности эпохи».

Эпоха приближала свое лицо к зеркалу, но готова была в неожиданный момент отпрянуть от него, круша этим резким движением тех, кто это зеркало воздвигал.

Елена Сергеевна со сладострастием фиксирует в дневнике рассказы театральных людей о чудачествах Станиславского, граничащих порою с самодурством. К нему приводят «молодого актера – дублировать „Мертвые души".

Станиславский: «Как ваша фамилия?»

Актер: «Конский, Константин Сергеевич...»

Станиславский: «Это не может быть! Таких фамилий не бывает!» (20 марта 1935 г.; в 1969 году Елена Сергеевна воспроизводила нам этот диалог в лицах, с характерным пришепетыванием – она любила и умела изображать Станиславского). Накануне сам Конский также рассказывал Булгаковым очередной случай – на репетиции «Царской невесты». «Один молодой актер страшно боялся Станиславского и все старался держаться за печкой (в Леонтьевском зале).

Ст.: Кто это там за печкой прячется? Как ваша фамилия? Вы кого играете? Вы должны так держаться на сцене, как будто вы самую главную роль играете. Вы оперу знаете?

– Знаю, Константин Сергеевич...

Продирижируйте всю с самого начала. Актер в поту – берет палочку и дирижирует. После увертюры, которую актер правильно провел:

– Убрать его из спектакля!»

(Спустя полтора-два года в «Записках покойника» появится бутафор, который по требованию Ивана Васильевича усядется на стул и станет «вместе со всеми писать и плевать на пальцы», и сконфуженно улыбаться, что вызовет «окрик Ивана Васильевича»:

– А это что за весельчак с краю? Как его фамилия? Он, может быть, в цирк хочет поступить? – и т. д.).

Обратимся еще раз к пространной записи, сделанной Еленой Сергеевной 20 марта 1935 года: «Б. И. Ярхо сделал перевод «Мещанина во дворянстве» и прислал Мише с надписью.

Третьего дня, примерно, мы узнали, что он и Шпет арестованы. За что, мы, конечно, не знаем».

Обдуманное построение записи характерно – в библиотеке Булгакова вплоть до 1970 сохранилось издание «Мещанина во дворянстве» Мольера (Л., 1934) с дарственной надписью Б. Ярхо от 22 февраля 1935 г.: «Глубокоуважаемому Михаилу Афанасьевичу Булгакову, на добрую память от переводчика». После известия об аресте, пришедшего спустя менее чем месяц, эта надпись уже нуждалась в оправдании.

Это были аресты, связанные с так называемым «делом немецких словарей», или «делом словарников» – так топотом определяли его современники. В эти дни были также арестованы Д. С. Усов, сын проф. Челпанова, М. А. Петровский (брат его был арестован еще осенью 1929 года, но через два с лишним года вернулся домой). М. В. Вахтерева (жена Ф. А. Петровского) рассказывала, как наутро после обыска она позвонила братьям Ярхо. К телефону подошел Григорий Исаакович.

–Можно Борю? – спросила Мария Васильевна.

– Уже нельзя. Но я знаю, что и Мишу нельзя, потому что от нас они поехали к вам...

«Дело о словарях», по свидетельству современников, фабриковалось следующим образом: филологи-германисты участвовали как внештатные сотрудники издательства, выпускавшего словари, в подготовке немецко-русских словарей. Штатная сотрудница издательства Елизавета Александровна Мейер, немка по происхождению, получала деньги за всех участников работы и раздавала им под расписки. Ее брат был обвинен в шпионаже в пользу Германии: у нее нашли расписки филологов – по ним их и брали.

М. А. Петровский рассказывал брату, когда они встретились впоследствии в Томске, как следователь, выслушав объяснения подследственного, сказал:

– Все вы так говорите, а шпион сказал, что это – деньги за шпионаж!

Так все трое покинули Москву навсегда. С 1935 по 1937 гг. М. А. Петровский и Б. И. Ярхо жили в Томске, работали в библиотеке; в 1937 году их забрали, они получили «10 лет без права переписки» и вскоре погибли.

25-го марта Булгаковы были «на концерте вагнеровском в Большом зале Консерватории. Дирижировал Сенкар, пел Рейзен (Вотана – прощание и заклинание огня). Сенкар нам понравился, он чувствует Вагнера. Оркестр мал, человек 80, не больше. Рейзен поет очень дурно, хотя голос у него очень сильный. Хорошо он спел только последнюю фразу заклинания. Сидели мы в 6-м ряду. Я была в черном платье с разрезом на спине, что вызывало большое внимание. Одна дама злобно сказала: «Ненавижу такие вещи!»

«То тепло и слякотно, то вьюга», – записывала Елена Сергеевна в тот же день, 26 марта 1935 года; она заносила в дневник и размышления над поведением зачастившего к ним молодого актера: «...явился сегодня без звонка часа в три. Очень я к нему присматриваюсь – что за фигура. Не могу разобрать. Вопросы задает без конца. Разговор ведет на точно такие же темы и в той же манере, как и К. и Ж. Сегодня, кстати, Ж. звонил и рассказывал, что в одном американском журнале Вельс написал статью о советском театре. Там он говорит, по словам Ж., что советский театр, оставив агитацию, перешел на другие рельсы. Во-первых, появилась советская комедия, верней, фарс, во-вторых, ставят классиков и, в-третьих, есть Михаил Булгаков. Если бы таких драматургов было несколько, можно было бы сказать, что существует советская драма».

В тот же день Булгаков вернулся к пьесе о Пушкине, продиктовав жене 9-ю картину.

29 марта. «В Москве – лорд Иден, хранитель печати. В «Известиях» был его портрет – он еще сравнительно молодой человек – 38 лет». (В 50-е годы, редактируя дневник, Елена Сергеевна приписала – по памяти: «М. А. безумно смешно показывает, что это такое – «хранитель печати», как он ее прячет в карман, как, оглянувшись по сторонам, вынимает, торопливо пришлепывает и тут же прячет. <...> принесли конверт из американского посольства с приглаш(ением) Миши и меня на 23 апр(еля)»; в приглашении было указано – «фрак или черный пиджак. Буду шить Мише черный костюм, у него нет. Это интересно побывать!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю