332 500 произведений, 24 800 авторов.

Электронная библиотека книг » Маргарет Мадзантини » Сияние » Текст книги (страница 16)
Сияние
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:43

Текст книги "Сияние"


Автор книги: Маргарет Мадзантини






сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Через несколько минут начался обход пациентов. Парень в рубашке сказал, что я перенес острый венозный тромбоз тазовой области и разрыв уретры, потому что в момент нанесения травмы член находился в состоянии эрекции. Я с трудом кивнул. Он старался приободрить меня: «Со временем все восстановится». Медсестра, стоявшая рядом с ним, улыбнулась. «Вы живы, это самое главное. Я молилась за вас и за второго мужчину», – сказала она. Из всех, с кем мне довелось столкнуться в той больнице, эти двое оказались единственными нормальными людьми. Женщине было лет сорок. У нее было круглое и розовое, точно у поварихи, лицо, а парень-андролог был похож на Дэвида Герберта Лоуренса. Им действительно было не все равно.

– Кто это сделал? Их нашли? – спросили они.

Снова явился комиссар, за ним следовал худой призрачно-бледный тип с потной, усеянной папилломами шеей. Портретист. Комиссар зажег сигарету, открыл окно и замер у подоконника, оттопырив зад, пока местный рисовальщик пытал меня, воссоздавая портрет преступников. Но в моей голове мелькали какие-то обрывки. Я повторил все, что помнил: было темно, на нас напали сзади.

Комиссар облокотился о подоконник и переговаривался с кем-то внизу. Скоро день патрона города, устроят фейерверк и китайский дождь. Луковки и цветы интересовали его куда больше расследования. Жители городка надеялись, что праздник будет виден аж в Патрах. Я понимал, что виновных никогда не найдут, никто и не собирался их искать.

Ребята преподали урок двум богачам, а теперь резвились на море. Из окна разливался зной, большие мухи залетали в палату и падали на кровать. Я молча кивал на слова комиссара. Все это должно остаться здесь, в этой больнице, в этом городке. И кровавый след между скалами тоже.

Ицуми перестала биться о стену. Теперь она приносила мне новости о Костантино. Так я узнал, что из Рима приехала Розанна. Ицуми ее видела, но они не обменялись ни словом.

Капля за каплей тело оживало, собиралось воедино. Зрение улучшалось, вещи постепенно обретали четкие контуры. И все, что я видел вокруг, причиняло боль. Свет пронизывал меня, точно пламя, голоса смешивались в невыносимый гомон.

Не знаю, сколько мы проторчали в этой больнице. Про нас забыли, и за одно это я был благодарен. Эти тяжелые дни оказались кульминацией нашего брака, исполнением его предназначения. Тяжелобольной муж, смиренно ухаживающая за ним жена. Ицуми купила маленький чайник, чтобы заваривать травы, она доедала за мной с больничного подноса, чистила мандарины, клала мне в ладонь дольку за долькой. Ночью я просыпался и видел, как она стоит с чашкой в руке, прислонившись лбом к темному окну. Вынужденное присутствие, полное тишины, усмиренное страхом. Мы – заложники, ждущие доказательств того, что действительно существуем. Однажды кто-то или что-то освободит нас от нашего горя. Каждый раз, когда приоткрывалась дверь в палату, мы ждали спасения, свободы или наказания, окончательного и бесповоротного. Я мечтал о том, что придет Костантино, что он войдет в эту дверь. Мне хотелось хоть на миг увидеть его, живого, здорового.

В полудреме я тешил себя мечтами о том, что все это сон, а когда я возвращался к реальности, то низвергался в пропасть. Я снова чувствовал пах, когда-нибудь и зубы вставят. Но никто не мог излечить меня от чувства стыда. Я нуждался в Ицуми. Мне было достаточно ее тени. Я понимал, что мысленно она далеко, что она задержалась лишь на мгновение, как птица, чтобы переждать, пока не утихнет ветер. Она завернулась в свою боль, которая росла вдали от меня. Она обязала себя терпеть. Позаботилась обо всем. Наняла адвоката. Написала ректору моего колледжа, отправила ему необходимые документы, счета, заключение хирургов. Колледж был небольшой, в нем я чувствовал себя как дома, там меня любили. Мне передавали приветы, писали, чтобы я не волновался, просили скорее выздоравливать. Я вспоминал крошечный мирок милых людей, городок, где мальчишки могли спокойно целоваться в парках на глазах у старушек, одетых в синие платья, а старушки кормили птиц. Но мне предстояло томиться в клетке. Я боялся, что эти типы вернутся, чтобы прикончить меня, выстрелят мне в пах, а затем в рот.

Однажды утром Ицуми набрала номер Ленни.

– Dad… I love you so much…[45]45
  Папа, я так тебя люблю… (англ.)


[Закрыть]

Я не мог произнести ни слова, слова проскакивали между пустыми деснами и напоминали шипение. Волна безнадежной любви захлестнула меня – волна любви, благоговения и жажды жить. Ицуми сказала Ленни, что на меня напали грабители. Это был ее последний подарок.

Когда мы поговорили, Ицуми выключила телефон и подошла к окну. Впервые за месяцы агонии я увидел, что стержень у нее внутри обломился. Она пыталась закрыться, но я заметил, как дрожала ее спина. Она плакала, я тоже: мы говорили слезами. Ленни – наша гордость, наша чистота, единственная надежда на будущее.

На следующее утро чайник с заваркой стоял на крошечном столике, но Ицуми исчезла. Она забрала зубную щетку, собрала волосы в хвост и уехала.

Несколько часов я думал о том, как она едет в такси вдоль этих нелепых улиц, как добирается до маленького аэропорта, за стенами которого бьется море. Маленькая женщина за пятьдесят, в туфлях на плоской подошве, с азиатскими чертами лица. Моя жена.

До позднего вечера ко мне никто не заходил. Я завернулся в одеяло, обволакивая себя собственным запахом. Теперь, когда Ицуми не было рядом, я мог морально разлагаться, сколько душе угодно. Я даже почувствовал облегчение.

Я нажал кнопку, пришел санитар. Я сказал, что мне нужно в туалет, ко мне подкатили ходунки. Я выполз в коридор, опираясь о стену сломанным плечом. Я смог добраться до лифта. Спуститься на первый этаж. В комнате дежурных проходило заседание профсоюза: если кто-то меня и заметил, то не произнес ни слова. Я бродил по палатам, мелькали лица стариков, плечи мужчин в майках-алкоголичках, слышались стоны, хрипы, гул телевизора. У меня закружилась голова, из раны в паху что-то потекло. Я заглядывал в двери, грязные, обшарпанные, кое-где со следами врезавшихся носилок. Мой взгляд перебегал с кровати на кровать в поисках его лица, фигуры. Я поднялся на второй этаж, а потом и на третий. Наконец добрался до детского отделения. Потом снова обошел все этажи. К распахнутой двери запасного выхода прислонился парень с зажженной сигаретой, из двери тянул ледяной сквозняк, стояли синие предрассветные сумерки. У меня болела грудь, во рту чувствовался привкус лекарств и долгого голодания.

– Угостишь сигаретой?

Он засунул руку в карман пижамы, протянул мне пачку. Мы разговорились. У худого, как деревянная кукла, парня не было бровей. Мое лицо он узнал по фотографиям в местных газетах. Сам тоже был не красавец: весь рябой, потухшее, увядшее лицо. Едва раскрывшийся цветок, прибитый дождем. Наркоман, уличная грязь. Он-то и рассказал мне, что Костантино забрали из больницы. Жена погрузила его в «скорую» и увезла в Рим.

Последние ночи, проведенные в больнице, я встречался с этим парнем в конце коридора. Мы оба не могли заснуть. Он просто стоял, как бы поджидая меня, но так получалось не специально. Мы выходили покурить. Он рассказал мне об одной вымершей деревушке. Там умерли все. Когда последняя старуха отдала концы и часы на колокольне остановились, осталась только голодная испуганная собака. Белая. Меж тем к деревне подошли волки. Несчастное животное прижалось к земле, перепачкалось в грязи, и, когда волки подошли ближе, собака принялась сипло выть. Волки приняли ее в свою стаю. Чуть позже волки подошли к стаду, и собака увидела ягненка. Она притворилась, что рычит, а сама зашептала ему: «Скорее беги». Собака была пастушьей породы, защищать овец было смыслом ее жизни. Волки поняли, что что-то не так, и решили перейти реку вброд. Они специально выбрали такой путь, чтобы грязь смылась с шерсти собаки. Тогда волки убили ее.

– Быть геем в Калабрии – это все равно что быть пастушьей собакой в стае волков.

Он и сам красился, но, наоборот, в желтый. Он не скрывался. Его звали Нуччо Сураче. Он показал мне рану на груди. Отец выстрелил в него, когда они поспорили за обедом.

Я написал Костантино сотню писем, потом все порвал и выбросил в мусорное ведро. Через неделю меня выписали. Медсестра помогла мне надеть одежду, которую оставила Ицуми. Я подписал документы для больницы и комиссара: подмахнул все бумажки не читая. Я не знал, куда податься. Одна нога была закована в гипс, пиджак висел на перебинтованном плече. Я сел в поезд, который останавливался где только можно, вышел в Казерте. Там полагалось сделать пересадку, но я решил ненадолго задержаться.

Я взял такси и поехал в Реджа-ди-Казерта: когда-то мы с мамой и дядей там были. Тот день мы провели в огромном барочном дворце, других туристов, кроме нас, не было. Дядя шагал впереди, в панаме табачного цвета. Мама фотографировала, сумочка на ремне висела у нее на плече. Она держала меня за руку.

Я не пошел внутрь, а остался в саду, ковыляя среди аккуратно высаженных ровных кустов. Я обернулся, чтобы охватить взглядом великолепие дворца, упорядоченность парка… Глубоко вздохнул. Мне так не хватало всего этого. Словно кто-то прислал мне открытку из недр памяти. Я побродил между искусственными водопадами, замер перед статуей Актеона среди собак, готовых его растерзать. Я вспомнил притчу, которую рассказал мне Нуччо Сураче. Вокруг дворца не было ни души, я вдруг испугался, но не мог идти быстрее. Пока я пытался бежать, волоча за собой гипсовую ногу, я понимал, что мой страх похож на припадок, накативший огромной внезапной волной.

Я зашел в ресторанчик. Посмотрел на календарь, прислоненный к стене рядом с фигуркой святого Себастьяна и винными бутылками, оплетенными соломой. Так я запомнил это число. Еще один день в череде таких же однообразных дней. Кто бы мог подумать, что в этот самый день я окажусь именно здесь, именно таким: лицо покрыто шрамами, голова обрита. У меня не хватало зубов, так что я заказал моллюсков и обсосал хлебную мякоть, окуная ее в томатный соус. Потом я взял вино, оно полилось в пустоту. Впервые после долгого времени я снова пил вино. Я пережил смерть и снова беззубым ртом сосал материнское молоко. В ресторанчике был всего один зал и несколько столиков, сидевшие за ними персонажи успели смениться несколько раз, а я все сидел. Это и есть жизнь: люди надевают пиджаки, оставляют чаевые на блюдце, входят в ресторанчик пропустить по стаканчику…

Я решил возместить упущенное. Нашел небольшую гостиницу, снял номер на одну ночь. Гостиница стояла на дороге, рамы пропускали шум улицы. Я слышал гул машин. Кровать тоже была так себе, сетка сильно прогибалась. Но на столе стоял телевизор. Я включил его, и он проработал всю ночь, вещая сначала о коврах, потом о новом ювелирном магазине и, наконец, показывая стриптиз. Меня охватила полудрема. Пластиковая перегородка душа прильнула к унитазу. Я снял штаны и посмотрел на почерневший скрюченный пенис. Пустил струю и вернулся в постель. Наутро я купил на улице ромовую бабу: от лотка шел такой запах, что я не смог удержаться.

Я смотрел на людей, на бегущих детей, солнце было такое яркое, что я с трудом открывал глаза. Потом вернулся в ресторанчик. Засунул в гипс вилку, чтобы почесать ногу. Одеться было не так-то просто, а мыться, с единственной нормально работающей рукой, и того хуже.

Мобильника у меня не было. Я купил несколько жетонов и набрал номер. Если бы ответил отец Костантино, я бы повесил трубку, но подошла Элеонора.

– Все это правда?

– Да.

– И как долго это продолжалось?

Я был уверен, что она копается в памяти, вспоминает тот день, когда мы целовались на лестнице и вдруг пришел Костантино и одернул ее: «Шагай к дому, папа тебя заждался!»

– Он не такой, как ты.

– Что с ним?

– Ты и так сломал ему жизнь, тебе этого мало?

Я закричал в трубку, я умолял ее сказать, где он, я знал, что это неправда.

– Ваша семья – это настоящий ад. Кроме твоего отца.

Я сидел на коврике, собака поскуливала за дверью. Ицуми пришла, когда уже стемнело, я сидел в саду. Она заварила чай. Корочки уже отшелушились, и на голове виднелись розоватые пятна, напоминавшие на кожную сыпь, которая совсем недавно была у Ицуми. Горе сделало нас похожими, мы даже пошутили на этот счет. Черный юмор – распространенная черта жителей Лондона. Я вывел Нандо, держа поводок в здоровой руке, но все же я был еще слишком слаб, чтобы выдержать его радостный напор. Скоро пес успокоился, и я понял, что и он постарел.

Я постлал себе на диване. На завтрак приготовил тосты, выжал апельсиновый сок. Ицуми вышла в легком халате, расшитом лебедями, ее лицо было свежим, как у ребенка. Я выложил смайлик из таблеток рядом с ее тарелкой. Завтрак начался с него. Сперва она положила в рот синюю капсулу, но не то чтобы проглотила, а как-то сразу глубоко вдохнула. Потом я откусил кусочек тоста, кроша его между пальцами. Она поднялась, как будто уже поела, и потащила за собой скатерть. Я сидел, не двигаясь с места, глядя на опрокидывающиеся тарелки. Я радовался: она в хорошей форме. Она вскинула руку, опрокинула этажерку. Невероятно, сколько силы в ее хрупком теле. Наверное, я должен был испугаться, но я не сдвинулся с места и позволил ей крушить и громить сокровища, которые она копила годами. Я не пытался ее остановить. С этажерки полетели фигурки, купленные на разных рынках, в музейных киосках, в дизайнерских лавках. Злоба – одна из форм жизни. Мои вещи она не трогала, она аккуратно их избегала, старалась ничего не задеть. Она делала все наоборот – любая другая жена крушила бы мужнины вещи. Я всегда знал, что Ицуми не такая, как все, но в тот день она превзошла себя. Мне было нестерпимо больно. Она потеряла веру и сметала все на своем пути. Она показала мне, что я с ней сделал. Я понимал, что она хотела расправиться с прошлой собой, со своими мыслями, иллюзиями, с тем, что любила и уважала. Она взяла мою клюшку для гольфа и вышла за дверь. Она крушила кусты и деревья, разрушая любимый сад, в котором так старательно поддерживала новую жизнь, молодые побеги. Она не смогла меня разгадать, и теперь ей не было покоя.

Она разломала все, что смогла, все, что создавала годами вокруг меня, так ничего обо мне и не узнав. Потом надела пончо, взяла черную папку и ушла. Я остался стоять посреди пепелища. Если бы Ленни была дома, я попросил бы ее заснять каждую мелочь, захватить каждый осколок, каждое вырванное растение. Но у меня ничего не было, я фотографировал глазами. Вещи, копившиеся в доме годами, были разрушены вмиг гордой, горячей рукой. Я принялся за работу. Поврежденная рука висела у шеи, я зажимал подбородком ручку швабры и высыпал мусор в пакеты. К обеду все было более-менее чисто. Я собрал свои вещи в мешок и пошел прочь.

Я позвонил Джине:

– Я ушел из дома.

Ее голос, точно нежная шпага, проникал в самый центр моего нутра.

– Но дом у тебя все-таки есть, Гвидо.

Джина, мне так много нужно тебе сказать. Так много! Но все слова уже были сказаны тогда, в тишине, это сгладило боль. Помнишь Сенеку? «Тебе я говорю, а не толпе…»

Она встретила меня на вокзале, лысого, заштопанного. Я был похож на солдата, вернувшегося с войны. Она обнюхала меня, чтобы вернуть мне хотя бы запах. Испекла яблочный пирог, застелила кровать. Она уходила на работу, а я оставался в доме. Держась подальше от занавесок, я заглядывал в белый просвет, в котором виднелась каменная собака и единственное деревце, розоватый вяз. Я смотрел, как ветер кружит опавшие листья. Через неделю мы вместе поехали в город. Вслед за синеватыми кудрями Джины я скользнул в магазин дизайнерских вещей. Купил все самое красивое. На кассе Джина передала мне красную ручку, которой обычно заполняла журналы. Над словом «СТЕКЛО», напечатанным на огромной, с человеческий рост, коробке, адресованной Ицуми, я написал одну из ее любимых цитат: «За самураем всегда остается последнее слово».

Как только мы вышли из магазина, мне показалось, что это невероятно глупо. Я хотел вернуться и все зачеркнуть, но хрупкая фигурка Джины повисла у меня на плече и удержала.

Мне сняли гипс, начался курс физиотерапии. Пенис остался кривым, но эрекция вернулась. Я отправился к зубному, и через несколько дней все зубы уже были на месте, куда белее прежних, сильно подпорченных сотнями пережеванных стейков и выкуренных сигарет.

Но следы избиения не исчезли. Спина посвистывала, как будто где-то внутри осталось отверстие, из которого продолжала торчать большая игла, с каждым днем проникавшая все глубже и глубже, к центру боли. Душа болталась где-то внутри, обезумевшая, точно лошадь, что скачет галопом, неся труп в седле.

Несколько дней я прожил у Джины, потом мне стало невероятно грустно сидеть перед старым шкафом, в котором висели набитые поролоном плечики, в окружении кошек, мелькавших в темноте, точно обезумевшие привидения, перебегая от кресла к кровати и обратно. У меня в ногах спал огромный сиамский котяра. Он согревал меня, но иногда, играя, мог и прикусить. Впрочем, что я знал об этом животном, о его привычках, характере? Я боялся, что когда-нибудь он прыгнет на меня и вцепится в лицо. Это был старый избалованный кот, такой же хулиган, как и я, и я занял его место.

Доктор Спенсер прописал мне успокоительное, но я хотел справиться сам. Мне и так закачали в кровь кучу химии, я боялся всей этой дряни. Я не хотел, чтобы мое сознание отключилось. Уж лучше оставаться собой, злым, покалеченным, сумасшедшим, но собой. Я видел, какой эффект оказывали эти «корректоры настроения» на Бетти, на Джонатана: они отупели, такое лечение было не для меня. Не стоит откладывать жизнь на лучшие времена – они ведь могут никогда не настать.

Десятки раз я пытался ему позвонить. Телефон молчал. Звонил и в ресторан. Там ответила какая-то женщина-архитектор: заведение перешло в другие руки. Элеонора общалась со мной как автоответчик. Она сказала, что Костантино сделали три операции, что он в реабилитационном центре, что жена не оставляет его ни на минуту.

Я представил себе одно из таких заведений, клинику, похожую на монастырь. Повсюду запах хлорки и геля для рук, приглушенные звуки. Я представлял, как его тело лежит в голубой воде бассейна, как он бежит в спортивном костюме по беговой дорожке, как тяжело дается ему каждый шаг, у него бледные тонкие руки. Кто знает, быть может, он потерял память, дар речи, способность чувствовать? Жена сидит у его кровати, как коварная кукушка у чужого гнезда, как злая сиделка. Мне снились кошмары: во сне я душил его подушкой, он умирал.

Словно старый пилигрим, я отправился к Кнуту. Я надеялся на понимание, хотел ощутить забытую веселость и бесшабашность. Кнут был расстроен и истощен. Он знал не понаслышке, что значит терпеть унижения из-за сексуальной ориентации. Мы поставили диск Боя Джорджа Crying Game, я даже расплакался. Я улегся спать на чердаке, на матрасе. Мне снилось, что Костантино топчет мое лицо, сначала одной ногой, потом другой, давит меня, как виноградную гроздь. Я очнулся растерянный, с привкусом горечи во рту, с невыносимым ощущением, что упал с большой высоты. Кнут стоял рядом. Я кричал что есть мочи. Я зарылся головой в живот друга. Он сбросил китайские шлепки и лег рядом со мной, обняв меня, как добрая мать. Он баюкал меня, бормоча на своем норвежском.

Я замираю перед газетчиками и начинаю громко вещать об искусстве. Из меня вышел бы отличный клоун. Хватаю ведерко и сажусь на него. Толкаю речь о Фрэнсисе Бэконе, о непропорциональных лицах на его картинах, о словно стянутых кляпами ртах, о странно скроенных, изувеченных телах, о нелепых конечностях, точно отрубленных топором… Прохожие замедляют шаг, неформалы стоят и завороженно смотрят на меня. Теперь я неизменно пьян. Я просыпаюсь от запаха алкоголя, я пропитался им, винные пары повисли в воздухе моей комнаты. Я курю в постели и надеюсь, что засну с сигаретой во рту и устрою пожар.

После гибели Кастора бессмертный Поллукс попросил Зевса даровать ему смерть, чтобы спастись от вечных мук. Я взглянул на календарь. Какое сегодня число? Какой день недели, который час? Я хочу пригвоздить время к своему призраку. Времени нет! Приветствую тебя, о ничто! Скажи, настанет ли время и место для моей новой жизни – жизни без горьких ошибок, без страшных потерь? Не важно где, пусть даже за пределами Земли. Я существую на полу, сплю там же, вокруг разбросаны пустые бутылки. Моя квартира напоминает мастерскую Бэкона – повсюду адский хаос, следы упадка и разложения.

Я скидываю одежду и тапки, брожу голым по собственным обноскам. Я зажигаю свечу и ставлю ее на живот, в ямку пупка, долго смотрю на нее, потом беру и скольжу огоньком вдоль ноги. Волосы тлеют, и пахнет гарью. Горячий воск капает на кожу. Я слежу за огоньком, свет свечи дрожит и стихает, но вскоре вновь оживает, воск трещит и плавится. В самом сердце огня словно горит второй огонек – шипящая искорка, бледная, леденящая.

Тьма поглотила стекло, на небе показалась луна, кривенькая, но необычно яркая, точеная. Над антеннами и над Руф-гарденс зависла звезда. Я встал и зашагал взад-вперед по квартире. Ноги быстро промокли. Палас насквозь пропитался водой. В туалете под стиральной машиной прохудился шланг. Я наклонился, попробовал обмотать его полотенцем. Через несколько минут полотенце насквозь промокло, а я залился слезами.

Я натянул пальто, добрел до ближайшего магазинчика на углу. Из-за кассы на меня уставился пакистанец, его лавка пахла тухлыми овощами. Я купил две бутылки джина, пакетик жареного арахиса и батончик мюсли. Внезапно я понял, что надел пальто на голое тело, – холод добрался до самых интимных мест.

По дороге я откупорил бутылку, отхлебнул, опрокинул живительную влагу в заледеневший желудок. Батончик выскользнул у меня из рук, и я не смог наклониться, чтобы его поднять. На мосту я вдруг остановился. В голове кружилась мысль: «Жизнь трудна сама по себе, но оковы, наложенные на человека обществом, просто невыносимы».

В метро толпились хмурые жители отдаленных пригородов, работающие в столице. Я никому не мог доверять, но прежде всего себе. Я подошел к одному из типов. Мне было известно, что у таких можно купить все, что угодно. Спросил, что за муть они продают. Тип в бейсболке огласил ассортимент. Я купил немного травы и две цветные пастилки. Парень просвистел мне вслед, точно взлетающая ракета, точно взрывной снаряд. Он посмотрел на торчащие из-под пальто голые ноги. «Take care»[46]46
  «Береги себя» (англ.).


[Закрыть]
, – улыбнулся он. Но когда через миг я обернулся, то услышал, как они матерятся и потешаются надо мной.

Я снова засел у окна, допил то, что оставалось в бутылке, откупорил еще одну и принялся за первую пастилку.

Я знал, что не стоило пить. Если принимаешь наркотики, нужно соблюдать правила, подготовиться. В такие минуты лучше не оставаться одному, лучше, чтобы кто-то был рядом. Но мне не хотелось жить по правилам, я нарушал их на каждом шагу. Поначалу я ничего не почувствовал. Все вроде стало каким-то текучим, стены немного раздвинулись, свет капал с потолка, как вода. Я подумал, что мне втюхали какую-то дрянь, в этой дерьмовой суперпастилке, наверное, не было и пятидесяти миллиграммов нормального вещества.

Я положил в рот вторую – яркую, разноцветную. Она была жутко горькой, даже глаза вылезли из орбит. Прошло еще полчаса. Мебель и вещи отъехали к стене, а я точно завис на потолочной перекладине. Вокруг образовался вакуум, а я летел на мягком и леденящем кровь ковре-самолете. Потом полегчало, я задрожал, принялся расхаживать по ковру, страха как не бывало. Мне безумно хотелось провалиться в другой мир. Кровь неслась по венам, точно по пульсирующим рельсам, артерии вспыхивали, тело обратилось в неведомый затопленный город. Кожа стала тончайшей неощутимой пленкой, внутри ее словно образовалась пустота, где парили невесомые органы и душа. Я трогал руки, ноги, гладил себя по животу, щипал изо всех сил. Но ощущений не возникало. Тело не воспринимало боль, я с удовольствием пропустил бы его через шредер. Я достиг самого дна души, где, покрывшись девственной ледяной коркой, распластались чувства. Я неплохо разбирался в наркотиках и знал, что путешествие можно считать удачным только тогда, когда выпадает редчайший случай поймать момент воспарения сознания. Точно заботливый врач, наркотик вводит тебе обезболивающее и действует там и тогда, где и когда это нужно, побеждая боль. Вот тогда-то начинается настоящий праздник.

Я молча разглядывал большой палец ноги. Блаженство уносило меня, боль исчезала и превращалась в малюсенький шарик, который скользил по мягкому и гладкому ковру. Мне стало щекотно, я рассмеялся, закрутился волчком, как в детстве. Тело потеряло вес, я превратился в стаю бабочек. Тельце каждой из них порождало новое, невинные оболочки кружились, а я расправлял крылья и сушил их на теплом ветру далеким, забытым летом.

Тело очищалось, опустошалось, от него остались лишь самые мягкие невинные части. Ресницы торчали наружу, точно щепки в высохшем канале, язык казался подушкой, на которой покоилась моя голова, и лежал во рту, как в гробу. Из окна раздавался каркающий голос, как будто включили радио. Он вещал сводку погоды, трещал о море и ветре, говорил об атлантических потоках. Потом в телефонной трубке я услышал мамин голос. Она просила привезти продуктов: ветчины, хлеба, эмментальского сыра. Печати были сорваны, в голову лезло все подряд. И вдруг ни с того ни с сего я оказался в темноте, цвета исчезли со сцены, микрофоны затихли. Я не чувствовал холода, вечер был летним, теплым. Я улегся спать на террасе, на надувном матрасе. Добравшись до острова, я устремился к земле, точно огромная подводная лодка флота ее величества к Фолклендским островам, но там я наткнулся на огромную витрину универмага «Хэрродс», ту самую, в которой висели халаты и банные принадлежности. Я сел неподалеку от кисточек для бритья с серебряными ручками, глядя в огромное зеркало на толстой пружине. Костантино стоял тут же, рядом со мной, – огромный загорелый манекен в королевском халате, он курил и стряхивал пепел на пол. Я не спросил его ни о чем, мы просто стояли в витрине и молчали. Вдруг он ни с того ни с сего открыл ящик шкафчика для ванной, который оказался Ноевым ковчегом, и принялся пожирать животных, тщательно их пережевывая. На полу стоял пустой металлический таз, и вот он уже наполнен водой. В воде плавало что-то похожее на руку или ногу, но крови не было и страха тоже. Просто кто-то пошутил, ведь на дворе карнавал. Мимо по улице проходили знакомые, то один, то другой. Прошел охранник из школы. В руке у него была корзина, где лежала закрученная в дугу колбаса, которую он продавал из-под полы на переменах. Он постоял у витрины дольше других, потому что я хотел купить у него ватрушку, но он никак не мог пройти сквозь стекло. Я чувствовал, что Костантино тоже проголодался, но мы так и не смогли ничего сделать и остались голодными. Но когда охранник ушел, то и голода как не бывало. Тогда я понял, что от тех, кто проходит мимо, во мне ничего не остается. Теперь перед витриной стояли мои родители и с ними Элеонора, она дружелюбно трещала и указывала на витрину. Она была хороша, но все же старше мамы, которой на вид было лет тридцать. Я протянул им бритву с ручкой из слоновой кости, но папа так и не решился ее купить. Они перешли к следующей витрине и скрылись из виду. Прошел дядя Дзено. Он смог проникнуть сквозь стекло, протянув руку вперед. Я пожал ее и почувствовал, что он невероятно силен и что ему надо спешить. Я разжал пальцы и отпустил его. Мимо пробежала плешивая собака. Розовая плешь на спине выглядела отвратительно. Присмотревшись, я узнал сутенера с лицом Грейс Джонс. На худющей Грейс висел выцветший пиджак, она была не накрашена, руки в карманах. Грейс смотрела на меня сквозь стекло, наклеивая на витрину какую-то бумажку. «Должно быть, „NO SILENCE NO AIDS“», – подумал я. Меж тем собака подняла лапу и пустила струю. Свет погас, но огромная вывеска продолжала сиять, даря слабый отблеск. Костантино устроился в ванне. Я стоял и дышал на стекло, пока улица не опустела.

Прошло несколько часов. Я брел высоко в горах и мечтал добраться до гнезда, спрятавшегося посреди белых скал. Я чувствовал, как слабеет мое дыхание, воздух поступал все реже и реже. Солнце пекло, с меня тек пот, напоминавший на вкус ситро. Не отличить.

С этого момента началось мое настоящее путешествие. Высшая мудрость крутилась во мне, как шарик в космическом игровом автомате. Домой я притащил мешок фишек, вынес весь банк. Я бился головой о стекло, надеясь вырваться из западни. Лизал его что есть силы. Костантино был там, с другой стороны; единственное, что удерживало витрину, – мой язык, и я лизал стекло изо всех сил там, где Костантино касался витрины. Не знаю, сколько часов я простоял совершенно голым, облизывая оконное стекло. Наконец я упал.

Я понимал, что пора возвращаться. Мобильник стрекотал не умолкая. Я хотел добраться до трубки, но это оказалось непросто: дорога к пиджаку шла по мосту, где столкнулись несколько машин. Они перегородили проезд, а на асфальте валялось окровавленное тело. Из перевернутых ящиков сыпались фрукты, апельсины катились в разные стороны, монахиня бежала по дороге, наступая на них. Словно актеры на сцене, участники этого спектакля ждали меня, чтобы начать все сначала. И все повторялось. Тогда я понял, что не хочу возвращаться назад. Я прекрасно осознавал, откуда прибыл и куда должен вернуться, но путешествие продолжалось. Я вертелся на орбите собственного тела. Причал был – рукой подать, но добраться до него не представлялось возможным. Время замедлилось и наконец остановилось. Я понял, что пришла смерть, я наблюдал за ней издалека. Приподнимись я – я заглянул бы ей прямо в глаза, почувствовал бы спазмы собственной души, ощутил, как сгущается и застывает воздух. Эта борьба напоминала мне схватку в грязи, а сверху точно кто-то твердил: «Смелей, вырвись из вялой ненужной плоти, сорви плащаницу!» Меж тем учительница музыки, у которой я учился классе в шестом, наставляла меня, как играть на флейте, напевала ноты триумфального марша и отбивала такт: ре-соль-ля-ре-ля-си-си-си-си-до-соль-си-ля-соль…

Я раскачивался на лианах собственных нервов, обретших небывалую чувствительность. Я был себе отвратителен, а конец все не наступал, хотя был уже близок. Я – космический корабль, затерянный в бесконечности пространства и пустоты. Но мое путешествие пошло по ложному курсу. Обостренные до предела нервы отзывались лишь на резкую боль. Мне казалось, что я обнимаю огромный кактус. Словно все органы разбухли и затвердели, как железо. Я слышал скрежет своих зубов. Боль превратилась в часовой механизм, непрестанно тикала в голове и сводила с ума. Вслед за ней шла взрывная волна, состоящая из тысячи маленьких взрывов. Один за другим, внутри раздавался взрыв, словно чья-то жестокая рука хлестала меня по всему телу. Я царапался, пытаясь содрать с себя кожу. В этой боли сосредоточилась вся моя жизнь. То была боль дерева, в которое вонзалась бензопила, боль собаки, которую замотали в колючую проволоку, боль разлуки, боль страха, боль изводящих друг друга супругов, боль ребенка, который спрятался в бочке и чувствует, как сверху капает вода. Я провалился в глубокий тоннель, на самое дно. Меня охватила паника. Мне хотелось, чтобы кто-то меня обнял. Хоть один-единственный раз. Огромная волна поднялась с мокрого ковра и ударила в стекло. Оно разбилось. Неподконтрольная паника накрыла комнату.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю