355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мариэтта Чудакова » Жизнеописание Михаила Булгакова » Текст книги (страница 34)
Жизнеописание Михаила Булгакова
  • Текст добавлен: 30 октября 2016, 23:48

Текст книги "Жизнеописание Михаила Булгакова"


Автор книги: Мариэтта Чудакова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

Остается предполагать, что автору письма казалось, что этот выход сам собой явствовал из его рассказа о всех перипетиях своей театральной судьбы. Возможно, сама литературная увлеченность этим рассказом помешала ему ясно сформулировать свои надежды, требования, просьбы. Эта некоторая слабость построения текста была, нам кажется, замечена одним из адресатов письма – тем, кто прямо участвовал в тех самых резких оценках пьес Булгакова, примеры которых он приводил в своем письме, мало того – оценкам которого и был далеко не в последнюю очередь обязан драматург плачевной участью «Бега» и «Багрового острова».

Продолжим прерванные нами воспоминания Е. С. Булгаковой о том, что рассказал ей Булгаков вечером 18 апреля (обращаем особое внимание читателя на ремарки, помогающие понять состояние Булгакова в момент разговора: «Он лег после обеда, как всегда, спать, но тут же раздался телефонный звонок и Люба его подозвала, сказав, что из ЦК спрашивают. М. А. не поверил, решил, что это розыгрыш (тогда это проделывалось) и, взъерошенный, раздраженный, взялся за трубку и услышал:

– Михаил Афанасьевич Булгаков?

– Да, да.

– Сейчас с вами товарищ Сталин будет говорить.

– Что? Сталин? Сталин?

И тут же услышал голос с явным грузинским акцентом». После слов взаимного приветствия и обещания, что Булгаков будет по письму «благоприятный ответ иметь», был задан известный уже нашему читателю по печати (как и весь последующий разговор) вопрос: «А может быть, правда – Вы проситесь за границу? Что – мы Вам очень надоели?»

(М. А. сказал, что настолько не ожидал подобного вопроса (да он и звонка вообще не ожидал) – что растерялся и не сразу ответил).

– Я очень много думал в последнее время – может ли русский писатель жить вне родины. И мне кажется, что не может.

– Вы правы. Я тоже так думаю. Вы где хотите работать? В Художественном театре?

– Да, я хотел бы. Но я говорил об этом и мне отказали.

– А вы подайте заявление туда. Мне кажется, что они согласятся. Нам бы нужно встретиться, поговорить с вами.

– Да, да! И. В., мне очень нужно с вами поговорить.

– Да, нужно найти время и встретиться, обязательно. А теперь желаю вам всего хорошего.

Но встречи не было. И всю жизнь М. А. задавал мне один и тот же вопрос: почему он раздумал? И всегда я отвечала одно и то же; а о чем он мог бы с тобой говорить? Ведь он прекрасно понимал после твоего письма, что разговор будет не о квартире, не о деньгах...»

Этот биографический мотив ожидания второго, «настоящего» разговора претворится в творчестве Булгакова всех последующих лет.

Отметим несколько моментов, необходимых для понимания будущего многократного – в сущности, продолжающегося, как мы предполагаем, до самой смерти писателя – ретроспективного осмысления деталей разговора, собственного поведения, связи его с результатами разговора и т. п. Во-первых, звонок застал Булгакова врасплох, никак не подготовленным к подобному разговору (по-видимому, он ожидал предварительного вызова, письменного ответа и т. п.). Ситуация растерянности во время телефонной беседы, впрочем, скорей всего предусматривалась инициатором этих немногих известных диалогов (так, во второй половине 30-х годов одна писательница лишилась в этот момент дара речи и не могла говорить в течение нескольких дней) – отсюда и повторяемость последующей неудовлетворенности его собеседников своим поведением во время телефонного разговора и напряженного желания аудиенции. У Булгакова ситуация растерянности усугубилась не только тем, что его подняли с постели, но и тем, что, по свидетельству М. Г. Нестеренко – с его собственных слов, – как раз перед этим его несколько раз разыгрывали по телефону: только что прошло 14 апреля – 1 апреля по старому стилю (по многим свидетельствам, считали розыгрышем даже известие о гибели Маяковского в этот день) и Юрий Олеша будто бы звонил Булгакову и объявлял: «Говорит Сталин – и вот герой розыгрышей звонил теперь действительно. По устному свидетельству М. Д. Вольпина, Булгаков рассказывал ему, что сначала он бросил трубку, энергично выразившись по адресу звонившего, и тут же звонок раздался снова и ему сказали: «Не вешайте трубку» и повторили: «С Вами будет говорить Сталин». И тут же раздался голос абонента, и почти сразу последовал вопрос: «Что – мы Вам очень надоели?» Можно вообразить себе состояние, в котором Булгаков подбирал слова для ответа на вопрос, весьма жестко, несмотря на шутливый оттенок, сформулированный. (Заметим, что сохранился и другой вариант этой фразы – в письме 1931, о котором речь пойдет позже, Булгаков цитирует своего собеседника так: «Может быть, Вам, действительно, нужно ехать за границу?») . Следующий вопрос был: «Вы где хотите работать?». Булгаков сразу был поставлен, как видим, в такие условия, что только отвечал и только на те вопросы, которые ставил ему инициатор беседы. Другие, гораздо более важные темы в беседе не возникли. Но оценить это Булгаков сумел только много позже. В этот и последующие дни он находился в приподнятом, даже восторженном, по свидетельствам очевидцев, состоянии – наконец-то на череду его заявлений и писем, посылаемых с лета прошлого года, ответили! И к тому же лично, и с ободряющим обещанием будущей встречи. «Мистический писатель», как назвал он сам себя в письме от 28 марта 1928 г., мог думать, что, рисуя картины встречи драматурга и его предполагаемого покровителя в своей последней пьесе, он породил желанную ситуацию в собственной жизни. Возможно, знак связи, которую устанавливал он между пьесой и звонком, можно увидеть в надписи на машинописном экземпляре пьесы «Мольер», подаренном возлюбленной: «В знак дружбы милой Елене Сергеевне! Был королевский спектакль...» Акт I. 1930 г. 14 мая. М. Булгаков» (в конце 1-го действия «Мольера», когда король благосклонно отнесся к спектаклю, Лагранж, летописец театра записывает: «Семнадцатое февраля. Был королевский спектакль. В знак чести рисую лилию»).

Возможно, что далеко не сразу этот звонок был поставлен им в связь менее мистическую – в связь с только что, 17 апреля, происходившими многолюднейшими похоронами Маяковского: Сталин убедился – художник может нежелательным для власти образом уйти за ее пределы.

«На следующий день после разговора, – продолжим мемуарную запись Е. С. Булгаковой, – M. A пошел в МХАТ и там его встретили с распростертыми объятиями. Он что-то пробормотал, что подаст заявление...

– Да боже ты мой! Да пожалуйста! Да вот хоть на этом... (и тут же схватили какой-то лоскут бумаги, на котором М. А. написал заявление).

И его зачислили ассистентом-режиссером в МХАТ».

17 мая 1930 г., в той же большой «Записной книге», в которой полгода назад появились первые выписки для «Кабалы святош», Булгаков начинает новую работу – инсценировку «Мертвых душ» Гоголя ...Два года спустя, вспоминая это время, Булгаков в письме к своему другу П. С. Попову уверял, не без пафоса самоиронии: «Мертвые души» инсценировать нельзя. Примите это за аксиому от человека, который хорошо знает произведение». И вопрошая: «А как же я-то взялся за это?» – разъяснял с обычной для его писем к Попову заостренностью: «Я не брался, Павел Сергеевич. Я ни за что не берусь уже давно, так как не распоряжаюсь ни одним моим шагом, а Судьба берет меня за горло. (Напомним, что это – ретроспективная оценка: летом же 1930 г., мы полагаем, Булгаков был полон радостных надежд) . Как только меня назначили в МХАТ, я был введен в качестве режиссера-ассистента в «М. Д.» (старший режиссер Сахновский, Телешова и я). Одного взгляда моего в тетрадку с инсценировкой, написанной приглашенным инсценировщиком, достаточно было, чтобы у меня позеленело в глазах. Я понял, что на пороге еще Театра попал в беду – назначили в несуществующую пьесу. Хорош дебют? Долго тут рассказывать нечего. После долгих мучений выяснилось то, что мне давно известно, а многим, к сожалению, неизвестно: для того, чтобы что-то играть, надо это что-то написать. Кратко говоря, писать пришлось мне».

Работа над инсценировкой шла в опустевшем на лето театре, совместно с режиссером В. Г. Сахновским и зав. лит. частью П. А. Марковым: Булгаков писал, обсуждали вместе картину за картиной. Булгаков мечтал начать с Рима – Гоголь в Риме, диктующий Поклоннику (П. В. Анненкову, как это и было в действительности) «Мертвые души». Первые строки рукописи зафиксировали этот неожиданный и волнующий автора поворот темы: «Человек пишет в Италии! в Риме (?) Гитары. Солнце». Его вообще чрезвычайно увлекала мысль о писателе, пишущем о России, глядя на нее из «прекрасного далека».

Начало это было, к его сожалению, отвергнуто и отозвалось потом на многих страницах других его произведений.

О телефонном звонке, изменившем и, как ему казалось в эти месяцы, весьма существенно, его судьбу, Булгаков рассказывал довольно широко,[87]87
  «рассказывал довольно широко...» Представляется важным, какими именно словами передавал он суть события своей первой жене. «Он сказал так,– рассказывала она нам: – «Я просил, чтобы меня отпустили за границу. Но Сталин сказал: «Отпустить мы вас не можем, а что вы можете делать здесь?» Тогда я сказал: «Пусть меня возьмут работать во МХАТ». Он именно мне говорил – «Меня не отпустили!» – подчеркивала она. Постеснялся ли он признаться Татьяне Николаевне, больше всех знавшей о его настойчивых попытках отъезда, что в решающий момент дрогнул и отказался сам? Или действительно почувствовал в голосе Сталина угрозу, превращавшую вопрос – в ответ? И тогда не следует ли отнести радостное возбуждение, владевшее Булгаковым первое время, на счет почти биологического чувства облегчения, которое он испытал удачно выпутавшись из опасного разговора?


[Закрыть]
стремясь, видимо, изменить атмосферу вокруг своего имени. Об этом говорит, например, запись в дневнике известного московского букиниста Э. Ф. Циппельзона от 12 июня 1930 г. (она приведена в одной из наших статей): «Кстати о Булгакове. Михаил Афанасьевич часто заходит в лавку (книжлавка издательства «Недра» на Кузнецком мосту. – М. Ч.). Зная мое возмущение незадачливыми вопросами «есть ли у нас писчебумажные принадлежности?» любит иногда чужим голосом гаркнуть на всю лавку «А есть ли у вас чернильницы?» Он говорит при этом, что ему нравится мое выражение возмущения и мой неумолимый ответ: «Нет и никогда не будет».

Но вот гораздо более серьезное то, что он рассказал мне недели две тому назад. Он сидел в чрезвычайно скверном настроении у себя в кабинете. И на самом деле. Его не печатают совершенно. Все его пьесы запрещены. Его стремление попасть на сцену Художественного театра в качестве артиста (уже была и фамилия – Народов) не увенчалось успехом. И вдруг... Звонок по телефону. Булгаков подходит и не верит своим ушам. У телефона сам И. В. Сталин. Булгаков по понятным соображениям не передал мне содержания разговора, но через несколько дней он был назначен (уже не артистом) режиссером Художественного театра. В этом факте сразу вырисовывается большая фигура Сталина. В ответственный период подготовки к 16-му съезду найти время позвонить Булгакову, писателю, имя которого столько трепали в каждой газете... <...> Правда, я узнал впоследствии, что Булгаков написал обращение к Правительству, но все же то, что сделал Сталин – говорит о нем лишний раз как о большом человеке, противопоставившим себя некоторым маленьким людишкам из Главлита и Главискусства (эта интерпретация звонка позволяет видеть, что концепции, появившиеся в статьях о Булгакове несколько десятилетий спустя, вырабатывались и становились расхожими уже в 1930 г. – М. Ч.) ...От Раевского (артист Художественного театра) слыхал, как Горький хохотал, именно хохотал, а не смеялся, при чтении Булгаковым своей пьесы «Бег». И все же Сам Горький не спас и этой пьесы. Все это, конечно, только отдаляло Михаила Афанасьевича, к моему глубокому сожалению, от единственно достойного для такого большого таланта пути, пути освоения наконец той великой эпохи, в которую мы имеем счастье жить. И также бесспорно, что замечательный шаг Сталина приближает и без сомнения приблизит к этому пути одного из самых талантливых и искренних писателей нашего времени».

15 июля Булгаков уезжает в Крым вместе с артистами ТРАМ'а (в котором с апреля он состоит консультантом). 18 июля посылает телеграмму из Мисхора Е. С. Шиловской, советуя, на правах доброго знакомого, ехать в Мисхор и устроиться в пансионате. Не получая ответа от Е. С. Шиловской, шлет телеграмму жене: «Почему Люсетты нет писем наверно больна».

22 июля он пишет и Наталии Алексеевне Венкстерн и в письме можно различить очередной виток достаточно коротких отношений, в этот момент в какой-то степени охладившихся (он явно удерживает ее от возможного приезда, надеясь на приезд Елены Сергеевны) : «В Крыму – зной. Море – как и было. Что же касается питания – продаются открытки. В пансионатах, куда едут по путевкам, кормят сносненько. Скука даже не зеленая, что-то чудовищное, что можно видеть лишь во сне. В первых числах августа собираюсь обратно. Приду к Вам, расскажу про поездку подробнее. Шлю Вам дружеский привет. М. Булгаков». 27 июля он посылает ей вторую открытку – с тем же добродушным крестьянином, подстриженным под горшок, держащим в руках билет Автодора; эпиграф – «Балеты долго я терпел. Но и Дидло...» – и две строки текста: «3-го августа еду в Москву, милая Наталья Алексеевна. Ваш М. Булгаков».

28 июля из Москвы в Мисхор пошла следующая телеграмма: «Здравствуйте друг мой Мишенька очень вас вспоминаю и очень вы милы моему сердцу поправляйтесь отдыхайте хочется вас увидеть веселым бодрым жутким симпатягой Ваша Мадлена Трусикова Ненадежная»; Елена Сергеевна приехать не решилась. Через несколько дней пришла вторая телеграмма: «Милый Мишенька ужасно рад вашему скорому возвращению умоляю не томите Кузановский».

В это время Ленинградский Красный театр телеграммой просит его писать для них пьесу о пятом годе. 23 июля Булгаков посылает из Мисхора телеграмму: «Согласен писать пятом годе условиях предоставления мне выбора темы работа грандиозна сдача пятнадцатого декабря». Однако 3 августа приходит телеграмма из того же театра: «Пьесу пятом годе решено не заказывать-Фольф» (т. е. директор театра Вольф).

6 августа Булгаков пишет Станиславскому: «Вернувшись из Крыма, где я лечил мои больные нервы после очень трудных для меня последних двух лет, пишу Вам простые неофициальные строки. <...> После тяжелой грусти о погибших моих пьесах, мне стало легче, когда я – после долгой паузы – и уже в новом качестве переступил порог театра, созданного Вами для славы страны».

4 сентября Станиславский пишет Булгакову: «Вы не представляете себе, до какой степени я рад Вашему вступлению в наш театр!

Мне пришлось поработать с Вами лишь на нескольких репетициях «Турбиных», и я тогда почувствовал в Вас – режиссера (а может быть, и артиста?!)

Мольер и многие другие совмещали эти профессии с литературой!» В эту осень Булгаков, по-видимому, верил, что так оно и будет.

Тут снова напомнил о себе Красный театр, остро нуждавшийся в пьесах, – в Москву приехала завлитчастью Екатерина Шереметьева – специально для встречи с Булгаковым. «Это был рискованный шаг для молодого, передового революционного театра, каким считался и в самом деле являлся «Красный театр», – пишет она в своих воспоминаниях. – О письме Булгакова Сталину и о зачислении Михаила Афанасьевича в МХАТ ходили смутные слухи, но кто знал, насколько они достоверны? А то, что «Зойкина квартира», «Багровый остров» и даже шедшие три года в МХАТе «Дни Турбиных» сняты и запрещены, что Булгаков «не тот» автор, – точно знали в театральных и литературных кругах».

При встрече договорились на том, что «пьеса должна быть о времени настоящем или будущем», а тему автор определит сам, и что деньги, выплаченные автору авансом, не подлежат «возврату даже в том случае, если представленная автором пьеса по тем или иным причинам театром принята не будет. – После каждой фразы он останавливался, вопросительно глядя на меня, и я подтверждала ее, а последнюю фразу он произнес с некоторым нажимом, усмехнулся и объяснил: – Ведь автору неоткуда будет взять эти деньги, он их уже истратит!» Булгаков приобрел опыт; таких договоров, как с МХАТом, он заключать больше не хотел; в будущее же смотрел с осторожностью и настороженностью – первый угар, по-видимому, уже проходил.

«Михаил Афанасьевич с интересом выспрашивал у меня, – вспоминает далее Е. Шереметьева, – что я знаю о Ларисе Рейснер, о семье ее отца – брата моей матери». Этот интерес, засвидетельствованный мемуаристкой, подтверждает одно наше предположение о формировании замысла того романа, который Булгаков, как помним, оставил, а затем и сжег – в те дни, когда писалось письмо к Правительству.

Предисловие М. Рейснера к книге А. Барбюса «Иисус против Христа» (М.-Л., 1928), выписки из которой делал Булгаков, сыграло, на наш взгляд, немалую роль в построении начальной сцены романа, причем не только на ранних, но и на поздних этапах работы. Это пространное предисловие посвящено в основном критике А. Барбюса, который «во имя самых лучших намерений дал увлечь себя своей художественной фантазии»; «А между тем мы думаем, что Барбюс обладал вполне достаточным материалом для того, чтобы раскрыть истинную сущность евангельского Иисуса». Все это живо напоминает ситуацию, в которую попал Иван Бездомный, сочинив (цитируем печатную редакцию романа) «большую антирелигиозную поэму», которою «редактора нисколько не удовлетворил. <...> И вот теперь редактор читал поэту нечто вроде лекции об Иисусе, с тем, чтобы подчеркнуть основную ошибку поэта. Трудно сказать, что именно подвело поэта изобразительная ли сила его таланта» и т. д. (ср. выделенные слова с предисловием М. Рейснера: «Иисус у Барбюса, несмотря на весь громадный талант нашего поэта...»). Навязчиво повторяемое в этой главе именование Бездомного «поэтом» (появившееся именно в последних редакциях, в ранних отсутствовавшее, а в редакции, начатой в 1932 г., прикрепленное к тому, кто позже получит именование «Мастер») восходит, нам кажется, именно к предисловию М. Рейснера, где Анри Барбюс постоянно именуется – «наш поэт». Стремление Берлиоза «доказать поэту», что главное в том, что «Иисуса-то этого, как личности, вовсе не существовало на свете и что все рассказы о нем – простые выдумки, самый обыкновенный миф», также сближает его с позицией автора предисловия, разъясняющего и автору книги, и читателю, что «в основе получается необычайно простая, до глупости элементарная басня. И она влечет за собой массы. Нелепая и глупая сказка подчиняет себе весь мир». Несомненно, предисловие М. Рейснера входило в круг той литературы, которая в конце 20-х годов возбуждала художественную мысль Булгакова к полемическому желанию дать свое толкование «нелепой и глупой сказки».

Вернемся к воспоминаниям Е. Шереметьевой; Булгаков спросил, не родственник ли ей «Михаил Шереметьев, который был московским казначеем и подал в отставку в апреле 1917 года, хотя его единогласно избрали служащие после Февральской революции. Я удивилась: откуда у него такие подробные сведения о моем отце? Оказалось, что Булгаков работал в архиве и случайно наткнулся на материалы учреждений министерства финансов, запомнил имя своего тезки и фамилию – она редко встречается». Эти любопытные сведения относятся, видимо, к тем первым московским месяцам 1921 г., когда Булгаков задумывал историческую драму о Распутине, роман о 17-м годе в Москве и ходил в Румянцевский музей. Припомнившиеся ему теперь сведения об отце Е. М. Шереметьевой, безусловно, увеличивали его к ней доверие.

«Михаил Афанасьевич был все время оживлен, весел, словом, – в хорошем настроении. Он, конечно, устал от одиночества, создавшейся вокруг него атмосферы недоверия, настороженности и просто недоброжелательства. И появился представитель, пусть малоизвестного театра, но все же группы театральных работников, безусловно ценивших его талант и веривших ему...

Когда мы вышли из квартиры Булгакова, дворник усиленно заработал метлой, подымая перед нами облако пыли. Лицо Михаила Афанасьевича еле заметно напряглось, он поторопился открыть калитку. На улице сказал очень раздраженно: – Прежде он униженно шапку ломал, а теперь пылит в лицо.

Я хотела было ответить, что не стоит обращать внимания, а он с тем же раздражением и, пожалуй, болью сказал:

– Как жило холуйство, так и живет. Не умирает.

Не раз еще я замечала, что Михаил Афанасьевич очень остро воспринимал отсутствие человеческого достоинства во всех его проявлениях – себя ли не уважал человек или – других.

...Михаил Афанасьевич предложил пройтись пешком, если меня не пугает расстояние. Оно меня не пугало. Мы перешли Зубовский бульвар и вышли на тихую Пречистенку (ул. Кропоткина). Между невзрачными деревянными домами стояли особняки с ампирными колоннами, среди разговора Булгаков называл имена архитекторов, бывших владельцев, или события, связанные с тем или иным домом. Он несомненно любил московскую старину и, видимо, хорошо знал ее.

...При большой сдержанности Михаила Афанасьевича все-таки можно было заметить его редкую впечатлительность, ранимость, может быть, нервность. Иногда и не уловишь, отчего чуть дрогнули брови, чуть сжался рот, мускул в лице напрягся, а его что-то царапнуло.

...Недели через две Михаил Афанасьевич приехал в Ленинград. Его устроили в «Европейской», тогда лучшей гостинице нашего города, старались, чтобы он чувствовал себя хорошо, были внимательны к нему, заботливы. Между деловыми очень дружескими встречами с руководителями театра и спектаклями угостили его катаньем на американских горах (тогда единственных в Советском Союзе), попросили у директора Госнардома, в систему которого входил Красный театр, машину – открытый «Остин» – и часа три возили Булгакова, показывали город и его достопримечательности... Пригласили его на нашу вечеринку в квартиру актрисы Пасынковой. Михаил Афанасьевич талантливо, как все, что он делал, рассказывал о МХАТе и о Станиславском, не копируя его, но какими-то штрихами отчетливо рисуя характер и манеру говорить и стариковский испуг, когда Константин Сергеевич в разговоре со Сталиным вдруг забыл его имя и отчество. Рассказал о разговоре Станиславского с истопником, которому он советовал растапливать печи так, как это делали в его детские годы в доме Алексеевых». (Так в устных рассказах рождалась и закреплялась та повествовательная ткань, которая через несколько лет с такой быстротой и легкостью заполнила страницы рукописных тетрадок «Театрального романа»).

По-видимому, бурно развивался его тайный роман. 27-го сентября на парижском издании второй (неопубликованной в «России») части романа «Белая гвардия» автор сделал надпись: «Пишить, пане. Милая, милая Лена Сергеевна! Ваш М. Булгаков». 20 октября появляется шутливая надпись на фотографии, где Булгаков – в кругу участников спектакля «Дни Турбиных»: «Милой Елене Сергеевне в день 75-летнего ее юбилея. Дорогой Люсиньке, мастерице и другу». 28 ноября – на машинописном экземпляре «Мертвых душ»; «Знатоку Гоголя Лене Сергеевне! Моему другу в память тех дней, когда «ужасные люди» мучились над этим экземпляром!» По одним только дарственным надписям очевидно, как близко стоит Елена Сергеевна Шиловская к любому его литературному труду последнего года, видна ее роль, запечатленная в еще одной надписи на парижском издании романа – 5 февраля 1931 г.: «Муза, муза моя, о лукавая Талия!» (строки из куплетов Мольера в первом акте пьесы).

 4

Приближалась зима; был разгар театрального сезона 1930—1931 гг. Ни одна из пьес Булгакова по-прежнему не шла; не было благоприятных известий и о пьесе о Мольере, так и остававшейся в столе автора.

10 ноября 1930 года в помещении Клуба писателей открылась выставка «Писатель и колхозы». Жизнь собратьев по цеху шла иными путями, чем собственная его жизнь.

11 ноября на экранах столицы – фильм «Мертвые души» – как записал его содержание в своем дневнике И. Н. Розанов, «о волокитстве и бюрократизме доктора Иванова, который отказался от дочери, получившей ожоги и по ошибке значившейся умершей.» Шла подготовка массового сознания к приятию будущих фантасмагорий о «докторе-садисте Плетневе» и прочих. Вслед за записью о фильме в дневнике москвича-литератора отмечено газетное сообщение о Промпартии и фактах «ее вредительства», 12 ноября – «В газетах известие о двурушничестве Сырцова и Ломинадзе»; 15 ноября – «Отвратительная погода: дождь, слякоть»; в Историческом музее, как и во всех московских учреждениях в эти дни, пущен подписной лист «по поводу резолюции о Промпартии. Несколько человек не подписались»; после доклада одного из администраторов «об аполитизме в науке» – митинг о Промпартии. Через два дня – митинг о Промпартии в ФОСПе; «Гроссман сказал, что мозг страны всегда был за трудящихся, т. е. все лучшие писатели, – записал свои впечатления И. Н. Розанов. – Мстиславский и другие говорили, что надо не на словах, а на деле быть 100 %» – т. е., по-видимому, стопроцентно преданным определенным доктринам. Шла повальная, уже нескрываемо насильственная политизация тех, кто получил наименование «работников умственного труда».

Татьяна Александровна Аксакова-Сиверс, описывая в своих замечательных мемуарах «мимолетное знакомство» с Булгаковым, которое произошло, по-видимому, в эту же осень «у Анночки Толсто-Поповой (она жила еще в подвальчике в Никольском пер.)», рассказывает, как в Ленинграде (а такие же действа происходили и в Москве, но Булгаков, побывав в ту осень в Ленинграде, возможно, наблюдал те же самые картины, что и Т. А. Аксакова-Сиверс) она «увидела громадную толпу на площади перед Мариинским дворцом. Это было шествие рабочих и служащих Ленинграда с плакатами, на которых было написано: «Смерть Рамзину и его сообщникам! Требуем высшей меры наказания!» Демонстрации предшествовали собрания во всех учреждениях и нашлось лишь одно место, где подобная резолюция встретила возражение – Военно-медицинская академия. Там поднялся профессор-невропатолог Михаил Иванович Аствацатуров и сказал: «Напоминаю, что мы все принимали медицинскую присягу охранять жизнь. Мы не можем и не будем выносить смертных приговоров!» Впоследствии оказалось, что для Рамзина дело окончилось сравнительно благополучно, но демонстрация ... произвела очень тяжелое впечатление, отбрасывающее к временам Понтия Пилата!» И позиция медика, и тяжелые впечатления мемуаристки, несомненно, близки к тем чувствам, которые испытывал в связи с этими событиями Булгаков.

25 ноября начался процесс Промпартии. 30 ноября И. Н. Розанов описал в дневнике впечатления от заседания этого дня (вокруг билетов на заседания был ажиотаж, достать их считалось удачей): «Поразительные впечатления. Прежде всего поражает театральность всей обстановки; что особенно назойливо бросается в глаза – это камеры кино и всякие приспособления для киносъемки, выпячивающиеся на самых центральных местах, возвышающиеся и как бы парящие над толпой... Вокруг них также возвышаются кинооператоры. Сбоку приспособления для прожекторов. Лучи прожекторов ослепляют и отвлекают внимание от остального... Далее костюмы подсудимых. Заграничное платье. Вредители не раз бывали за границей. У некоторых, кажется, крахмальные воротнички. У Рамзина из левого кармашка на сердце кокетливо выглядывает кончик платка».

Это – восприятие москвичами-литераторами «иностранца», встреча с которым на Патриарших прудах описана Булгаковым уже два года назад.

В первую неделю декабря идет съезд работников музеев в Политехническом музее (с докладами Н. К, Крупской. Н. Я. Марра). 6 декабря И. Н. Розанов описывает, как разбирался в этот день «вопрос об Адлере»; один из членов особой комиссии от ее лица «прочел выдержки из статьи, помещенной в немецком журнале о положении науки в СССР. Статья принадлежит проф. Адлеру, члену съезда. В ней красной нитью проходит мысль, что наука процветала до революции, а при Советской власти захирела. „Красные профессора" каждый раз автор заключает в кавычки. Об Академии наук Адлер говорит, что оказалась «достаточно эластичной» и «сумела приспособиться». ...Комиссия, разбиравшая этот инцидент, постановила, что автор должен быть исключен из членов съезда. Подсудимый (!) Адлер попросил себе слова. «Я признаю свою ошибку, – сказал он, – но в свое оправдание могу сказать, что статья написана в 1925 году, что потом я сам убедился в ее неправильности и писал в редакцию, чтобы статьи не помещали, но оттуда ответили, что статья уже напечатана. Кроме того, – добавил Адлер, – прошу принять во внимание, что я в Казани при приходе чехословаков был единственным профессором, сразу ставшим на сторону советской власти. Так что (приговор?) Комиссии м. б. слишком жесток». Голос с места какого-то молодого краснощекого человека: «Как немец вы были против чехословаков: здесь национальная вражда». <...> Один из выступающих предлагает Адлера «снять повсюду с работы». Во время инцидента вошел Бубнов и вызвал громкие аплодисменты». Розанов пересказывал его речь: «...Вы сумели покарать человека, который стал по ту сторону баррикад. Надеюсь, что и в будущем вы будете так же зорко различать классовых врагов...».

Эти события должны были погружать во все более и более мрачное расположение духа того, кто не склонен был разделить чувства судей и прокуроров.

2 декабря в МХАТе начались репетиции «Мертвых душ», но работа Булгакова над текстом отнюдь не закончена. Инсценировка, осуществляемая не так, как была задумана и начата, вырисовывалась, так или иначе, как единственный и малоутешительный итог года.

Не сильно поправились и материальные дела – в конце декабря Булгаков пишет письмо в дирекцию МХАТа с просьбой об авансе: «Я выкраиваю время – между репетициями «Мертвых душ» и вечерней работой в ТРАМе – для того, чтобы сочинить роль Первого (Чтеца), и каждый день и каждую минуту я вынужден отрываться от нее, чтобы ходить по городу в поисках денег. Считаю долгом сообщить дирекции, что я выбился из сил». В просьбе было отказано – из-за долга Булгакова Всекомдраму.

Процесс «Промпартии» шел до 7 декабря – под аккомпанемент статей Горького, привлекших общее внимание, особенно заголовком первой из статей: «Если враг не сдается, его уничтожают» («Правда» и «Известия», 15 ноября 1930 г.), «К рабочим и крестьянам» («Правда» и «Известия», 25 ноября) ; он был заснят для звукового кино и уже в начале следующего года пошел по кинотеатрам. 24 января 1931 г. книготорговец Циппельзон записал в дневнике: «Был сегодня в звуковом кино, прослушал процесс Промпартии. Впечатление сильное, но люди все эти, вернее, «людишки», даже эти знаменитые Рамзин и Осадчий – какая все это мелочь, мелюзга... Крыленко вообще, кажется, единственный интересный и значительный человек в процессе... Даже в кино речь Крыленко прерывалась аплодисментами». Шла последовательная обработка массового создания; с осени 1929 го-до этот процесс достиг уже значительных успехов. Дневник, который мы цитируем, послушно отражал сгущение общественной атмосферы.

Чем более тусклым становился колорит будней, тем острее, по-видимому, ощущал Булгаков, что оказался в ловушке, в которую сам же себя и отправил.

Этот год Булгаков провожал, работая над не совсем обычной для него рукописью. В архиве писателя уцелел отрывок листа, вырванного из «Записной книги», в которой он работал и над «Кабалой святош», и над инсценировкой «Мертвых душ». Листок датирован 28 декабря 1930 г. и озаглавлен «Funérailles» («Похороны»). Это – черновые наброски стихотворения, начинающегося строкою «Надо честно сознаться...», открывающей исповедально-итоговый его характер.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю