355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мариэтта Чудакова » Жизнеописание Михаила Булгакова » Текст книги (страница 23)
Жизнеописание Михаила Булгакова
  • Текст добавлен: 30 октября 2016, 23:48

Текст книги "Жизнеописание Михаила Булгакова"


Автор книги: Мариэтта Чудакова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

Летом В. В. Вересаев уехал в Крым. В августе я тоже поехал в Ореанду, побывал в Гаспре и повидался там с Вересаевым. Он мне повторил устно, что роман Булгакова «Недра» не могут печатать ни в альманахе, ни отдельной книгой. <...> Уже по дороге в Коктебель мы говорили с Ангарским о Булгакове и его романе. Рукопись Николай Семенович уже прочитал, но тоже склонялся к тому, что печатать нельзя, хотя еще колебался. Он тоже считал «Белую гвардию» талантливым произведением, роман произвел на него сильное впечатление реалистическим изображением действительности, живой и сочной подачей людей, их характеров, но Ангарского смущало изображение белогвардейцев, недавних врагов Советской власти, которые могли вызвать симпатии в сочувствие у читателей.

И, поколебавшись, Н. Ангарский решил поддержать Вересаева: печатать роман нельзя по идеологическим причинам.

Дело не в том, что тогдашние редакторы были людьми мнительными, дело было в общей обстановке тех лет. Именно тогда начиналось формирование советской литературы. Писателей-коммунистов было мало, писателей, безоговорочно принявших Советскую власть и сотрудничавших с нею, было немного. Надо было выбирать и собирать писателей. И «Недра» – Н. Ангарского, и «Круг» – А. Воронского проводили эту работу.

H. Ангарского и В. Вересаева подкупали в М. Булгакове его талантливость и реалистическое изображение, но роман они решили не печатать. С этим грустным для Булгакова сообщением я в начале сентября вернулся в Москву.

В один из сентябрьских дней М. Булгаков зашел в «Недра», и я сообщил ему ответ редколлегии. Наш отказ принять «Белую гвардию» резал его. За это время он похудел. По-прежнему перебивался случайными заработками от журнальчиков Дворца Труда на Солянке и сильно нуждался.

Он присел за соседним столиком и задумался: что-то чертил машинально на случайно подвернувшемся листке бумаги.

Вдруг меня осенило.

– Михаил Афанасьевич, – обратился я к нему, – нет ли у вас чего-нибудь другого готового, что мы могли бы напечатать в «Недрах»?

Чуть подумав, он ответил:

– Есть у меня почти готовая повесть... фантастическая... Я протянул ему лист чистой бумаги:

Пишите заявление с просьбой выдать сто рублей аванса в счет вашей будущей повести. Когда вы ее можете принести?

Через неделю или полторы недели она будет у вас, – ответил он.

Я оформил его заявление, написав на нем: «Выдать сто рублей», – и Булгаков помчался в бухгалтерию Мосполиграфа. Минут через десять-пятнадцать он вернулся с деньгами и крепко пожал мне руку.

Через неделю он принес в редакцию рукопись своей новой повести – «Роковые яйца»...» (важное для Булгакова в 1924—1925 годы изд-во Мосполиграф откликнется вскоре в имени Шарикова – Полиграф Полиграфович...)

В архиве П. Н. Зайцева сохранился исписанный листок, на обороте которого его рукою в 1960-е годы сделана пояснительная надпись: «М. А. Булгаков, дожидаясь меня и гонорара в ред[акции] «Недр» в 1924 г., изливал свою грусть в рисунках и афоризмах». На листке записи рукою Булгакова: «Телефон Вересаева? (каждая буква многократно обведена – в задумчивости. – М. Ч.).2-60-28». Сбоку приписано: «Но телефон мне не поможет...» Справа вверху: «Туман... Туман...» Внизу: «Существует ли загробный мир? Завтра, может быть, дадут денег...» Еще ниже – рисунок тем же пером: автопортрет с отчаянными глазами. И справа – три пляшущих человечка, подобных иллюстрациям к «одноименному» рассказу Конан Дойла. Можно думать, что листок этот действительно полумашинально заполнялся Булгаковым в тот момент, когда П. Зайцев оформлял его заявление на аванс. Когда именно это было? Возможно, в самом конце августа – 4 сентября П. Зайцев посылает Булгакову письмо, где от имени Ангарского торопит с повестью: «Итак, ждем завтра-послезавтра рукопись!»

Дни, когда Булгаков заканчивал повесть (которую, вполне может быть, задумал уже после того, как «Недра» отвергли «Белую гвардию»), запечатлелись в памяти еще одного мемуариста.

Через много лет Владимир Манасевич, к тому времени – Владимир Артурович Левшин, математик, литератор, опишет подробности жизни Булгакова в квартире его родителей. Воспроизводит он среди прочего и любопытный, слышанный им будто бы телефонный разговор Булгакова: «Он звонит в издательство «Недра»: просит выдать ему (в самый что ни на есть последний раз!) аванс в счет повести «Роковые яйца». Согласия на это, судя по всему, не следует.

– Но послушайте, – убеждает он, – повесть закончена. Ее остается перепечатать... Не верите? Хорошо! Сейчас я вам прочитаю конец...

Он замолкает ненадолго («пошел за рукописью»), потом начинает импровизировать развязку. Речь его изливается так свободно, такими плавными, завершенными периодами, будто он и вправду читает тщательно отделанную рукопись. <...> Через минуту он уже мчится за деньгами. <...> Между прочим, сымпровизированный Булгаковым конец сильно отличался от напечатанного. В «телефонном» варианте повесть заканчивалась картиной эвакуации Москвы, к которой подступают полчища гигантских удавов. В напечатанной редакции удавы, не дойдя до столицы, погибают от внезапных морозов...» Этот мемуарный эпизод примечателен в двух отношениях. Во-первых, вызывает доверие воспоминание о самой импровизации – рукописи Булгакова ясно показывают, что записывался уже сложившийся текст, что «муки слова», долгое размышление с занесенным над листом бумаги пером писателю были незнакомы – после того, как был обдуман сюжет, сама словесная ткань порождалась легко и быстро (что не исключало новых и новых редакций, начинавших весь текст заново). Во-вторых, небезынтересно, что незнакомый с этим вариантом Горький пишет Михаилу Слонимскому 8 мая 1925 года: «Булгаков очень понравился мне, очень, но он сделал конец рассказа плохо. Поход пресмыкающихся на Москву не использован, а подумайте, какая это чудовищно интересная картина!»

«В первую очередь повесть подходила для нашего сборника по объему, – вспоминает далее П. Н. Зайцев, – в ней было четыре печатных листа... Прочитав повесть, я передал рукопись В. В. Вересаеву (Ангарский по делам вылетел в Берлин). Вересаев пришел в полный восторг от прочитанного. В отступление от правил договоренности с Н. Ангарским, за которым осталось последнее слово, Вересаев принял повесть для очередного альманаха, и мы с ним условились сразу сдать его в набор. <...> Приехав в Москву и прочитав гранки, Ангарский пожурил нас за самоуправство, но в душе же остался доволен...

...Поэты, члены нашего кружка, собиравшиеся у меня в Староконюшенном, просили уговорить Булгакова прочитать повесть на одном из собраний. Всем очень хотелось его послушать. Я передал Михаилу Афанасьевичу их просьбу, и в первое же собрание он читал «Роковые яйца». Булгаков читал хорошо, и все слушатели высоко оценили редкостное дарование автора – сочетание реальности с фантастикой. Среди присутствующих у меня поэтов находился Андрей Белый. Ему очень понравилась повесть. Мне кажется, что при всем различии творческих индивидуальностей их обоих сближал Гоголь. А. Белый считал, что у Булгакова редкостный талант. Через год, в 1925 году, Белый написал первый том романа «Москва», где центральным персонажем был также гениальный первооткрыватель профессор Коробкин, подобно профессору Персикову у Булгакова, прокладывающий новые пути в науке: в «Р. Я.» открывается «луч жизни», а в «М.» Коробкин освобождает на благо и пользу человечества сверхэнергию атома.

Но странно: если А. Белый с интересом относился к Булгакову, ценил его как интересного, оригинального писателя, то Булгаков не принимал Белого.

Помню, однажды несколько позже я в разговоре с Михаилом Афанасьевичем произнес имя Белого.

– Ах, какой он лгун, великий лгун... – воскликнул Булгаков. – Возьмите его последнюю книжку (роман «Москва». – М. Ч.).В ней на десять слов едва наберешь два слова правды! И какой он актер!..

(Возможно, им замечена была зависимость Коробкииа от Персикова; немаловажен сам факт засвидетельствованного мемуаристом чтения Булгаковым романа Белого; на него самого, несомненно, многообразно воздействовала – несмотря на столь сильное и характерное отталкивание – проза «великого лгуна», и в первую очередь «Петербург», мимо которого не прошел, в сущности, ни один из тогдашних отечественных беллетристов. В одном из писем Н. Я. Берковского 1964 года – верные слова о «повседневном бессмертии» Белого: «он растворился в чужих душах и сознаниях, и так это будет передаваться дальше, от поколения к поколению». – М. Ч.).

«Роковые яйца» поссорили меня с А. К. Воронским, редактором «Красной нови». Он не мог мне простить, что из-под самого его носа выхватили интересную повесть. <...> С. Н. Ценский при встрече в Алуште заметил мне: «Роковые яйца» – единственное произведение в наших «Недрах», которое не скучно читать...» (вспомним отзыв Замятина о «Дьяволиаде» за год до этого).

Чтения упомянуты и в письме П. Н. Зайцева к Волошину от 7 декабря 1924 года: «Мы собираемся по средам. Читали: А. Белый – свой новый роман, М. Булгаков – рассказ «Роковые яйца».

Возможно, именно на своем чтении Булгаков и познакомился с Белым. Среди немногих сохранившихся в архиве Булгакова книг его личной библиотеки – «Московский чудак» А. Белого с дарственной надписью автора: «Глубокоуважаемому Михаилу Афанасьевичу Булгакову от искреннего почитателя, Андрей Белый (Б. Бугаев). Кучино. 20 сент. 26 г.». Булгаков в свою очередь подарил А. Белому свой сборник «Дьяволиада» – свидетельством этого служит записка П. Н. Зайцева от 7 октября, уцелевшая в архиве А. Белого: «Оставляю Вам: 1) книгу Булгакова «Дяволиада» – подарок автора, который был очень растроган Вашим вниманием...» (мы относим записку к 1926-му).

«Роковые яйца» заметит и Р. В. Иванов-Разумник и 10 ноября 1926 года напишет А. Белому: «В повести молодого (не без таланта) Булгакова рассказывается, что Мейерхольд был убит во время постановки в 1927 году «Бориса Годунова», сцены Боярской думы, когда его зашибли насмерть сорвавшиеся с трапеции голые бояре. Не так неправдоподобно, как кажется».

Е. С. Булгакова рассказывала со слов Булгакова о его первой встрече с Вересаевым (сыгравшим в эту осень активную роль в его судьбе). Один из слышавших ее рассказ опубликовал его в своей книге, которую мы и процитируем далее, поскольку вдова писателя, несколько недоумевавшая по поводу самого факта публикации, не оспоривала достоверность воспроизведения самой канвы ее рассказа (см. А. Лесс. Непрочитанные страницы. М., 1966). «Дождливым осенним вечером Булгаков позвонил в квартиру Вересаева. Дверь открыл сам писатель.

– Булгаков, – смущенно представился вошедший.

И от волнения почему-то снял галоши.

– Чем могу служить? – спросил Вересаев.

– Да, собственно, ничем, Викентий Викентьевич, – виновато пробормотал Булгаков... – просто хотел пожать вам руку... Ваша книга «Записки врача» мне очень понравилась.

Вересаев промолчал.

– Ну, до свиданья, – после минутного молчания сказал Булгаков и стал надевать галоши.

– Погодите, а фамилия-то как ваша? – спросил Вересаев, приставляя к уху сложенную рупором ладонь.

– Михаил Афанасьевич Булгаков.

– Так это вы – автор «Записок на манжетах»?

– Я самый.

– Голубчик вы мой, – воскликнул Вересаев, – что же вы мне раньше не сказали?.. Раздевайтесь, пожалуйста, заходите, гостем будете!»

В рассказе ясно ощутим налет литературной легенды, частично, как мы уверены, приданный ей самим Булгаковым при первых же исполнениях (возня с галошами и прочие сценические детали – характерные черты его устных рассказов, всегда превращавшихся в актерские показы), частично приобретенный во время перехода рассказа из одних рук в другие, но сама суть эпизода, по-видимому, верна. Нет только полной уверенности, что разговор Вересаева шел с автором «Записок на манжетах» – то есть в 1923 году, а не с автором также и «Дьяволиады» – то есть, возможно, в ту самую осень, когда Булгаков, сидя в редакции «Недра», чертил машинально строки: «Телефон Вересаева?.. Но телефон мне не поможет...» Далее на много лет писателей свяжет редкая по верности друг другу литературная дружба. Вересаев посчитает своим профессиональным долгом оказывать в первые годы разнообразную (в том числе и материальную) помощь младшему собрату по литературному цеху, а Булгаков, несмотря на острейшие творческие споры в середине 30-х годов, сохранит доверие к старшему.

Упрочение связей с «Недрами» – важная часть литературной жизни Булгакова 1924—1925 годов. Имя его встречается в «Записке» редактора «Недр» в партийные инстанции, датированной октябрем 1924 года. Документ этот весьма важен для понимания и литературно-издательской позиции Ангарского, и того, что могло располагать его и Булгакова друг к другу. «Относительно издательского плана могу сообщить, что таковой может быть представлен на срок не более трех месяцев; на больший срок издательство плана дать не может за отсутствием подходящего литературного материала.

План легко составить в других отраслях издательского дела, но не в области современной художественной литературы, – здесь приходится исходить из размеров творчества писателей, размеры же эти ничтожны. За последние два-три года появилось немного художественных произведений, которые издательство «Недра» могло бы напечатать.

Перспективы художественного творчества еще более неприглядны. Как можно говорить о творчестве, если у писателей нет элементарных условий для творчества, нет комнаты для работы. Вот примеры: Всеволод Иванов ночует в чужих квартирах и работать не может. Талантливый романист (токарь) Бибик высылается из Ростова-на-Дону только за то, что когда-то давно был меньшевиком – высылается как раз в то время, как он снова стал писать и присылает нам неплохие вещи. Курьез заключается в том, что его романы мы усиленно рекомендуем рабочим.

Талантливый беллетрист Булгаков не имеет денег для оплаты комнаты» (с текстом «Записки» любезно ознакомила нас M. H. Ангарская).

Современную литературную ситуацию Ангарский рисовал, не смягчая выражений: «Конечно, литературного хлама хоть отбавляй: негодные рукописи покупают в редакции пудами, графомания развивается быстрее, чем госпромышленность.

Другая трудность в составлении длительного плана заключается в том, что многие вполне литературные вещи в «Недрах» не подходят: одни в силу того, что слишком уж модерны и рабски подражательны (Вл. Лидин), другие по форме и содержанию не подходят: А. Белый, А. Ремизов, Б. Пильняк, И. Эренбург. (Это был тот самый ряд, который мог бы выстроить и Булгаков. Разница уровня таланта объединенных в этом ряду писателей обоих не смущала. «Записка» Ангарского может служить в этом смысле источником для реконструкции нередких бесед редактора со своим автором на литературные темы. – М. Ч.) «Недра» ставят своей задачей представлять реализм в искусстве, здоровый, крепкий, понятный миллионам людей, а потому произведения, написанные вычурным, дерганым, нарочито путаным (чуть-чуть не «под Достоевского») языком, «Недра» не принимаются. Мы отвергли все «такие сложные» интеллигентские переживания, все эти бездны и «провалы души» у А. Белого, Эренбурга и К°. Мы стоим на той точке зрения, что если у автора есть что сказать, если он одержим мыслью и потребностью эту мысль выразить, то форма явится сама собой и она будет так же ясна и проста, как мысль, и вполне ей соответствовать.

Но если у писателя нет никакой идеи, если он берется за перо не для того, чтобы выявлять эту идею в самом процессе написания, если он, как принято теперь говорить, находится в «процессе мучительных исканий», то ясно, что и форма у такого писателя будет такой же путаной, как и содержание».

Столь разные редакторы, как И. Лежнев и Н. Ангарский, находили в Булгакове одно и то же необходимое им качество – внешнюю освобожденность от «мучительных исканий», готовность предъявить читателю не поиски, а результат. И во многом это же свойство его прозы заставило пройти мимо нее тонких и проницательных критиков – Эйхенбаума и Тынянова, который писал в статье, печатавшейся летом того же 1924 года: «В период промежутка нам ценны вовсе не «удачи» и не «готовые вещи». Мы не знаем, что нам делать с хорошими вещами, как дети не знают, что делать с хорошими игрушками. Нам нужен выход. «Вещи» же могут быть «неудачны», важно, что они приближают возможность «удач» («Промежуток»). Позиция Шкловского была более сложной, зависимой и от лично-биографических обстоятельств.

Дело не в слепоте одних или прозорливости других (не забудем, что «Белую гвардию» Ангарский печатать не стал), а в том движении литературного процесса, в котором слишком часто остается неузнанным современниками «наилучшее» художественное качество – и оно же становится видимым, различимым на каком-то ином витке литературного движения.

Ангарский выстраивал еще один, также неприемлемый для него ряд: «Не печатает издательство «Недра» и «сусальное золото», «преображенный народ» у Ремизова и его школы, народ под Нестерова и Васнецова, такого народа нет и все попытки «народных» поэтов: Клычкова, Клюева, Есенина – изобразить народ путем его стилизации под старину, сдобрив церковностью, говорят лишь о том, что эти авторы пытаются уйти от жизни и действительности в «светлое уединение», в далекую, древнюю мужицкую Русь и размазывают сусальным золотом то, что надо называть своим именем и просто...» Пожалуй, и к этим жестким идеологизированным оценкам Булгаков мог в определенном отношении присоединяться – гражданская война если не породила, то во всяком случае укрепила его скептическое отношение к обоготворению мужика; в это время уже написана, наверно, та сцена «Белой гвардии», где обмороженный Мышлаевский выкрикивает: «...это местные мужички – богоносцы достоевские!.. у-у... вашу мать!» Заведующий четвертой полосой «Гудка» И. С. Овчинников описывает в своих воспоминаниях «один давнишний наш с ним разговор. Деревня еще бурлила. Крестьяне то подожгут помещичью усадьбу, то учинят расправу над самим помещиком.

Булгаков шутит:

– Ликуйте и радуйтесь! Это же ваш народ-богоносец! Это же ваши Платоны Каратаевы!»

В «Записке» Ангарский ставил вопрос: «Как же мы относимся к пролетарским писателям?» Отвечал он на него так: «Говоря о «пролетарских», мы имеем в виду тех писателей-интеллигентов, которые, если не целиком, то в значительной мере стоят на точке зрения пролетариата». Этот человек, сам, несомненно, стоявший «на точке зрения пролетариата», полагал, что вне интеллигентной среды литературу добыть невозможно – иначе получается тот самый «воображаемый пролетарский писатель», которого конструировал, тут же его и пародируя, Михаил Зощенко («...я пародирую своими вещами того воображаемого, но подлинного пролетарского писателя, который существовал бы в теперешних условиях жизни и в теперешней среде, – писал Зощенко в 1928 году. – Конечно, такого писателя не может существовать, по крайней мере, сейчас. А когда будет существовать, то его общественность, его среда значительно повысятся во всех отношениях». – Подчеркнуто нами. – М. Ч.).

Ангарский приводил примеры тех «пролетарских» поэтов и беллетристов, которых он печатает (Тихонов, Серафимович, Бахметьев и так далее). «Но вот сборник группы «Твори» во главе с Кречетовым-Волжским мы отклонили, как бездарную литературщину. (Двойные фамилии в литературе роковым образом бездарны, зачем какому-нибудь Сидорову быть Кречетовым-Волжским или Лара-Перским?) Взять красивое имя легче, чем написать хорошую вещь». Перечитывая эти строчки, думаешь, что сам темперамент Ангарского должен был импонировать Булгакову. И прямые совпадения саркастических оценок можно видеть в фамилиях, которые даст Булгаков в одной из пьес литераторам-графоманам: Пончик-Непобеда и Марьин-Рощин («Адам и Ева» 1931).

Дальнейшие страницы «Записки», важные во многих отношениях, можно рассматривать и как едва ли не прямое обоснование интереса Ангарского к творчеству Булгакова – и особенно к его третьей повести, к работе над которой автор скоро приступит. «Пролетарские писатели подпадают сплошь и рядом под дурное влияние, – писал Ангарский. – Мы смотрим вдаль и видим не то, что есть, а нами же написанный идеал. Видим дальнейшее. Подражательные же вирши по большей части под Сурикова и Кольцова, в редких случаях под Блока, рассматриваются нами всецело под углом зрения социального происхождения автора. Мы подыгрываем, переоцениваем и тратим бумагу на бездарные упражнения вместо того, чтобы прямо сказать: брось, не пиши, иначе схватишь болезнь неизлечимую, хуже сифилиса. Надо знать прошлое русской литературы, понимать и чувствовать классиков. Само преодоление буржуазной литературы невозможно без знакомства с ней. Знают ли пролетарские писатели эту литературу? Приобщают ли к ней молодежь? Нет. А если так, то не видать нам низовой рабочей литературы». Но была и граница, за которой схождения Ангарского с Булгаковым, пожалуй, если не кончались, то усложнялись: «Можно с ненавистью относиться к типам и образам Толстого, Тургенева, Достоевского. Но нельзя не восторгаться их красотой, мастерством рисунка. Я вполне допускаю совсем не связанные с прошлым мироощущения и мироотношения. Допускаю совсем новый комплекс ощущений, но нельзя выявить эти ощущения и переживания, нельзя облечь их в художественную форму без актуальной подготовки, без художественного воспитания». Это уже созревала идея «литературной учебы». «Редакция «Недр» усиленно ищет новых авторов в общественных низах. Мы готовы терпеливо править рукописи, советовать, обсуждать, оказывать товарищескую поддержку, но пока еще не знаем ни одного сколько-нибудь замеченного дарования.

Но мы верим, мы чувствуем: он придет.

Если мы не печатаем «стилизаторов» русского народа (Клычкова, Клюева), то мы не печатаем и его хулителей, мы не печатаем Бабеля за его презрительное и хамское отношение к мужику («грязная вшивая сволочь»). Отношение Ив. Бунина к русскому народу – отношение земского начальника».

Здесь вкусы их расходились – Бунина Булгаков, видимо, любил, к Бабелю же относился с раздражением; Л. Е. Белозерская засвидетельствовала это в своих печатных воспоминаниях, подтвердила и в разговорах. Нужно учитывать, что слова героев Бабеля, сказанные о русских, именно на тогдашнем общественном фоне оказались для Булгакова несправедливо неотличимыми от позиции автора, шокировали его. Действовало и то обстоятельство, что в тот момент Бабель находился в апогее славы. «Бабель жил против нас – в Чистом переулке, – рассказывала Белозерская. – Бабель был очень известен (она подчеркивала это голосом). У Бабеля было большое реноме. О нем говорили, писали... и вообще...» Она затруднялась в выборе слов, вспоминая о том сложном переплетении социально-политических аспектов, особенностей литературной атмосферы, когда возникала эта поляризация. Мы хотели бы предостеречь читателя от плоского и грубого ее истолкования. От бытового раздражения далеко до того, что человек мог бы назвать убеждением, литературная оценка не тождественна оценке личности и тем более – целой этнической общности. В ранней редакции повести «Роковые яйца» жену Рокка звали не Маня, а Дора, национальность обеих подчеркивалась; но в те же самые годы, когда он хотел выбрать самое страшное и отталкивающее из виденного – он описал убийство еврея на мосту в последней главе «Белой гвардии» и описал убийц с тем накалом ненависти и омерзения, выше которого, пожалуй, не подымался на страницах своей прозы. Какая бы то ни было национальная идея с насилием и произволом впридачу пленить его никоим образом не могла. И пережив все первое пореволюционное десятилетие, в самом доверительном своем сочинении, обращенном к «Тайному Другу» (1929), он вновь опишет страшные последствия национальной ненависти как самую саднящую страницу памяти.

Вернемся еще раз к «Записке» Ангарского. Перечислив тех, кто по тем или иным причинам для «Недр» не подходит, он писал: «Остаются «попутчики» разных настроений и идеологий. Они сейчас заняли центральное место в литературе. Попутчики они, поскольку сама жизнь их тащит за нами: «попутчики» поневоле. Но было бы слишком смешно требовать от них полного восхваления и реабилитации нашей действительности, полного ее принятия. Они по большей части талантливы и берут жизнь как она есть, срывая, конечно, с вещей и явлений подвешенные нами ярлыки. С виду получается как будто оппозиция, фронда, а на самом деле нам показывают подлинную действительность, которую мы в шуме повседневных событий не видим и от которой закрываемся этикетками, подвесочками, ярлычками.

Такое художественное отображение жизни нам не страшно, ибо безобразия и глупости, пошлости в нашей жизни хоть отбавляй. Молчалины, Загорецкие, Ноздревы, Хлестаковы безнаказанно гуляют по белу свету (эти слова были как нельзя более близки Булгакову, возможно, знакомому с содержанием «Записки» Ангарского, – он сравнительно недавно опубликовал «Похождения Чичикова» и именно этот рассказ неоднократно выбирал, как увидим, для публичного чтения на вечерах в Москве и Ленинграде. – М. Ч.).Не переводятся и советские Митрофанушки. И в писаниях «попутчиков» мы прежде всего стараемся отсекать самое главное: отношение к революции и новой жизни. Вот почему мы немало забраковали вещей, проникнутых буржуазным отношением к революции в целом. Но если бы мы проявили к «попутчикам» хоть некоторую долю внимания, не критиковали бы их как «беглых каторжников», не считали бы за людей «свободной профессии» (облагавшихся высоким налогом, в отличие от «трудящихся». – М. Ч.) и не выселяли бы из квартир, мы достигли бы многого: они скорее пошли бы за нами, а не тащились бы, как сейчас».

Независимо от того, что думал Булгаков об операции «отсечения» и о том, каким образом проделывал ее Ангарский в его произведениях, определяя его отношение к предметам, самым существенным для редактора, – от некоторой доли внимания он не отказывался. В расчете на это внимание и понимание он и собирался вскоре предложить Ангарскому свою новую повесть.

 5

В дом на Садовой по-прежнему ходили литераторы «Гудка». Приходил Олеша, которого Татьяна Николаевна не любила (не нравилось, что, по ее словам, он быстро пьянел, бывал несдержан). Примечательно, что роман «Белая гвардия», хорошо принятый в среде старомосковской, здесь совершенно не произвел впечатления. Об этом говорят устные воспоминания Катаева (в нашей беседе в июле 1976 года).

«Вообще мы тогда воспринимали его на уровне фельетонистов дореволюционной школы, – фельетонистов «Русского слова», например, Амфитеатрова... Дорошевича, – вспоминал В. Катаев. – Но Дорошевич хоть искал новую форму, а он не искал. Мы были настроены к этим фельетонистам критически, а это был его идеал. Когда я как-то высказался пренебрежительно о Яблоновском, он сказал наставительно:

– Валюн, нельзя так говорить о фельетонистах «Русского слова»!

Вообще я-то был бунинец. И для меня, помню, было удивительным, как вдруг Булгаков прочел наизусть конец «Господина из Сан-Франциско». Блок, Бунин – они, по моим представлениям, для него не должны были существовать! Его литературные вкусы должны были кончаться где-то раньше...»

Конец «Господина из Сан-Франциско» – «...Мрак, океан, вьюга» – читает в «Белой гвардии» Елена. Весь же рассказ послужил, на наш взгляд, импульсом к зарождению во втором романе Булгакова всей сюжетной линии, связанной с Берлиозом; внезапная смерть человека, уверенного в своей власти над жизнью, – важный (и далее расшифровываемый) знак, поданный окружающим.

Он был для нас фельетонистом, – повторял Катаев, – и когда узнали, что он пишет роман, – это воспринималось как какое-то чудачество... Его дело было сатирические фельетоны... Помню, как он читал нам «Белую гвардию» – это не произвело впечатления... Мне это казалось на уровне Потапенки. И что это за выдуманные фамилии – Турбины! (Катаев не знал, что это – фамилия бабушки Булгакова по матери. – М. Ч.).<...> Вообще это казалось вторичным, традиционным.

А что казалось первичным – Пильняк?

Ну, не-ет! Но знаете, я недавно перечитал его и понял, что это большой писатель. <...>

Что же было для вас тогда большой литературой?

«Петербург» Белого – мы молились на него. Сологуб... Алексей Толстой... Булгаков никогда никого не хвалил... Не признавал... Мы все время были страшно увлечены чем-то – вдруг, например, Вольтером. У него были устоявшиеся твердые вкусы. Он ничем не был увлечен. <...> Тогда был нэп, понимаете? Мы были против нэпа – Олеша, я, Багрицкий. А он мог быть и за нэп. Мог. <...> Вообще он не хотел колебать эти струны (это Олеша говорил: «Не надо колебать мировые струны») – не признавал Вольтера. <...> С виду был похож на Чехова...» «Ничем не был увлечен» – это не что иное, как точно отмеченная «пронзительным взглядом» (как сам он определил свой взгляд в нашем последнем разговоре 30 декабря 1985 года) Катаева холодность к современной литературе, подчеркнутая выключенность из текущих литературных споров. Существовала одна только русская литература прошлого века, не преумножавшаяся и не убавлявшаяся, не подвластная, с его точки зрения, колебаниям оценок. Напомним еще раз его слова о «явлении Льва Толстого русским читателям».

«Однако и у Льва Николаевича Толстого бывали огрехи в его работе, – прозвучал вдруг голос Серафимовича, – Михаил Афанасьевич напрасно считает, что у Льва Толстого нет ни одной непогрешимой строки!» «Ни одной! – убежденно, страстно сказал Булгаков. – Совершенно убежден, что каждая строка Льва Николаевича – настоящее чудо. И пройдет еще пятьдесят лет, сто, пятьсот, а все равно Толстого люди будут воспринимать как чудо!»

Дружил ли Олеша с Булгаковым? – спрашивали мы 21 мая 1971 года вдову Олеши Ольгу Густавовну Суок.

Да, очень. В двадцатые годы они почти каждое утро звонили друг другу. «Здравствуйте, Юра. – Миша, я болен (она произносила глубоким, низким, значительным голосом, с закрытым «о»). – Чем же, Юрочка?..» Начинался профессиональный разговор. Булгаков серьезно давал ему советы: – Не пейте... Пейте чай. – Они уморительно говорили о женщинах. Это трудно передать, тут дело было в оттенках, интонации...

Дружеские отношения с обоими «гудковцами» сохранялись главным образом в то время, пока он жил в доме на Большой Садовой. Но Л. Е. Белозерская рассказывала, что Олеша бывал и позже – «Булгаков называл его Малыш».

След этих отношений и споров о современной литературе – в надписи, сделанной Ю. Олешей 30 июля 1924 года на сборнике его стихотворных фельетонов, печатавшихся в «Гудке» под псевдонимом «Зубило»: «Мишенька, я никогда не буду писать отвлеченных лирических стихов. Это никому не нужно. Поэт должен писать фельетоны, чтобы от стихов была польза для людей, которые получают 7 рублей жалованья.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю