444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Маргерит Сешей » Дневник шизофренички » Текст книги (страница 5)
Дневник шизофренички
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:51

Текст книги "Дневник шизофренички"


Автор книги: Маргерит Сешей



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Глава одиннадцатая
Чудесные яблоки

Обезьяна была очень несчастна, потому что ей нечего было есть – все было запрещено, за исключением яблок и шпината. Тогда я шла в сад, срывала одно или два яблока, которые сразу проглатывала. При этом я не испытывала никакой вины в том, что собираю эти яблоки, потому что яблоня росла в моем краю, краю Тибета, как я его называла, и я в нем была королевой. На самом деле у меня было четкое ощущение, что я проживаю в пустынном краю, искусственном, ирреальном, унылом, где у меня было лишь одно право, а именно – есть яблоки с моего дерева. Все же, несмотря на это дерево, я чувствовала себя брошенной, отверженной, и у меня было право лишь на то, чтобы есть яблоки, все остальное мне было запрещено. И тогда Мама стала килограммами приносить мне невероятно прекрасные яблоки. Но я к ним даже не притрагивалась, потому что мне было разрешено есть яблоки только с моего дерева, яблоки, растущие на дереве-матери, и мне так хотелось, чтобы Мама давала мне, как я говорила, настоящие яблоки. Увы, Мама не понимала меня и с удивлением восклицала: „А разве те яблоки, которые я тебе приношу, не настоящие? Почему ты их не ешь?“. Эти слова раздражали меня, и я еще больше отдалялась от Мамы. Впрочем, мне так и не удалось восстановить с ней контакт, за исключением тех минут, когда она брала на руки маленькую обезьянку и разговаривала с ней, а это, на мой взгляд, она делала слишком редко. Я была очень несчастна, потому что чувствовала, как снижается мой возраст, и Система хочет свести меня к небытию. В то время когда мои тело и возраст уменьшались, я вдруг обнаружила, что мне уже девятьсот лет. С другой стороны, это означало, что в нынешнем времени я еще не родилась, и поэтому я не ощущала своего почтенного возраста в девять столетий, скорее, наоборот.

Я чувствовала себя все более и более виноватой, преступной, а мое наказание состояло в том, что мои руки должны были превратиться в кошачьи лапы. Поэтому я немыслимо боялась собственных рук и вскоре почувствовала, что должна буду превратиться в голодную кошку, бродящую в поисках добычи по кладбищам и вынужденную пожирать остатки разлагающихся трупов. Я также почувствовала, что за мной вновь следит и надо мной вновь издевается глава Системы Антипиол. Он всегда был где-то справа, в глубине моей комнаты, возле шкафа. Издевательские голоса насмехались: „Ха-ха-ха! Недостойная, ешь, только ешь, ешь же!“. Они соблазняли меня поесть, зная, что мне это запрещено и что я буду жестоко наказана, если поддамся их уговорам. В то время мои уши в основном были заняты выслушиванием голосов. Это было уже не так, как раньше, когда я отвечала голосам, но не слышала их. Сейчас, несмотря на то, что я очень хорошо отличала реальные голоса, могу с точностью сказать, что действительно слышала голоса, звучавшие в моей огромной комнате. Кроме того, я видела все в ужасающей ирреальности, каждый предмет выделялся под ослепительным и холодным светом. Все больше и больше я теряла контакт с Мамой и часто забывала о ее визитах, и даже – неслыханное для меня прежде дело – уклонялась от них. И тем не менее Мама оставалась для меня тем единственным существом, которого я еще держалась в своем отчаянии. Как-то однажды я направилась к своей яблоне и сорвала с нее зеленое яблоко. Я уже поднесла его ко рту, когда ко мне подошла фермерша, которой принадлежал участок, и сказала: „Ай-ай-ай! Я давно слежу за вами и не в первый раз вы срываете яблоки с моего дерева. Вы должны прекратить свои проделки немедленно, иначе…“. Я не дала ей договорить, выронила яблоко, убежала в свою комнату и закрыла ее на ключ, затем забаррикадировалась изнутри мебелью. Невозможно описать тот ужас, который я испытала, услышав эти слова! Стыд, ярость, боль и, главное, непереносимая вина бурлили в моем сердце. Распростершись на полу, в самом темном углу комнаты, я отчаянно кричала и плакала. Мне казалось, что на мою голову обрушилось ужасное несчастье. Я чувствовала себя совершенно брошенной, с содранной кожей, мне казалось, что некая сила, высшая инстанция, которой я не могла сопротивляться, желала моей смерти. Единственная благодать, то последнее, что еще было мне дозволено, теперь было грубо у меня отобрано, и вместо этого осталась лишь ужасная вина за мой поступок. И я не прекращала отчаянно кричать: „Мои яблоки, мои яблоки, Рене голодна, мои яблоки, Рене очень голодна!“. Неописуемое негодование поднималось во мне против злобной фермерши, которая лишила меня права на жизнь, на еду. Но раз она это сделала, то, выходит, правда на ее стороне, а я не права в своем желании получать яблоки. Чем больше я хотела и требовала яблок, тем более виноватой себя ощущала. Я часами кричала и плакала, начиная сильно дрожать, когда кто-то стучал в дверь или звал меня из-за двери, потому что думала, что пришли жандармы, чтобы меня убить. Из глубины комнаты грозные и дразнящие голоса осыпали меня своими насмешками и угрозами. К несчастью, и моя маленькая обезьянка поднимала руки с угрожающим видом – она хотела меня убить.

В конце концов санитарке удалось войти в мою комнату, открыв снаружи через маленькое окошко закрытую изнутри на задвижку дверь. Она дала мне успокоительное, уложила в кровать, и я заснула. На следующий день весь ужас, который был накануне, овладел мною вновь. Я проснулась, тут же оделась и побежала куда глаза глядят. Я шла на протяжении многих часов и начала подниматься по какой-то горной дороге. Была осень, и вскоре меня окутал густой туман. Находясь на узкой дороге, я почувствовала себя охваченной благодатным безразличием. Я все поднималась и поднималась и добралась до перевала, который находился на высоте километра. Там, измученная усталостью и голодом, я немного отдохнула. Я ни о чем не думала, моя голова была пустой. Я лишь подчинялась какому-то импульсу, который толкал меня вперед, только вперед. Вдруг перед моим взором предстала женщина – она спросила, откуда и куда я иду, не хочу ли я поесть в здешней гостинице. Она с трудом поверила, что я иду из самой Женевы. По ее настоянию я была вынуждена сказать ей, что у меня нет денег. Что-то во мне удивило ее, потому что она посоветовала мне вернуться назад к своей матери. Она помогла мне встать и на протяжении двух часов сопровождала меня на обратном пути. Вечерело. Так как я вышла из дома в девять утра, то идти я больше не могла. Ноги были разбиты в кровь, и я передвигалась как автомат. В этом почти бессознательном состоянии, близкая к истощению, я поднялась наконец к себе в комнату. Там я обнаружила Маму в сильном волнении. Она стала ухаживать за мной, перевязала мне ноги, заставила принять теплую ванну и ушла только тогда, когда я заснула. Я поведала ей свою историю с фермершей. На следующий день бессилие продержало меня часть дня в постели. К вечеру санитарка, вместо того чтобы принести еду так, как она это делала обычно, заставила меня спуститься к столу. Я подчинилась и даже немного поела. Но усилия, которые мне пришлось приложить для того, чтобы выйти и заговорить с обитателями, были чрезмерны. Чудовищное возбуждение выросло во мне: враждебность вперемешку с непреодолимой тревогой, но, главное, бесконечная вина за то, что я посмела поесть. Сожаление о моих яблоках стало таким сильным, что я уже не знала, что делать. В тот момент я поняла, что если надолго останусь без яблок и к тому же меня обяжут вести общественную жизнь, например, спускаться к столу, я не выживу. В безумном состоянии смятения, отчуждения и крайней тревоги в девять часов вечера я убежала к Маме. Голоса в ушах издевались надо мной, угрожая смертью. Мои руки вызывали во мне страх своим странным видом кошачьих лап.

В то же время я ощущала, как уменьшаюсь на глазах, и мой девятивековой возраст внедрялся в мое сознание. Ураган страха, отчаяния, ирреальности, полной покинутости бушевал в моей душе. Голоса кричали, что я должна прыгнуть в реку. Но я всеми силами сопротивлялась и бежала к Маме. В конце концов я бросилась ей на руки с плачем и бормотанием: „Меня заставили есть еду, фермерша меня ругала, у меня больше ничего нет, у меня больше нет яблок, я должна умереть“. Мама нежными движениями пыталась успокоить меня, но напрасно. „Почему, – говорила она, – ну почему ты не принимаешь яблоки, которые я тебе приношу?“ „Не могу, Мама“, – и в тот момент, когда в душе я была возмущена тем, что Мама хочет заставить меня есть, и когда мой взгляд опустился к ее груди, а она все настаивала: „Но почему же ты не хочешь яблок, которые я для тебя покупаю?“ – я вдруг поняла, о чем я так отчаянно и давно мечтала. И мне удалось объяснить это Маме: „Потому что яблоки, которые ты покупаешь, они – для взрослых, а я хочу настоящих яблок, яблок от Мамы, таких, как эти“ – и я указала на Мамину грудь. Она тут же поднялась, нашла великолепное яблоко, отрезала кусок и протянула мне, сказав: „Сейчас Мама будет кормить свою маленькую Рене. Настало время пить вкусное молоко из Маминых яблок“. Она положила кусочек мне в рот; я положила голову ей на грудь и с закрытыми глазами поела или, правильнее говоря, выпила свое молоко. Несказанная радость наполнила мое сердце. Все было так, как будто бы вдруг, каким-то магическим образом, вся моя тревога, весь ураган, который бушевал во мне минутой раньше, уступил место спокойному счастью: я больше ни о чем не думала, ничего не видела и не слышала, а только наслаждалась. Я была абсолютно счастлива, это было пассивное счастье маленького ребенка, бессознательная радость – ведь я даже не знала, что вызывало во мне эту радость. Когда я закончила свою яблочную трапезу, Мама заявила, что завтра утром у меня будет такая же, и она не просто предупредит об этом санитарку, но и придет сама, чтобы дать мне мою порцию яблок. За мной пришла санитарка, и как только я оказалась на улице, то обнаружила, что мое восприятие мира полностью изменилось. Вместо того чтобы видеть бесконечное ирреальное пространство, в котором все вещи разрознены и даже изолированы друг от друга, я впервые увидела Реальность, великолепную реальность. Встречавшиеся мне люди уже не были роботами или фантомами, которые двигались и жестикулировали без всякого смысла, – нет, это были мужчины, женщины со своими отличительными чертами, со своей индивидуальностью. Также и предметы – это были полезные предметы, у которых был смысл, которые приносили радость. Вот автомобиль, который довез меня до пансиона; вот подушки сиденья, на которые я облокотилась. Я пожирала глазами все, что происходило передо мной, с таким удивлением, как будто я наблюдала какое-то чудо. „Вот оно, вот оно, – повторяла я и хотела этим сказать, – вот она какова, реальность“. Когда я добралась до пансиона и зашла в свою комнату, я как будто открыла для себя другую комнату – живую, симпатичную, реальную, теплую. И я впервые осмелилась, чем сильно удивила мою санитарку, сдвинуть с места стулья и другую мебель, вернуть все на место. Какую неведомую доселе радость я испытала: я могу воздействовать на предметы, пользоваться ими так, как мне хочется, и, главное, получать удовольствие от своего желания перемен. До тех пор я не терпела никаких изменений, самых малейших. Все должно было располагаться в определенном порядке, быть аккуратным и симметричным. В ту ночь я очень хорошо спала. И наступил новый день. Я испытывала счастье, но пока еще очень робкое, так как сама была хрупкой, как птенчик, который только что вылупился из яйца. Санитарка дала мне четверть яблока, приготовленного Мамой, которое я „выпила“, опираясь щекой на большое яблоко, которое Мама дала мне после того, как подержала его у своей груди. Для меня это яблоко было таким же священным, как Мамина грудь накануне. Позже она пришла, и я поела, вернее говоря, „выпила“, свое яблоко-молоко у ее груди, будучи непередаваемо счастливой.

В этот второй день я обнаружила, что голоса исчезли и уже не было никакого риска превратиться в кошку. Я наслаждалась всем, что видела, всем, к чему прикасалась. У меня впервые появился контакт с Реальностью. Мама тоже изменилась прямо на моих глазах. Раньше она казалась мне какой-то картинкой, статуей, которая нравится, вызывает желание на нее смотреть, но при этом остается искусственной, ирреальной. Теперь же она стала живой, теплой, одушевленной, и я нежно полюбила ее. У меня было огромное желание оставаться вблизи нее, рядом с ней, сохранить этот чудесный контакт. Но это был всего лишь „оральный“ контакт, то есть хоть сколько-нибудь глубокий контакт установился у меня лишь с „Мамой-едой“, любой же другой аспект отношений, помимо „моих яблок“, был мне безразличен и даже враждебен.

В последующие дни у меня были некоторые переживания, потому что Мама попыталась сделать так, чтобы я ела, как все люди, что вывело меня из равновесия, – мне показалось, что моя вселенная скоро пошатнется и опрокинется, и невыразимая тревога начала овладевать мной, но, к счастью, Мама поняла, что я могу двигаться вперед лишь очень медленно. После сырых яблок (грудного молока) я смогла съесть и печеное яблоко, но только после четвертинки сырого и в конце концов – яблоко в тесте. Постепенно я смогла начать пить настоящее молоко и есть овсяную кашу – вещи, немыслимые для меня, так как до сих пор я ненавидела их. Но с этого дня пить молоко показалось мне обычным делом. На камине всегда находились олицетворявшие для меня материнскую грудь два красивых яблока, подаренные мне Мамой в знак материнской защиты. При малейшей тревоге я бросалась к ним и тут же успокаивалась. Я чувствовала себя такой обновленной, такой счастливой, что согласилась сделать несколько небольших работ из соломки, и это было особенно увлекательно, потому что работы предназначались Маме.

Глава двенадцатая
Я учусь познавать свое тело

Через какое-то время мой интерес переместился от материнской еды к собственному телу. Но я не смела заниматься им, так как это вызывало во мне слишком большое чувство вины. И вот Мама каким-то образом догадалась, что где-то глубоко внутри мне хотелось быть чистой, красивой, ухоженной, но что у меня „не было на это права“. Она отдала санитарке „специальный приказ“, чтобы она купала меня каждый день, а сама принесла мне мыло с легким ароматом. Мама присутствовала при одном или двух купаниях, говоря: „Мама хочет, чтобы Рене была очень чистой, очень ухоженной, и поэтому Рене должна принимать ванны – этого хочет Мама“. Каким наслаждением было для меня находиться в этой прекрасной, теплой, ароматной воде. Мне казалось, что я нахожусь у Мамы на руках. В то же время я чувствовала, что не имею права ни мыться этим мылом, ни даже мыться вообще. Но я мирилась с тем, что меня мыла санитарка, потому что в этом случае не я была ответственной за удовольствие, которое я испытывала от того, что становилась чистой.

К несчастью, Мама не догадывалась о сильном чувстве вины, готовом обрушиться на меня, как только я проявила бы инициативу в осуществлении чего-либо для собственного удовольствия. Она сказала ужасную вещь: „Готовьте ванну для мадемуазель Рене только тогда, когда она сама этого пожелает. Ведь она это обожает, не так ли, Рене?“. Отчаянная ярость против Мамы всколыхнулась во мне. Как она могла такое сказать? Какой стыд, утверждать открыто, что я, Рене, желала получить удовольствие от ванны! Таким образом, она немедленно разбудила во мне вину, которая была связана с этим удовольствием, и я стала энергично отказываться от купания.

Тут же контакт между мной и Мамой резко оборвался, прекрасная реальность исчезла, и вместо нее появилась какая-то кинематографическая декорация. Я была перепугана ответственностью, которой Мама меня наделила, и была глубоко ранена тем, как громко она сказала – и это услышала санитарка, – что я наслаждаюсь ваннами и всем своим существом желаю их. Мне удалось немного подавить непереносимое чувство вины отказом от мытья и тем, что я стала полностью безразличной к уходу за телом.

Вследствие разрыва контакта с Мамой, я сблизилась со своей санитаркой, которая занималась мной и которую я очень полюбила. Однако, несмотря на это, часто, без всякой причины, во мне возникали импульсы вражды к ней.

Глава тринадцатая
Мамины пациенты пускают в ход против меня все разрушительные силы

Так проходил месяц за месяцем, но однажды моя санитарка вдруг не явилась – она ушла в отпуск. Я испытала страшный шок. Всю ночь я плакала от отчаяния и гнева. Мне казалось, что мир рухнул. Ее отсутствие было нестерпимо, а мои страдания ужасны – я просто не могла перенести ее отъезд. К тому же я злилась на Маму, которая отпустила ее. На несколько недель я пошла жить к Маме. Тем не менее я чувствовала себя абсолютно брошенной, потому что моей санитарке удавалось кормить меня, она занималась моим туалетом и она же заставлять меня понемногу работать.

Когда санитарка ушла, я поняла, что у Мамы есть другие подопечные и что у нее есть муж, которого я назвала „Важным Персонажем“. Я все больше была предоставлена сама себе и проводила дни, сидя на скамейке, с опущенными глазами, ожидая, когда Мама закончит со своими пациентами. Мне была невыносима мысль о том, что она отдавала большую часть своего времени каким-то чужим, а меня оставляла одну, наедине с Системой и голосами, которые вновь вернулись. К тому же я была как замороженная – каждое движение давалось мне с трудом, даже перемена направления моего взгляда. Я была погружена в глубочайшую апатию, которая прерывалась приступами безумной злости на Маму из-за ее пациентов. Но я не смела демонстрировать свою враждебность открыто. Мама казалась мне всемогущей Королевой – она превратилась в опасное божество, и надо было быть осторожной, чтобы не вызвать ее недовольства. Вдобавок богиня была несправедливой: она давала свое ценное божественное молоко людям, которые совсем этого не заслуживали, потому что не испытывали такой острой необходимости в нем, как я. Из разговоров, телефонных звонков, которые я слышала, я понимала, что пациенты, которые приходили к Маме, пользовались в жизни такой свободой, какой у меня никогда не было. Они ходили по магазинам, на танцы, в кино, в то время как я была вынуждена бороться с голосами, издевавшимися надо мной, или неподвижно сидеть на неудобном стуле. Я все меньше и меньше узнавала Маму. Вместо нее я видела королеву, богиню, источник жизни, радости и в то же время – источник лишения, потому что она могла отнять то, что дала. Я адресовала ей „обвинительные речи“ или, скорее, петиции, в которых я объясняла ей ее несправедливость по отношению к Маленькой королеве Тибета, или к маленькому „Твердому человечку“, как я себя называла. После каждой жалобы я надеялась, что Мама поймет меня и даст мне молока. Но, увы, мой язык был ей непонятен. Собственно, я писала свои тексты именно „на языке“, на моем языке, то есть так, как я разговаривала с собой – как словами, которые приходили сами, так и теми, которые я придумывала, потому что у меня не было права писать настоящими словами, ибо в таком случае у Королевы появилось бы право наказать меня, так как петиции мои были враждебными и содержали жалобы. Когда же я писала „на языке“, я делала это для „яблочной“ Мамы, той, которая любила меня и которую любила я. Но яблочная Мама не понимала – грозная, опасная Королева заняла все пространство. В то время я дважды лежала в психиатрической клинике, где не разговаривала ни с кем. К Маме я возвращалась еще более жесткой, молчаливой, более враждебной и виноватой. Королева была недовольна мной, но чего только я не вытворяла, лишь бы уведомить Маму о своих проблемах. Так, в один из дней я подвесила на ключе от шкафа веревку со всеми моими туфлями, а на ключе я разместила ножницы, раскрытые острием вверх. Этим я хотела сказать Маме, что обижена, ибо получила приказ уйти и не получила от нее защиты. Фактически туфли означали уход, их беспорядок – злость, веревка – напряжение ирреальности, в котором я находилась, а ножницы означали враждебность и в то же время способ, с помощью которого Мама могла бы утихомирить злость и понизить напряжение. Но Королева сказала, что моя конструкция опасна, и разобрала ее.

В конце концов, однажды за столом, будучи еще более несчастной, еще более обиженной из-за пациентов, чем обычно, я отказалась есть. И Мама вместо того чтобы настоять и сказать, что она дает мне право есть, вдруг заявила: „Если не хочешь, можешь встать и уйти“, что означало для меня „я не хочу, чтобы ты ела“. Я встала и побежала в свою комнату, где зарыдала в бесконечном отчаянии. Мама пришла успокоить меня, но я почти не узнавала ее. Вечером во мне появилась пугающая враждебность к себе самой. Я себя ненавидела, я себя презирала, я заслуживала смерти. Я орала от ненависти и вины и била себя в ярости. Я была будто в каком-то водовороте. Голоса кричали мне: „Презренная, у тебя нет права жить. Преступница, ты совершила преступление Каина“. Пришел врач и сделал мне два укола, которые меня успокоили. Но на следующий день все возобновилось. Я страдала невероятно. Все разрушительные силы проснулись и яростно накинулись на меня, желая меня уничтожить. Ничто не могло их утихомирить, ибо Мама не просто не давала мне больше есть, давая при этом есть другим, она запретила мне есть, а значит, не любила меня больше, бросила меня. Меня отвезли в психиатрическую клинику, где назначили постоянные ванны. Санитарка все время удерживала мои руки за спиной, чтобы помешать мне наносить себе удары. Смертельная ненависть к себе продолжала проявлять себя. Я хотела, я должна была умереть. Перед глазами я видела огромную корову – это была Мама, она приближалась ко мне со своими рогами, и мне было ужасно страшно. А голоса орали со всех сторон, пронзали меня, издевались, орала и я – от вины, от враждебности, от чрезмерного отчаяния. Я кричала: „Вот, презренные, что вы сделали, мерзкие воры, пожиратели груди, вот, вот!“ Я обращалась к пациентам – к ним, к источнику моих несчастий. В конце концов под воздействием ванн, успокоительного и усталости я впала в состояние ступора. Я лежала на кровати, на спине, без движения, в состоянии полной индифферентности. Врачи и медсестры думали, что я никого не узнавала, но это было не так. Мое безразличие и внутренняя пустота были столь велики, что не давали мне никакой возможности хоть как-то проявлять свои ощущения. Когда я вновь увидела Маму, я узнала ее и даже увидела, что она плачет, потому что медсестра силой открыла мне глаза. Я почувствовала, что рвусь к Маме и хочу ей что-то сказать, но единственными моими словами были: „Я, я… домой, домой… Мама, Мама…“.

Мама поняла мое желание быть с ней и взяла меня опять к себе. В тот момент, когда я добралась до своей комнаты, я испытала чувство избавления. И я, та, которую кормили искусственно, смогла попросить: „Хлеба, хлеба, хлеба“ и согласилась немного поесть.

Так продолжалось многие месяцы, а может быть, целый год: я пребывала в застывшем состоянии безразличия – то у Мамы, то, чаще, в клинике. Я лежала, свернувшись калачиком, головой к стене, волосы застилали мое лицо, потому что мне не хотелось никого видеть. Время от времени у меня случался приступ вины и страшного отчаяния. Я видела, как исчезают целые города, как проваливаются горы, и все это происходило из-за моего отвратительного преступления, преступления Каина. В один из дней, когда я выла от отчаяния, Мама принесла мне взбитые сливки и, положив мне ложку в рот, сказала: „Съешь этот белый снег – он очистит Рене. Когда Мама дает Рене снег, преступление исчезает, и Рене становится абсолютно чистой и невинной“. Когда я съела этот снег, мои тяжелейшие чувства вины и собственной мерзости тут же смягчились. Ко мне вернулась храбрость, и я осмелилась двигаться. Но эта моя „отвага“ вскоре сильно затруднила мне жизнь. Одна из моих сестер пришла навестить меня, и когда Мама была рядом, я нанесла сестре легкий удар ладонью, потом замахнулась еще раз, но не ударила. Мама испугалась и сказала моей сестре: „Уходите немедленно, прежде чем Рене дотронется до вас“. Эти слова Мамы означали для меня, что она защищает мою сестру и что ей не нравится мой поступок. Тут же я почувствовала, как огромная вина наводняет меня и угрожающие голоса обвиняют меня в преступлении Каина. Я не могла выдержать столько вины. Мама тут же принесла мне сливки. Однако я решительно отказалась, так как чувствовала себя абсолютно недостойной, слишком большой преступницей, чтобы посметь их принять. Мама попыталась дать мне сливки еще раз, и я почувствовала, как перед настойчивостью Мамы в моей душе появляется надежда на прощение. Но, увы, после моего повторного отказа Мама больше не стала предлагать мне „снег“ прощения. Если бы только она могла слышать робко поднимавшиеся из уголков моей души мольбы, чтобы она заставила меня принять „снег“ прощения, если бы в тот момент Мама положила мне в рот немного сливок насильно, это избавило бы меня от приступа, который последовал позже. К сожалению, Мама не подозревала о моем сильном, хоть и молчаливом желании быть прощенной через „снег“. Она видела только то, что было на поверхности: упрямый отказ есть сливки и необузданное возбуждение.

Когда я поняла, что Мама бросила меня одну, наедине с самой собой, с моим преступлением Каина, мое отчаяние стало безмерным. Непереносимая, безжалостная вина заставляла меня выть от боли. Я была не состоянии чувствовать себя еще большей преступницей. Невыразимая, бесконечная вина сдавливала меня своим геркулесовым весом и высвобождала против меня все новые разрушительные силы. Я уже не знала, ни где нахожусь, ни что делаю. Единственная вещь, которая меня занимала, была уничтожить себя, убить это низкое, бессовестное существо, которое я ненавидела до смерти. Голоса против меня вновь разбушевались. Ураган страха сотрясал меня всю целиком.

Меня отвезли в психиатрическую клинику, где через короткое время я впала в состояние полной апатии и ступора. Все мне казалось, как в унылом сне, все мне было безразлично. Я ни на что не реагировала. Врачи и медсестры думали, что я не понимала их приказов и просьб. Но я отлично понимала все, что говорилось и происходило вокруг меня. Между тем все это стало мне абсолютно неинтересным, все вещи казались настолько лишенными чувств и эмоций, что я думала, что ничего из происходящего в действительности не имело ко мне никакого отношения. Я ни на что не могла реагировать, потому что мой жизненный двигатель остановился. Я воспринимала только какие-то образы, которые то приближались, то удалялись, но с которыми у меня не было никаких дел, – я была далеко от них, да, впрочем, и сама я была таким же безжизненным образом.

Когда я вновь увидела Маму, что-то во мне проснулось, и я сделала невероятное усилие для того, чтобы установить с ней эмоциональный контакт. Но, вопреки моей воле, я смогла лишь пробормотать: „Я… я… мне… я… мне… я…“, и это было все.

Так проходили месяцы, долгие месяцы, а я все пребывала в этом состоянии безразличия и немоты, которое лишь иногда прерывалось ужасными приступами вины и враждебности. Голоса атаковали меня, угрожали мне, требовали моей смерти. Однажды Мама дала мне красивого плюшевого тигра – взяв его, я поняла, что он мой защитник и что только он и Мама могут защитить меня от нападений. Я почувствовала сильное облегчение, потому что в те минуты, когда мне хотелось отомстить всем злодеям, он занимал мое место. Он кусал всех, кто хотел мне навредить, меня же – любил. Я была очень горда тем различием, которое он делал между мной и всеми остальными. Я была его избранницей, и он набросился бы на любого, кто пожелал бы мне зла. Он был Мамой, которая защищала меня и предпочитала меня пациентам.

У меня было еще много приступов жуткой виновности. Я переживала бесконечную моральную боль и в такие моменты часами плакала и кричала: „Раите, Раите, Раите. Was habe ich gemacht?[5]5
  Что я сделала? (нем.).


[Закрыть]
“ затем я начинала говорить на своем языке, то есть использовать непонятные слова, некоторые из которых – одни и те же – иногда возвращались, такие как „ихтью“, „гао“, „итиваре“, „жибасту“, „оведе“ и так далее. Я вовсе не старалась их создавать, они приходили сами и абсолютно ничего не означали. Однако их тон, ритм и произношение имели смысл. На самом деле через эти слова я жаловалась, выражала всю глубину своей боли и бесконечное отчаяние, наполнявшее мое сердце. Я не использовала обычных, реальных слов, потому что моя боль, мое отчаяние не были направлены на реальный объект. Система, край Тибета, даже голоса стали мне абсолютно безразличны. Они потеряли всю свою эмоциальную сущность. Голоса выкрикивали абсурдные вещи, которые, впрочем, ничего уже во мне не вызывали – я даже не задумывалась больше о том, что я совершила преступление Каина. Я оказалась за пределами языка, за пределами мышления. Во мне были только пустота и разруха с маленькими островками пугающей душевной боли, которая сопровождалась грохотом обрушения скал невероятной разрушительной силы. В такие моменты я становилась фурией по отношению к себе самой, пытаясь любыми средствами уничтожить себя. Но эта ярость уже не была больше связана с какими-то конкретными представлениями или приказами. Это были чистая ярость, чистая боль, чистая вина, из-за чего они были еще более сильными и непереносимыми, чем тогда, когда сопровождалась хоть какими-то мыслями. Истощенная приступами, которые продолжались целыми днями, я вновь впала в мрачное безразличие. Но даже в этом безразличии я ощущала импульсы уничтожить себя, импульсы, лишенные какой-либо эмоциональной составляющей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю