Текст книги "Дракон из Перкалаба"
Автор книги: Марианна Гончарова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Так вот, спустя долгих шестнадцать лет муж ее Васыль объяснил мне, честно сказал, не лукавя и не красуясь, признался, как о беде своей, что Леся – их мало совсем, таких, как Леся, – что у нее самое сложное было: она была проводник. Ей так было дано. Ей это было назначено.
* * *
Не знаю, как в других местах, но в Карпатах есть множество обитаемых миров – в разных слоях, разных временах, разных плоскостях. В разных измерениях. Собственно, наверное, как и во многих других местах на планете. И в Шотландии на озере у горного таинственного разлома Грейт Глеем, где обитает длинношеее диво дивное, да мало ли кто там в Лохнесском озере еще обретается. И в Мексике у пирамиды Чичен Итца в честь крылатого змея Кукулькана, который дважды в год появляется в виде солнечного луча в день весеннего и осеннего солнцестояния и ползет-ползет, извиваясь, вверх по крутым ступеням пирамиды, а потом взлетает к солнцу. Опять же – здесь, у нас, в Карпатах, есть потайные места, где находятся особые брамы, современным языком говоря, порталы, то есть ходы в иные миры, в иные пространства. И вот открывать такую браму назначеноособым сущностями. И в ритуале этом давнем – в проходе в иной свет – участвуют слаженно, по молчаливому уговору, не только люди или животные, птицы, змеи или стихии, деревья, камни, вода и металлы, а также вольные чувства и способности человеческие – озарение, радость, доверие, любовь.
И очень несладко живется-можется этим сущностям, кому такая миссия дана, такое предначертано, несладко живется в обычном мире. Потому что служба их непрерывна и бесконечна, как бесконечна жизнь и мерцающие над ней звезды.
Глава четвертая
Брудный дол
Есть высоко-высоко в Карпатах место одно потаенное. Вот пусто кругом, сосны гудят тихо-тихо, как будто кто-то нежно трогает басовую струну, и вдруг птицы затихают, даже ветер замирает, леденеет вдруг воздух, как будто кто-то время останавливает и только – ААААА… – отчаянный, горький взрыд. И не птица вовсе. И не зверь. Что это за плач, что это… Кто это плачет? Кого оплакивает?
* * *
Были у него крылья или не было у него крыльев? И когда о нем рассказывали, я все время спрашивала: а крылья? Были крылья? Как же он летал? Одни говорили так, другие иначе. Но правды до сих пор никто не знает. Однажды небольшой компанией мы бродили в горах и встретили двух древних-древних старцев… Еле они плелись. Говорим:
– Слава Иисусу!
А они:
– Навикы слава!
Так испокон веков здороваются в Карпатах. И эти двое, в постолах, с сучковатыми палками-клюками, из-под седых косматых бровей как блеснут молодыми синими глазами! Опасно так, остро. Оказалось, два брата. Старики эти лихими хлопцами были в юности и в основном разбоем промышляли. Они и рассказали, обстоятельно трубку раскуривая, что вот, например, идет жизнь обыкновенная там, наверху, в г орах, идет себе и идет. А потом ты спустился в долину ночью, ограбил там, например, крамницу, или шинок поджег, или что, напился, если повезет, к своим наверх поднялся, все как всегда, утро, день, ночь, и вдруг случается – идешь куда-нибудь, спускаешься, плотно ставишь ноги в сапогах, чтоб не поскользнуться, гвер (это обрез такой) рукой за ремень на плече придерживаешь, другой рукой – шапку, чтоб веткой не сбило, идешь всесильный, молодой, уверенный, жизни этой владетель, гор этих собственник – всякую тропинку наизусть, на ощупь знаешь, всякий листок – с закрытыми глазами жилки пересчитаешь, каждый бук столетний – тебе отец или брат, и вдруг как будто на стену натыкаешься – сначала звон какой-то в ушах, как будто где-то в большом гулком зале много людей, и все говорят, негромко, но одновременно, как будто где-то невидимое осиное гнездо потревожили, и голова кружится, такая муть из души подымается, не унять, и тень перед тобой, и все ярче, ярче проявляется, потом вдруг громадная мерцающая тугая спираль, вся из колец, и кольца в один миг разворачиваются так стремительно, резко, неожиданно, и вдруг наступает мертвая тишина, тонкий свист, как от хлыста, и оно взмывает. Змей. Гигантский. Вот так он передвигается – фьююю! – спираль развернулась, и он уже в другом месте, свернулась и опять – фьююю! – и опять, туго посверкивая, разворачивается и растворяется… был, только что – свистело, сверкало, тугие кольца вот тут, и вдруг – нету. Пусто. Только мертвая тишина вокруг – ни ветра, ни звука, не шуршит ничего под ногами – как весь мир будто оглох совсем. Стоишь примороженный, ослабевший. Стоишь и стоишь, и с места не сдвинуться. Ни рукой, ни ногой не шевельнуть. Никак вообще.
И после этого все меняется, вся жизнь меняется, как будто ты раньше и не жил, а только грабил и пил, и все, ничего больше не хочешь. Потом, спустя какое-то время, вдруг слышишь, что пропал кто-то из твоих. Вот так вот тоже шел, посвистывал, потом вдруг у всех перед глазами яркая спираль – и все, исчез человек, ни следа. И понимаешь, это тебе знак, предупреждение. И от страха – бежишь в тот же миг: спускаешься в долину, сдаешься властям, не знаю, как у кого там получалось, или прячешься, или уезжаешь. А потом всегда помнишь, до самого последнего дыхания – эту вот спираль, еле слышный тугой свист. И муть в душе так и не осядет никогда.
Говорили старики, что он вроде был проводник, змей этот. И ведь спросишь у них, как это «проводник», куда проводник, а они и так немногословные, отвечают: тай, чэрэз браму. И потом смотрят тебе прямо в глаза и молчат. И что это означает, думай сам. Ну, как объяснили уже потом ученые, которые приезжали этого змея ловить, в горах, там ведь дыры всякие – временные, пространственные, пустоты как омуты, проходы, каналы – и шары огненные оттуда вылетают, и смех птиц каких-то нездешних доносится, и – вот это вот самое жуткое – плач, причитание вдруг слышатся. Плач, всхлипы, стоны, рыдания и смех горький, иногда даже истерический.
И если подняться чуть выше, через звори (сквозь чащу) пройти и выйти на вершину горы – оттуда в бинокль, а в ясную погоду и невооруженным глазом видно место одно страшное в Румынии, серое всегда – как будто солнечный луч вообще забыл туда дорогу. Это разрушенное поместье. Нет, не приглаженный отреставрированный или перестроенный замок для туристов, а настоящие угрюмые руины усадьбы, где жил и по сей день живет дух лукавый, ожесточенный, мстительный и неутоленно жадный до человеческих слез, известный в истории Трансильвании как Цепеш Колосажатель, Цепеш Пронзитель.
Был давно когда-то в Венгрии основан рыцарский Орден Дракона, созданный для защиты Креста Святого от мусульман. И отец Цепеша, и сам он носили на шее орден с изображением дракона и даже чеканили силуэт дракона на своих монетах. Но не исполнил Цепеш рыцарскую клятву, и нарекли его люди не рыцарем дракона, а сыном его, сыном Дракона, то есть Дракулой.
Тянет оттуда безысходностью и хладом, от тех развалин, заросших чертополохом выше человеческого роста, под пепельными, стылыми, промозглыми небесами.
И вот именно там, неподалеку, чуть ниже от того места – она, последняя брама. То есть ворота. Редко кто заходил в те места. Люди этот дол обходили, хоть места и ягодные, и грибные, и богатые на травы. И старики молодым наказывали туда не ходить, а те – уже своим детям. Во-первых, что места счарованные, что там блуд берет, не выйдешь, запутаешься, небо с водой перепутать можно, а во-вторых, там чужинци ходили, перебежчики разные: кто из беглых каторжников румынских – то бишь из заключенных, а бывало, что из политических, тогда в Румынии режим Чаушеску лютовал, а кто из наших посмелей – тоже туда переходил, да потому что поделили границы и не посмотрели, что семьи разделили – старые родители в Румынии остались, а дети их оказались в Советах.
И вот там, в Брудном доле, у подножия последней, самой высокой горы в гряде поставили погранзаставу. Кто такой безглуздый приказ отдал, зачем… И ведь говорили им местные, ох и нехорошее вы место нашли. Самое неподходящее место. Ну никто же не верил в эти сказки, пока сами не убедились.
Во-первых, именно над ней, над заставой, и появлялись огненные шары. Сначала как мыльный пузырь, почти прозрачные, потом наливаются, наливаются красным и давай полыхать вовсю. У всех, даже у самых здоровых, голова начинает болеть. Ориентацию теряют – бродят растерянно, – давай крутиться на одном месте в звори (в дебрях, значит), такая паника – холодный пот, звон в ушах, некоторые вообще вдруг падали без сознания.
И этой же ночью, когда шары, через казарму, где солдаты спят, вдруг быстрые шаги, дыхание частое, хриплое, как будто погоня, и запах пыли, кожи, крепкого табака – а никого не видно. Парни, у кого нервы послабее, любыми путями пытались оттуда удрать – родителей в письмах умоляли. К одному мама приехала, остановилась в домике для гостей, специально срубленном. Несколько комнаток – ничего особенного. И говорит, всю ночь кто-то дрова рубил, ну зачем же вы – упрекает она молодого лейтенанта, командира заставы – заставляете солдат ночью дрова рубить. Ребята молодые, еще растут, устают днем, ночью они должны спать. Лейтенант как-то плохо посмотрел на нее – сам еще мальчик, только из училища, – походил по гостевому домику и обнаружил в пустой дальней комнате – топор. Да. Только топор в потолок был вбит. Да так, что надо было лестницу подставлять, пытались его вытащить, и старшина – сто килограмм весу – мастер спорта по рукопашному бою, ухватился за топорище и даже повис на нем, а вытащить все равно топор не смог, с такой неслыханной силой был он в потолок вколочен. Еще со страхом, боясь поверить в увиденное, кто-то робко: мол, может, пошутил кто. Ничего себе – кто-то пошутил!
Не шутки совсем. Какое-то время тому назад ночью в конюшне вдруг стук по наковальне – ну такой звон и грохот, и очень ритмичный такой: Бум! – дзынь-дзынь! Бум! – дзынь-дзынь! И застава – в ружье, бегом туда, и очень боялись, и понимали, что их грозное современное оружие бесполезно, хотя все с автоматами наперевес, потому знали все на заставе, что не было там ни наковальни, ни молота, ни молоточков, никого и ничего. Лошадей выводили всех в мыле, хрипящих, глаза закатывали от ужаса кони, один – самый красивый и самый молодой, его звали Катуна, – даже заболел после этого. Ни с того ни с сего – заболел. Стал худеть, перестал есть. Ну такой был красавец вороной. Умница, чуткий, отзывчивый, так внимательно под седлом ходил, каждое слово, каждый жест понимал. И ветеринара привозили с Большой земли вертолетом, и сами лечили – ничего. Отчаялись на крайнее: позвали Василину – мольфарку, старуху из Перкалаба. Она, эта колдунья, от вертолета отказалась, может, побоялась, или что. Говорила, что машина адская, еще чего. Сама, мол, приду. Как, каким путем карабкалась – там есть места почти отвесные, скалы голые – зацепиться не за что, но она, Василина, старуха древняя, пришла быстро.
Когда позвали, ждали дня через два-три, беспокоились, что коня могут потерять, а она – через час с лишним. И еще сокрушалась, что стара стала ходить го́рами. Глянула, головой покачала, сказала:
– Зачем вы тут?
Над Катуной постояла, посмотрела, не трогая, не ощупывая, подумала, помолчала. Выгнала всех, накрыла чем-то, что в своем мешке за спиной принесла, льна насыпала сверху и подожгла, а конь лежал терпеливо и бесстрашно, как будто понимая, что его от смертного недуга лечат. Еле-еле касалась потом пальцами, в щепотку собранными, пошептала. И он сразу встал на ноги и есть начал понемногу, но так до конца и не окреп. Больше под седлом не ходил и вообще как будто жил с неохотой. И как будто взглядом в себя. И все время дрожь бежала по спине, как от озноба или от страха.
Туда все с неохотой служить ехали. Генератор свой, давал свет на два часа в сутки, остальное время – темень, красные шары горящие, голоса, стуки, шорохи, дикие звери, ночью как будто кто зовет по имени. Однажды через ворота медведь полез. Часовой Баймуратов сначала в воздух стрелял, потом прямо в медведя, а тот как будто и не заметил ничего, прошел по-хозяйски через всю заставу и в зарослях скрылся. Баймуратову потом полдня не могли пальцы разжать. Он трусился, икал, опасливо оглядывался, не мог разогнуть колени, так и ходил чуть-чуть вприсядку. Но никто не поверил ему про медведя – потому что ни одного следа нигде, ничего. Или вот – какие-то шальные собаки, огромные овчарки, вдруг из Румынии ночью границу перебежали, неслись стаей, прямо на часового, но другого, не Баймуратова. Баймуратова папа забрал, приехал величавый, в костюме богатом, в галстуке и в тюбетейке, предъявил документ и забрал сыночка. А этот – Сережа Кушнир, дерзкий мальчишка, с белыми ресницами, с фиалковыми глазами, разглядел стаю, подумал, что волки. Дал очередь раз-другой, чтобы напугать, отогнать, троих убил, одну подранил. Подобрали ее, эту, раненную, вы́ходили, и она осталась, немецкая овчарка, матерая, сильная. Выжла – так ее назвали. И она, никого явно не признавая хозяином, не принимая на себя службы, никого не стараясь охранять или к кому-нибудь подлащиваться, прижилась в конюшне, и от того самого коня Катуны не отходила практически ни на шаг. Тянула немного задние лапы после ранения. А когда вдруг шары появлялись или опять вдруг плач из лесу непроходимого слышался, исчезала куда-то на несколько дней, потом приходила уставшая, почти ползла, и опять в конюшню. Вот они с Катуной как будто были одно – и глазами в себя. И корки друг другу оставляли хлебные – с ума сойти, какая это была верность.
Да, так я про дракона еще…
Вот те самые пограничники и рассказали как-то, что однажды, много лет назад, такого дракона подстрелили из карабина. Причем абсолютно случайно. Шел наряд, молодые ребята. Вдруг перед ними как будто воздух закипел – пошел плавать и пузыриться. И один, самый трусливый, выстрелил без предупреждения. И будто заревел кто-то! Вот тишина, а уши заложило так, как будто рев исступленный, безысходный, жуткий. Этих новобранцев как отбросит оттуда воздушной волной, и прямо перед ними спиралью, спиралью все медленней и медленней, пока не застыл, стал катиться змей… И ведь потом спрашивали у солдат, какой он был, были крылья или не было, какого цвета, какая голова, какой величины, сколько примерно метров, не смогли ответить. Не смогли. И прилетел какой-то закрытый научный институт, легкий такой иностранный белый вертолетик, редкость на то время, таких тогда и не видывали, все нездешние люди, важные, серьезные, спокойные и страшно разумные какие-то. Они посмотрели на этои поняли, что никак это вертолетом не заберешь. И какие-то их помощники из местных им предложили, а давайте плотами – сплавим его по реке в долину, как гуцулы лес сплавляют. Сделаем гамованку на Белом Черемоше (запруду), свезем туда дерево, свяжем плоты, погрузим это,спустим плоты, запруду откроем, и на этой волне плоты с грузом дойдут до Черновцов, а там перегрузим в грузовик. Привезли лесорубов, они прямо там смастерили плоты, связали их плотно, для чего – не знали, им сказали, что ценный груз. А там, кто может сказать, в горах ведь как – ты думаешь, он не знает, а он все знает, все. И не потому что ему сказали или он услышал откуда-то в магазине там или по радио, – нет. Он знает, потому что знает. Таких в горах немного, но они есть. Вот и среди тех лесорубов тоже такие были. Они связали плоты, правда, как-то не очень охотно работали они – все помнят, ну как-то медленно работали. Их все торопили, торопили, потому что под огромными кусками брезента лежала страшная тайна, которую этим ученым не терпелось раскрыть. А лесорубы в ответ:
– Зарэ, зарэ…
Мол, сейчас, сейчас. А сами косились на то, брезентом прикрытое, и вязали, вязали, ходили там уверенные, ловкие, загорелые, но неторопливые… Тихонько только на своем что-то друг другу кидали, непонятное, почти беззвучно:
– Та шо…?
– Неее…
– То як?
Короче, плоты связали, наконец, спустили на воду. Их сразу увезли, этих лесорубов, хотя те и предупреждали, что там керманычи (рулевые плотогоны) нужны, чтоб речку, как свою хату знали в темноте, что только они сплавлять могут, что там на воде пороги предательские, там повороты-закрутки, там изгибы, мелена, там скалы и водо спады, чтоб стояли без устали на опачине (на корме), но нет – увезли подальше. А змея, закатанного в брезент, уложили на плоты, привязали и пустили. А на опачину поставили несколько тех самых помощников, из местных. Те улизнуть хотели, но им то ли заплатили хорошо, а скорей просто припугнули – кто тут в горах не имел вады, то есть изъяна. Могли ко всему придраться – потом отсиживайся в черном ущелье годами. Согласились. И зря.
Разошлись эти плоты вдруг на каком-то опасном водном изломе, еле люди спаслись. И брезент стал разворачиваться-разворачиваться, как будто кто-то его огромной невидимой рукой раскатывал… И змей упал в воду… И кто-то рассказывал из тех лесорубов, что в долину не спустились, а потихоньку назад вернулись, в то место, где вертолет ученых стоял, так вот он рассказывал, что они из лесу на реку смотрели. (А кто ж из местных не знает, когда и куда плоты идут. А эти, со змеем Перкалабским, – тем более.) Ну, словом, они потом говорили, что там сверкнуло что-то из-под брезента, аж глазам стало больно, засветилось, от воды отражаясь, погрузилось мягко в воду, побилось, как живое, и на глазах… растаяло. На глазах. Как тонкая льдинка. Растворилось. Сгинул дракон, – а старики говорили, даже торжествуя, – сгинул! Дааа…
И еще один из них, дед, дядько Алайба, когда я к нему автобусом ехала, а потом пешком долго шла, чтобы распросить про все это, но как будто невзначай встретила по дороге у той самой Леси, знакомой знахарки, – признался. Сначала молчал, отмахивался, гнал меня, в землю глядел и трубкой пыхтел, как будто к этому всему никакого отношения не имел, а потом словно прорвало его – сказал, что они-то, все, кто плоты вязал, а потом тайно подглядывали, они тут точно ни при чем. Они просто наблюдали. А это все – горы. Горы сами знают – какую, кому и когда тайну открывать. А какую – и нет, и никому. И никогда. И еще он сказал, что все, что в горах делается, – все по природному закону, все справедливо. И наше дело только молча подчиниться или просто смириться.
Хотя все удивились, зачем он, тогда совсем чужой, не местный вуйко, туда вообще пришел, на сплав, к той самой гамованке пришел, не старый еще, но уж очень изможденный и немощный. То ли из тюрьмы какой пришел, то ли еще откуда-то, может, из лагерей, что ли, никто не знал. Сильно больной был. Прямо серый. Свою тетку вроде искал. И его по давнему закону карпатскому еще спросили:
– А чи з мыром ты, братчику? (Мол, ты с миром, брат, пришел?)
А он, хоть и не местный был, но по закону ответил правильно:
– Айа! З мыром, – так ответил Ива Алайба, и его даже покормили брынзой и мамалыгой со шкварками. Так он сразу засучил рукава сорочки, чтоб помогать, хоть никто и не звал его, никто и платить ему не обещал, а он вдруг как ниоткуда появился и в полную силу наравне с плотогонами стал работать. И вроде незаметный такой был, тихий, слабый, но ловкий и сведущий.
– А дракон, – дед Алайба потом в разговоре хмыкнул ликующе, – даа. Дракон сгинул тогда в Черемоше. – Он помотал кому-то крепким кулаком и добавил странное и емкое: – Ото ж!
* * *
Так вот именно с той поры стал слышаться в горах скорбный плач. Тот самый плач. Говорили старики, будто кто плачет по Дракону. Тому самому. Из Перкалаба, что на Брудном Доле. Одни говорили: не знаю, не слышал, сказки это все. А другие говорили самое страшное. Что это ж мольфарка плачет одна. Какая-какая… Есть одна. Живет за Перкалабом, под скэлей, весь домик ее деревянный изнутри воском обмазан – хата внутри желтая, нарядная, как солнышко, и пахучая, потому что травы кругом. Сама мольфарка из закарпатских Захаричей, тут в юности оселилась. Люди говорили, что мамку ее за ворожбу как будто еще там, в Закарпатье, жандармерия или кто там был у совитов, чи хто, забрали. И только совсем хворая она домой, в Захаричи, вернулась да успела дочку родить и, уходя, ей руку подать. Василина потом из Закарпатья сюда, на Буковину, сама пришла, одиначка, сама хату поставила, сильно мыкалась, бедовала, а потом, уже когда она на мольфарский круг была звана, то другие ей помогли и хату, и гражду вокруг хаты поставить, и мачку маленькую ей дали – котенка черного, игривого и понятливого. Сама она на краешке села живет. Там, что ли, пара хат, да и те брошены. Пусто там. Край. Она в Перкалаб зачем-то спускается, а оттуда опять вверх. Но не травы собирать – это точно. Там дальше вверх только каминня голые и все. Ее еще частенько большая собака провожает, Выжла ее зовут. Ноги задние тянет собака эта. Ну. И то есть собака, то нету. А собака – не ее. Неизвестно, чья. Вроде как они встречаются в Перкалабе, каждая со своей стороны в село заходит. И потом бредут вместе. Как они возвращаются, никто не видит.
Василинина мать, конечно, на самом деле босорка была. Нельзя сказать, что черная. Или белая. Там грань между ними такая тонкая – это уже от совести зависит. Люди оттуда, из Захаричей, говорили, что вреда она никому не делала. Нет – не замечали. И порчу на скотину не наводила, и глазом плохим не глядела. Бывало, детей испуганных к ней носили – страх унять или от бессонницы избавить. Но все равно боялись ее страшно. Как, собственно, всегда люди боятся загадочного, непонятного. Боятся, избегают, брезгают.
Один вуйко (дядька) рассказывал, что однажды такая там в Закарпатье стояла пос уха, так все пожовкло и посохло, люди уже боялись без урожая остаться, такая жара была. И вот он, этот вуйко – он тогда еще парубкував – и пошел к ней, к этой колдунье: выхода другого не было, урожай погибал. Она вышла сама, дальше порога не пустила, выслушала, даже не глядя в лицо – глядела перед собой, как вроде слепая, – промолчала, даже не кивнула, повернулась и пошла обратно в хату. Парень этот не ушел, а прямо как в сказке – спрятался и следил, что мольфарка делать будет, знал, что дела свои они совершают обычно или ночью, или на рассвете, перед первой росой. Так и было. Наутро пошла та босорка на скелю, на голую, не укрытую лесом гору, а парень – следом, тихо, в постолах, привычный по горам бегать, еле успевал за ней, уже не молодой. Как будто летела она, как будто плыла беззвучно – ни шороха листьев сухих у нее под ногами, ни треска веток. Как сквозь деревья проходила – не шелохнулось ничто. Высоко поднялась, нашла огромный камень с выемкой, как будто кто-то чашу выбил в камне. Налила жидкости какой-то туда из потайного, в одежде спрятанного сосуда, да и стала каламутить ладонями в той воде, пальцами с ней играть, и приговаривать что-то, и глаза завертать наверх. И в один час хмары собрались над скелей, такие черные хмары, да как засверкала блыскавка (молния), ударил гром, как началась буря, как будто ветер с ветром сцепились в драке – не разнять, поднялся ужасающий вой и грохот, хлынул дождь такой, что деревья вековые с гор смывало, они еле-еле корнями цеплялись, чтобы заползти назад на свои места обжитые, да так и не смогли, так и остались лежать усохшими калеками, сбитыми наземь. И когда, после ритуала этого, она назад спускалась, остановилась вдруг около камня, где тот парень прятался, и, опять не глядя, вдруг сказала прямо перед собой негромко: «Ослепнуть недолго, если еще пидгляд ать будешь». Ох, как мальчонка тот испугался, как дернул оттуда. И вслед только смех – звонкий, молодой, прерывистый, как будто какая птица неземная одинокая кричит.
Так вот, то самое и говорили, что босорка эта, что из лагерей вернулась, уже когда домой добралась, девочку родила, хоть и очень немолода была уже. Родила сама, никто не помогал, никого не звала. Но пришла ж сюда одна, а через какое-то время – дытынка у нее. И оставляла она ту дытынку свою на змею, когда уходила в лес травы собирать. Так делали матери-одиночки в давнину. Вот поставит миску с молоком на порог хаты, чтоб змеи ребенка не тронули, и уходит. Точно так и босорка. Молоко на порог и щепотку порошка какого-то кинет в миску, да и уходит беспечно. Надолго. Бывало, на целый день, а то и сутки ее не было. Ребенок плачет, разрывается, голодный потому что. И одна огромная, яркая змея набирала молоко в рот, ползла в хату и кормила ту самую девочку, что и стала вслед за матерью своей мольфаркой. И люльку змея качала. И сколько раз, бывало, забегали люди на детский крик, а девчонка та гулит да смеется и ручки к гадине этой тянет. Так говорили местные, осеняя себя крестом спасительным трижды.
И когда убили змея, эта, вскормленная им, та самая потомственная мольфарка что, осиротев, из Захаричей в Перкалаб пришла, уж сколько десятков лет там ходит и слезами заливается. И такой это горестный, тягостный, неистовый плач, что даже на человеческий совсем не похож. Ни на что не похож. И еще говорили, что мольфарка эта по имени Василина, что она из тех, кому назначено.