Текст книги "Энтропия"
Автор книги: Марианна Гейде
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
Но, в конце концов, это бывает со всеми, даже с Христом это было. А вот об этом вы будете говорить в другом месте. Я, конечно, не обвиняю вас в атеизме, боже упаси. Но старайтесь выражаться корректнее. Хорошо. Я учту ваше пожелание.
Окна с глубокими нишами. Стены очень толстые, форточки очень маленькие, такие в деревенских домах: задвижки ключиком. Дочерна красная крапива, молодые прозрачные веточки вверх. Хлорофитум плюется стрелками, на концах которых, опять же, хлорофитумы.
Двулапые светильники поднимают заздравные два бокала, а один – два голых кукиша, побились плафоны. Что еще хорошего? Ничего, ноздреватый навесной потолок. На полу вечные клетки и восьмиконечные звезды, в перекрестках наклевывается знак левостороннего солнцеворота. В любом городе, в любой школе, в любом университете этот линолеум. Наконец звонок. Здесь он очень короткий, ударит в ухо, затем сразу исчезает, нет времени дать сдачи ни просто привыкнуть. На самом деле – действительно дети. Даже удивительно, какая огромная разница, видимо, что-то такое произошло в эти пять лет, что навыводились такие инфантильные и в то же время такие корыстные дети. Гадостное сочетание. Уже на моем курсе это было заметно. А на следующем еще заметнее. Ну вот, хорошие мои. Вот она, смерть ваша, готовьтесь. Откройте ваши тетради, возьмите ручки, пишите: блажен читающий и слушающий слова пророчества сего.
– Оставайтесь здесь насовсем, Тамара. Я не могу закончить статью – все время думаю о вас. Вот если вы останетесь, я тогда совершенно о вас думать перестану, статью закончу, отвезу в редакцию.
– Хорошенькое дело, я, значит, буду здесь сидеть, а вы обо мне даже думать не будете. Вы не понимаете, ведь это признание в любви, могу добавить – единственно правильное. Кроме того, какая вам разница, здесь сидеть или там. Если разобраться, здесь сидеть гораздо лучше.
Здесь, во-первых, воздух чище, потому что общественный транспорт весьма плохо работает, во-вторых, жить дешевле, потому что тратить деньги совершенно не на что, в-третьих, здесь вообще делать нечего, так что можно с чистой душой отдаться изучению, скажем, древнегреческого языка или выпиливанию лобзиком. Единственное, чего не надо делать, – так это общаться с местными жителями. Кстати, это и невозможно, потому что коренных тут почти нет. Все откуда-то приехали. А те почему уехали? По всем вышеперечисленным причинам. А те, кто приехали, – они что, все выпиливают лобзиком и учат греческий? Ну зачем – все. Некоторые просто так. А вы возвращайтесь.
Обязательно вернусь, как только мои родители поумирают и освободят жилплощадь. Зачем вы так говорите? Вас совесть не мучит? Зачем совесть. Я ведь не собираюсь катализировать этот процесс. Откуда вы знаете, может быть, когда так говорят, то как раз катализируют.
Знаете, Ахматова писала: “Никогда не пишите о смерти…” Я вам сейчас открою одну страшную тайну, Тамара, только вы никому не рассказывайте. Я терпеть не могу Ахматову. Если ты к ногам моим положен, ласковый, лежи. Тыльдантудиктовала. Куды-туды. Знаете, местные поэты устроили спиритический сеанс и вызвали Ахматову.
Ахматова им надиктовала: “никогда не пишите…” и – тыгыдын-тыгыдын-тыгыдын. Тьфу на вас. Я ее люблю. Она такая красивая. Просто Альтман – хороший художник. А на фотографиях она тоже красивая. Это хороший фотограф. Давно подозреваю, что вы не любите поэзию. Вы вообще равнодушны к слову. Только зрительное восприятие. Неправда, у меня еще хорошо развито осязание. Вот именно, вы сначала смотрите, потом трогаете и никогда не слушаете.
Нет, вы не правы. Если мне здесь тяжело, то именно потому, что нечего и некого слушать. Совершенно ни одного концертного зала.
Помните, мы с вами в костел ходили, слушать польского органиста?
Больше всего скучаю именно по этому костелу. А здесь что, нет? Не смешите меня, какие костелы? В школах введено введение в православную религию. Что касается свободы выбора, здесь не много вариантов: есть еще свидетели Иеговы. Каждый второй номер “Недели” посвящен уничижению свидетелей Иеговы. Скорее всего, они сами их придумали, чтобы внести в жизнь динамику.
Великолепная монотонность. В полифонической музыке и в минимализме много общего на самом деле. Навязчивое варьирование темы. Едва уловимые сдвиги. Расслоение слуха: нижняя часть погружена в спиральные вращения, а верхняя выводит очень тонкую, очень точную линию. Как это ужасно, когда не знаешь нужной терминологии. Все равно что рисовать левой ногой. Хотя некоторым удается. Если, например, паралич спинного мозга. Иногда мне кажется, что у меня парализован какой-то участок мозга, не запоминаются самые простые вещи. Ах, как я вас понимаю. У меня тоже. Знаете, это даже хорошо.
Многие воспоминания – многая скорбь. Вот если вы постараетесь и забудете все плохое, то у вас все будет хорошо. Почему вы, Тамара, считаете, что все должно быть хорошо? И что тогда вообще значит слово “хорошо”? В этом, пожалуй, ваша самая большая ошибка: стремиться к всеблагости. Нет чтобы сразу и навсегда признать эту прерогативу за высшим совершеннейшим существом и успокоиться. Нет, вы хотите достичь атараксии. Постоянного блаженства. Лично я ничего не имею против страданий, лишь бы они находились в гармоническом соотношении с блаженством. Золотое сечение. Причем совершенно не важно, что именно преобладает. На треть темного или на треть светлого. Нельзя нарушать пропорцию.
Монастырская стена. Перед входом танк, изображает танк. Три большие собаки изображают равнодушие. Сиамские собаки: топленое молоко и жженый сахар. Одну несет прямо на меня, раскачивается всем своим иссосанным брюхом. В глазах карамельный гной. Не трогайте – куда там. Она любит животных. Животных и детей. Знаете, Тамара, самую нежную картину в своей жизни я видел по телевизору. Такая передача по воскресеньям, про животных. В Южной Америке живут летучие мыши-вампиры, в пещерах. По ночам вылетают на охоту, находят диких ослов и выгрызают у них в шкуре отверстия. Не все вылетают, больные и матери с детенышами остаются в пещере. Так вот, те, кто вылетает, сначала напьются ослиной крови, а потом набирают в рот немного, несут тем, которые в пещере остались, и прямо изо рта их кормят.
Необычайно трогательное зрелище. Разумеется, что еще может вас тронуть. Какая-нибудь гадость. Вовсе не гадость, Тамара, они, как вы любите выражаться, прелестны. У них мордочки совершенно как орхидеи.
Да и орхидеи ваши – гадость. Черубина де Габриак их очень не любила.
А по-моему, это Черубина де Габриак – гадость. Черубина – это не от черного херувима, как полагала Цветаева, это что-то кубинское и красное: Че Рубина. А де Габриак – прекрасная фамилия, как Бальзак, де Бержерак, Буало-и-Нарсежак. Они омерзительно пахнут. Кто, Буало и
Нарсежак? Нет, орхидеи.
Весь сад в гниющих яблоках лежит. Локтями опирается о землю, силясь встать. Картинные надгробья вдоль дорожки. Сверху – так, для вида – присыпаны: чуть держится, вот-вот заплачет. А вот часовня. Решетка; за решеткой на кресте – Христос, а справа, сбоку, – еще Христос, задумавшись, сидит. А слева, вот те на, опять Христос – распятый. А в центре непонятная колода. Вот видите, Тамара, сразу три. Так здесь привыкли: много не бывает. А для чего колода? Вот смешная – для чего колода. Почему-то для чего три вам сразу ясно, а для чего колода – не ясно. Пойдемте дальше, там внутри висит одна марина: клубы дыма в небе изображают облака, и клубы дыма на море изображают пушечный огонь. Вы смотрите и перестаете понимать, то ли перемена погоды представляет собой такое же напряженное сражение, как война, то ли война – такое же механическое и неизбежное действие, как перемена погоды. Кардовский. По которому улица, по которой мы шли. А что, давно это музей? Не знаю, должно быть, давно. А отдавать церкви его не собираются? А бог его знает, может, и отдадут. Тут-то ему и конец.
Собаки идут за нами, как будто так и надо. В общежитии так можно было: идти за кем-нибудь, как будто так и надо. Не смотрите на них,
Тамара, это им не поможет. Когда они подойдут к дверям музея, то нас впустят, а их – нет, и никакая естественность ничего не изменит. И о чем это, по-вашему, говорит?
Я ведь не знаю, кто ты. Вот великий ученый Блез Паскаль взял и поставил все на аверс, так рассуждая: выиграю – выиграю все, а выйдет реверс – некому будет отдавать проигрыш. Можно рассуждать так же: если ты есть, если ты живой человек, а не сумма более или менее привлекательных черт, то я выиграю все. Но если это не так, то я проиграю свою душу. Мой отец говаривал матери: знаешь, почему я до сих пор тебя не убил? Просто я знаю, что мне потом еще раз захочется тебя убить, а некого будет. Зря. Сейчас бы уже вышел. Впрочем, никакого такого выбора у меня нет, потому что это ведь я не могу работать, не могу читать, не могу заставить себя проснуться, потому что надеюсь, что ты мне приснишься. У тебя есть. Как вы думаете,
Тамара, я человек или сумма более или менее отвратительных черт?
Если бы вы не были человеком, вы бы не задавали таких вопросов. Эх,
Тамара, вы дали программный ответ. Только это неправильный ответ.
Такой способ рассуждения называется “мозги в чане”. В каком чане? Да не важно, в каком. Начинается как анекдот: сидят мозги в чане и думают: вокруг меня мир, травка зеленеет, солнышко блестит. И вдруг им в мозги ударяет: а вдруг я – не я, а мозги в чане? И травка зеленеет в чане, и солнышко блестит в чане, и ласточка с весною тоже в чане. Якобы в этот момент мозги в чане перестают быть мозгами в чане и становятся просто мозгами. На самом деле – ничуть. По радио тоже разное всякое говорят, в том числе иногда правду, но это еще не значит, что радио что-нибудь собой представляет, кроме более или менее упорядоченных микросхем или этих, транзисторов. Вот когда радио начнет, так сказать, фильтровать базар, то мы призадумаемся. А потом выбросим его на помойку. Потому что чужая воля нам ненавистна.
Как это ужасно грустно, то, что вы говорите. Да, это ужасно грустно, то, что я говорю.
Странная особенность у этих церквей: снаружи они совсем небольшие, а внутри – огромные. Это потому, что церковь всегда знала, как верблюду пройти в игольное ушко. Вечно вы все извратите. А что вы думаете? Они нарочно устраивают шум вокруг разных там самоубийств и прелюбодеяний, чтобы отвлечь внимание от этого ушка. Что очень легко. Нет, я вам говорю, что эти церкви снаружи небольшие, а внутри огромные, при чем тут самоубийства? А, изнутри все всегда кажется больше, чем снаружи. Она замыкает окоем. А снаружи небо замыкает.
Изнутри небо кажется огромным, а снаружи знаете каким? Смехотворно маленьким. Ага, я тоже изнутри кажусь себе ужасно большой и неповоротливой. Ну, это вы заблуждаетесь. На самом деле вы совсем не такая. На самом деле я как эта церковь? Ну нет, не эта. Как Саграда.
Интересно было бы что-нибудь съесть. Тогда пойдемте обратно. Здесь как-то не чувствуешь времени. Ты устала. Начинаешь говорить трюизмы.
Или наоборот: я устал, начинаю их слышать.
…И было утро, и был вечер, день третий. Мозги в чане. Рот в пене.
Мне надоело фильтровать базар. Как это было бы прекрасно, если бы ты завтра взяла и уехала. Знаешь, почему я до сих пор этого тебе не сказал? Потому что я знаю, что завтра мне опять захочется попросить тебя остаться, а некого будет просить. Завтра клятый семинар у клятых вечерников. Я опять не знаю, что им говорить. Нужно заснуть, а спать не хочется. Потому что нет сил заснуть. Пятая сигарета подряд. Четвертая стадия опьянения – абстинентный синдром. Третий день. Нулевая степень письма.
А утром ты спрашиваешь: когда ближайший автобус, а я говорю: я вам уже надоел, а она говорит: нет-нет, просто ко мне, возможно, приедут родственники из Краснодара, и потом – квартплату пора взимать. Я же знал, что завтра мне опять захочется попросить тебя остаться, пока еще есть кого просить. Оставайтесь, Тамара, поедете завтра. Нет-нет, нужно ехать. Если их не приучить платить вовремя, они потом распустятся. Понимать: если меня не приучить, что ты не всегда рядом, то я распущусь. Это совершенно правильно, послушать теперь меня – ставлю всегда на аверс, Бог есть и пишется с большой буквы,
Иисус родился, распят и умер, Тамара, делайте что хотите, только поезжайте, пожалуйста, завтра. Две костяные чаши высоко вознеся, чтобы даром не пролить ни капли. Идти или очень быстро, или очень медленно. Язык. Нам. Дан. Для. Того. Чтобы. Сообщать. Свои. Мысли.
Другому. А. Зубы. Для. Того. Чтобы. Держать. За. Ними. Язык.
Тридцать строчек пробела. Последний аргумент: сегодня пятница, все едут, билет не купите. Лучше поехать и купить на завтра.
3
Приснилось, что вместо большого пальца на правой ноге вырос котенок.
Симптоматический сон.
Сёнагон составила реестр того, что вызывает раздражение: острые ногти; губы навыворот, когда произносят звук “у”, – новогодний поцелуй двоюродной бабушки; когда задают вопросы, ответ на которые требует по крайней мере двенадцать авторских листов плюс пол-листа библиографии; кожа, намазанная кремом; когда отвечают на такие вопросы; если произносят мягкое “е” вместо беглого “э” в словах “секс” и
“Гуссерль”; манера говорить “я хочу там жить” вместо “какой красивый город”; имя “Тамара” – так звали всех коз в Царском Селе.
Все это вызывает действительно огромное раздражение, просто хочется взять и придушить. Как жаль, что тебя здесь нет, чтобы взять и придушить. Как жаль, что тебя здесь нет. Чтобы взять и придушить.
Снег окреп, отяжелел, уже не летит вверх-вниз, куда попало, а целенаправленно устремляется в карманы, рукава, за ворот, в уши, в рот, в нос, в глаза. В то же время лед под прикрытием норовит уйти из-под ног. Два куска льда, коэффициент трения считается приближенным к нулю. Второй кусок льда – это я.
…А когда она сюда приезжала в первый раз, была весна. Талая вода в позвоночной впадине. Ущербный месяц над локтем левой руки. Мне нужно было ее нарисовать. Индийские многорукие фигуры – это первый опыт долгой выдержки. Нужно было нарисовать ее в долгой выдержке, можно так выразиться, Катерина Геннадьевна? В о-очень долгой выдержке, начиная с того момента, когда увидел ее. Вид со спины. Откуда узнал потом, что это она? Что-то очень характерное, узкие плечи, узкая спина. Узкие лодыжки, хочется назвать запястьями. Удивительная вещь: она меня тоже видит. Та часть моей болтовни, которая происходит не только в моей башке, произносится какими-то губами, о которых не имею понятия. Не частицы и не волны, потому что никто никогда не видит частицы и волны, а обыкновенное ньютоновское тело, имеющее тяжесть, цвет, форму и движущееся с переменным ускорением. Или еще хуже, совершенно неподвижное. Спящее. Мертвое. Как дерево или шкаф.
Что я знаю про него? Можно, конечно, посмотреть в зеркало, но кто там? Марионетка. Пошевелишь рукой – она пошевелит тоже. Скорчишь рожу – и она скорчит. Никакого временного зазора между стимулом и реакцией. Бруно Беттельгейм так описывал идеального заключенного.
Мое отраженное тело – идеальный заключенный. Кто-то там писал, что, глядя на свое отражение с нагретой курительной трубкой в руке, чувствовал жар не только своей рукой, но и отраженной. Ничего не чувствую. Условная власть – могу заставить совершить движение, но не могу почувствовать. Твое тело – тоже марионетка, потому что все-таки я могу заставить тебя сделать что-то, но не могу взять стакан твоей рукой, не могу сказать ни слова, напрягая твои голосовые связки, хотя могу допустить, что ты где-нибудь повторишь мои слова.
Марионетка или перчаточная кукла. Перчаточная кукла – гораздо ближе.
Следующий шаг – просто рука. Ужас вовсе не в том, что твое тело мне не принадлежит, как мое, и вообще находится за сто двадцать километров отсюда. Мне достаточно своего собственного. Ужас в том, что это мое тело больше мне не принадлежит. Я не могу знать, что ты видишь, когда смотришь на меня. Я не могу знать, что ты сделаешь в ближайший момент. Может, плюнешь, а может – поцелуешь. И в этом нет ничего страшного. Но почему получается так, что, пожелав на секунду, чтобы чужое тело стало твоим, теряешь свое? Хочу ли я расхаживать по комнате взад-вперед – нет, не хочу. Хочу ли я вздрагивать от каждого звонка, хотя знаю, что это проверка на станции, – не хочу. Мне хотелось – иногда – сходить с ума, мне хотелось, чтобы ты иногда была рядом. А что я получаю – ум остается при мне и находится в постоянном движении. Которое не преобразуется в работу, потому что привод слетел. Приходи и почини.
Все это гораздо серьезней, чем невозможность читать чужие мысли.
Есть какой-то нездоровый интерес в желании знать – что он/она сейчас думает. Сам/сама все скажет. Бессвязный поток, в котором воды больше, чем в самом вымученном школьном сочинении. Произнося, отжимают, выкручивают, расправляют, изменяют до неузнаваемости – и все-таки понимаем. Мысль изреченная есть мысль. Разумеется, если не врут, то есть не какая-то фундаментальная ложь, а обыкновенное вранье. Но о вранье и говорить не стоит, сложно представить, зачем кому-нибудь понадобится ехать в такую даль, чтобы там врать. Разве что патологический случай. Когда вообще человек делает это открытие
– что можно соврать? Это ты сделал – нет, не я. А ты не врешь?
Начинаешь думать: что это такое – “врешь”. Нет, маловероятно. Ведь кто-то должен был это сделать. Скорее так: ты ударил Петю? Нет, он сам. В полной уверенности, что он сам. Первый. Ты ведь прав. А он не прав. А он говорит: ты врешь. Как это – я вру? Ведь это он начал разрушать какую-нибудь там крепость. Значит, он не прав. Если я отвечу: да, я ударил, то выйдет, что я не прав, а это не так. Не прав он, стало быть, так и отвечать: нет, он сам. В детстве я очень долго был уверен, что другие могут слышать мои мысли. Все всё прекрасно знают, но правила этикета, что ли, заставляют делать вид, что нет. Иногда и теперь. Она ведь тоже совершенно уверена, что я что-то там подразумеваю. Смешно, ведь иногда на самом деле подразумеваю. Не говорите со мной таким тоном. Каким тоном? Я не слышу свой голос. Я не знаю, какой у меня тон. Отчасти это верно.
Вопрос в том, насколько. Не люблю оставлять сообщения на автоответчиках, фотографироваться. Тамара как-то раз: знаете, Плотин стыдился, что у него есть тело, и запрещал делать с себя изображения. Может, вы тоже? Нет, я не тоже. Скорее наоборот. Знаю о своей нефотогеничности и, если так можно выразиться, неаудиогеничности. Кстати, вы в курсе, что “фотогеничный” буквально можно перевести как “рождающий свет”? Так вот, я не рождаю свет. Я его несу, но уже на другом языке.
Вот, ты – это снова ты, значит, я – это снова я. Когда начинаешь думать словами и думать, как думать. Когда я с тобой говорю, то не думаю. Нет, не так: мои мысли перестают быть рассеянными по всему телу, как вода, чтобы потом собраться в голове, получить форму, стать произнесенными. То, что я думаю, думается и говорится прямо в горле, язык, зубы и нёбо принимают в процессе мышления самое деятельное участие. В какой-то момент весь речевой аппарат оказывается вынесенным за пределы носоглотки и фокусируется где-то между твоим лицом и моим. Мне начинает казаться, что твои слова произносятся в той же точке, где мои. Не я говорю и не ты, но происходит разговор. Чей он? Не мой. Но и не язык вообще, как французский язык, как русский язык, это очень конкретный, очень специфический язык, которым говорим мы, которым говоришь ты с другими. Снова прихожу к ужасающему выводу: и мной говоришь тоже ты.
Хотя ты не знаешь, что я скажу. Объемы наших знаний не совпадают, хотя бы потому, что ты все время спрашиваешь – что это значит, да как вы думаете, да как это было. Ты не знаешь, что я тебе отвечу, но говоришь мной ты. И это совсем не то, что быть во власти высшего и бесконечно могущественного существа, наделенного высшей мудростью, потому что кроме этого оно обладает наивысшей благостью, а ты – нет, поэтому оно никогда не раздавит меня, а ты – да, хотя и не желая того. И поэтому, если только верить твоей религии, оно сделало меня свободным, а ты – несвободным, хотя и не желая того. Если бы ты хотела этого, мне было бы легче, ведь даже такое твое желание сделало бы меня чем-то необходимым для тебя, а так – ты спокойна в своем городе, за своими стенами, в своем совершенно чужом теле, и мне не на что надеяться. Вот что, наконец, страшно – что ты не хочешь, ничего не хочешь, что тебе все равно, потому что невозможность власти над другим – ерунда, и невозможность власти над собой – ерунда, и несвобода тоже, а страшно именно то, что тебе моя несвобода не нужна, что привод слетел, что я не в себе и не в тебе, а в полной пустоте, и только Отче наш, ежели он есть на небесех, видит и слышит меня, а ежели его нет на небесех, то никто.
Что ж, если так, то слушай дальше, не слушая, и пребывай, не убывая и не прибывая, мне все равно.
Ты дал мне достаточно сил, чтобы говорить, но недостаточно, чтобы молчать, и горе мое безмерно. Ты дал мне достаточно сил, чтобы говорить, но недостаточно, чтобы найти того, кто меня услышит, – слушай меня теперь. Я ведь знаю, что мне нельзя тебя упрекнуть ни в чем, потому что прежде тебя действительно ничего не было, а те, кто после, – где они были, когда ты все это делал? А они, бедные, что они могут, если я, который имеет больше, чем он просил, не могу найти того, кто услышал бы меня. Спроси меня: сам-то ты много слушал других – да, отвечу и не солгу. Ведь я не знаю, лгу или нет, ведь это ты – истина и благо, так скажи мне, лгу ли я.
Вы ничего не знаете, бедные. Вас становится все больше и больше, а возможностей все меньше и меньше, тем меньше, чем больше. Каждая новая возможность оттесняет остальные, каждое желание убивает остальные, но каждое исполненное желание убивает их целый легион.
Понимаю, почему умерших младенцев так почитали, хотя боялись и в разное время пытались упечь то в лимб, то еще дальше – их, столь дерзновенных перед Богом. Дездемона должна плакать и смеяться, потому что если Дездемона не будет плакать и смеяться, то зачем ей умирать? И с ней – весь обрубленный род, который плачет и смеется, хотя никогда не был рожден. Потому что твоя голова обращена в будущее, которого нет, и моя голова обращена в прошлое, которого не будет. Потому что мертвые упираются в мой затылок, чтобы мне не упасть, и мертвые возлежат на твоем лбу, чтобы тебе не встать.
Потому что легче верблюду пройти в игольное ушко, чем человеку, не утратившему память, войти в Царствие Небесное, ибо спросят его: кому ты раздал все, что имеешь, а он молчит, потому что дети его не помнят своих имен, и траве под окном его больше ведомо о мире, чем ближним его. Бедные, им легче запомнить родословную Эарендиля, который никогда не существовал, чем фамилию Аппеля, который отлично существует. Им трудно то, что легко, и радостно то, что нерадостно вовсе. Им больно, а они терпят боль. Им страшно, а они рады страшиться. Их так научили: смерть страшна, а жизнь скучна. Они тратят время, потому что боятся, ибо спросят их: кому ты раздал все, что имеешь, и вот они тратят его, как мы с Оксаной спешили потратить все деньги на лампочки, помидоры и портвейн в последний день, когда ходили старые купюры. Свет, пища и опьянение. Мы сделали не худший выбор. Сделайте хотя бы так, потому что дни ваши сочтены по определению. Дни изобретены как раз для того, чтобы их считать. Еще
Платон говорил, между прочим, что светила небесные нужны для того, чтобы исчислять время. Экий прагматик. Не заботьтесь ни об отцах ваших, ни о детях. Взгляните хотя бы на лилии, они, как вы знаете, не сеют и не жнут. Кто не сеет и не жнет, тот до свадьбы заживет. Я примерно предполагаю, почему людям надоело в это играть.
Просто-напросто они устали ждать. Двадцать веков вот-вот, можно сказать, с первого дня. Очень наивно до сих пор считать, что за семь дней можно сотворить мир. За семь дней и статью нормальную не напишешь, а речь, как-никак, идет о наилучшем из миров. Если взять здоровенную стопку бумаги, высотой этак с телебашню, то ваш общий возраст будет толщиной приблизительно в два листочка. Теперь представляете, что такое эти ваши семь дней? Семь дней – это много или мало? Если по-прежнему думать, что небо – это такие часы, то крайне много. Но если усвоить, что небо и есть семь дней, то мало.
Мне бы не хватило на нормальную статью. Так что можете ждать, ей-богу, можете спокойно ждать, потому что это действительно будет скоро. Может быть, так же скоро, как тепловая смерть.
Вообразите себе, хватило наглости изложить большую часть этой бессмыслицы на семинаре. Про умирающих детей, разумеется, ни слова.
Слушали и слушали, как всегда, им не понравилось, потому что не было сказано точно и определенно – будет или не будет. Вот в чем, оказывается, вопрос. На кафедре опять возмущались: у нас, дескать, не религиозное учебное заведение, можно было бы и воздержаться. И вообще, почему нельзя спокойно? И не вдаваться в крайности. Взрослый человек, а оскорбляетесь на каждое замечание. Не надо делать мне замечания, вот что. Вы ведь совершенно некомпетентны. Я в данном случае не имею в виду лично вас, я имею в виду, если хотите, всю область. Ваш университет имеет очень узкую специализацию, вообще не понимаю, почему он называется университетом. Три факультета, подумайте только. По-вашему, этим исчерпывается универсум? Сия дерзкая речь по какой-то причине произвела впечатление скорее благоприятное. Думаю, что зампроректора взвесила два равновозможных решения: либо немедленно начать кампанию по ликвидации меня из преподавательского состава, либо махнуть рукой, и пришла к выводу, что с ликвидацией будет больше мороки, потому что непонятно, кто еще захочет ехать в эту дыру читать концепции. Ведь в глубине души они все предпочитают холодное или горячее, называют ли они это идеализмом или, может быть, идиотизмом.
Тяжесть, холодная тяжесть давит изнутри, хочет прижать к потолку.
Стакан крепленого вина делает из меня человека на полчаса, а пить больше не хочу, потому что завтра читать лекцию. Успеваю написать две страницы статьи, после чего падаю на кровать – не то чтобы совсем не было сил, просто упасть проще, чем лечь. Что я делаю неправильно? Много курю? Мало ем? Ерунда, это было и десять лет назад, когда не курил, ел что дают и вообще жил как все. Нервы, нервы. Астено-невротический синдром, что звучит несколько лучше, чем неврастения. Говорили, что ей вообще нельзя было иметь детей, а она все равно меня родила. Не потому что очень хотелось, а просто так.
Потому что так полагается. Потому что все одноклассницы уже родили и все однокурсницы тоже. И у него все однокурсники женились и дети, чем он хуже? Последний доступный метод – надеть наушники и включить на полную громкость какой-нибудь блюз. Геометрический ритм, отбиваемый ровно в середине черепа. Ощущение физического прикосновения к барабанным перепонкам. Теперь могу встать и постирать наволочку, чтобы не мокла третьи сутки: все возвращается на круги своя. Точно так же не могу сосредоточиться. Точно так же не доходят руки убрать комнату. Выстирать наволочку. Может быть, у него это тоже так начиналось – с давления. Сначала от давления, потом от плохого настроения, потом от нечего делать, потом сопьюсь. Убьешь отца и женишься на матери. Если делать все наоборот, то все равно убьешь отца и женишься на матери. Интересно, что стало бы с Эдипом, если бы он никогда не уходил из дома? Что стало бы со мной, если бы я никогда не уходил из дома? Убил бы, в конце концов, не их, так себя. Как прекрасно было бы никогда об этом не вспоминать, но всякий раз, когда меняется погода, я о них думаю и проклинаю. Это не библейское неотвратимое проклятие, это машинальное “черт побери”, в принципе эквивалентное “господи боже мой”. У меня даже нет сил на то, чтобы разозлиться как следует.
Звонок, трубку взять. Тамара, здравствуйте. Как у вас дела. У меня нормально. Спасибо, надо же, помните, а я не помню. Обязательно.
Скучаю без вас, приезжайте как-нибудь. Не верю, не приедете. Верю, что говорите правду, но не верю, что приедете. Давайте поспорим. На что? На что хотите. Потому что если я выиграю, то не с кого будет взимать долг, а если я проиграю – что ж, с удовольствием проиграю вам все, что угодно. Хорошо, согласен.