355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маргарет Этвуд » Мужчина и женщина в эпоху динозавров » Текст книги (страница 6)
Мужчина и женщина в эпоху динозавров
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 20:58

Текст книги "Мужчина и женщина в эпоху динозавров"


Автор книги: Маргарет Этвуд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Ее колени возвышаются из голубоватой воды, как горы; вокруг них плавают облака из пены. Пена для ванн «Бодикинс», импортная. Она купила ее для Криса, для них обоих, в приступе сибаритства; в самом начале, она еще не знала, что он не любит, когда она смотрит на его тело, разве что с расстояния в сантиметр. Он не хотел, чтобы она отстранялась и разглядывала его; хотел, чтобы она осязала его, но не видела. Я достану тебя там, где ты живешь, сказал он ей гораздо позже, слишком поздно. Но где она живет?

Песок бежит через ее стеклянное тело, из головы – в ноги. Когда весь песок утечет, она умрет. Погребена заживо. Какой смысл ждать?

Вторник, 7 декабря 1976 года

Леся

Леся пошла обедать с Марианной. Они только что съели по сэндвичу в кафе «Мюррейс» – дешево и рядом – а теперь идут на улицы Йорквилль и Камберленд поглазеть на витрины. Здесь уже нельзя отовариваться, говорит Марианна, которая для Леси авторитет в этих вопросах, – слишком дорого. Теперь надо все покупать на Куин-стрит-Вест. Но Куин-стрит-Вест слишком далеко.

Марианна обычно обедает с Триш, но Триш сегодня гриппует. Они часто зовут Лесю с собой, но она обычно отказывается. Говорит, что не успевает с работой и перехватит какой-нибудь сэндвич на первом этаже. Конечно, они мало чем мовут ее привлечь, разве что сплетнями, которые поставляют за утренним кофе. Марианна открыто заявляет (может, это шутка такая?), что пошла учиться на биолога специально, чтобы познакомиться со студентами-медиками и выйти замуж за врача. Леся не одобряет подобного легкомыслия.

Однако теперь ей нужны именно сплетни. Она жаждет сплетен, она хочет знать все, что Марианна может рассказать об Элизабет и особенно о Нате, муже Элизабет, который не звонил, не писал и не появлялся с того момента, как пожал Лесе руку у таблички «ВЫХОД» в галерее динозавров. Она не то чтобы им интересуется, просто недоумевает. Она хочет знать, часто ли он проделывает такое, совершает такие странные поступки. Однако она не представляет себе, как выспросить об этом у Марианны, не рассказав ей, что случилось, а этого Лесе как раз и не хочется. Хотя почему бы и нет? Ведь ничего не случилось.

Они останавливаются на углу Бэй и Йорквилль поглядеть на пышный синий бархатный костюм, отделанный золотой плетеной тесьмой, с блузкой – сборчатые манжеты и закругленный воротничок.

– Слишком гойский, – говорит Марианна. Это слово у нее обозначает безвкусицу. Несмотря на то что у Марианны синие глаза, светлые волосы и имя будто из старинной баллады, она еврейка; Леся мысленно называет ее чистокровной еврейкой, в противоположность себе самой, полукровке. Марианна обращается с Лесей по-разному. Иногда она, кажется, допускает Лесю в круг евреев; вряд ли она говорила бы при Лесе «слишком гойское», если бы считала слишком гойской саму Лесю. Хотя, как ласково и презрительно объяснила одна из тетушек, когда Лесе было девять лет, Леся – не настоящая еврейка. Она была бы настоящей еврейкой, если бы еврейкой была ее мать, а не отец. Очевидно, этот ген передается по женской линии, как гемофилия.

Но иногда Марианна цепляется к Лесиному украинскому имени. Оно ее не раздражает, как, вероятно, раздражало бы ее родителей; Марианна считает Лесино имя интересным, хоть и немножко смешным.

– Что ты переживаешь? Многонациональное сейчас в моде. Перемени фамилию, и получишь какую-нибудь субсидию для национальных меньшинств.

Леся улыбается на эти шутки, но как-то слабо. Да, она действительно многонациональна, но не в том смысле, за который дают субсидии. Кроме того, семья отца уже один раз меняла фамилию, – хоть и не ради субсидий. Они это сделали в конце тридцатых; боялись, что Гитлер придет, а даже если бы и не пришел, в стране и без того достаточно было антисемитов. В те дни, рассказывали тетушки, нельзя было открывать дверь, если ты не знал, кто стучит. Вот так и вышло, что Леся носит не очень правдоподобную фамилию: Леся Грин. Хотя надо признать, что Леся Этлин звучало бы не более правдоподобно. Два года – в девять и в десять лет – Леся говорила учителям в школе, что ее зовут Элис. Леся – то же самое, что Элис, говорила ее мать, Леся – замечательное имя, так звали великую украинскую поэтессу. Чьи стихи Леся все равно никогда не сможет прочитать.

Однако она вернула себе прежнее имя, и вот почему. Когда она откроет доселе неизвестную страну (а она всерьез намеревалась это сделать рано или поздно), она, конечно, назовет ее собственным именем.. Гренландия на карте уже есть, и она совсем не похожа на ту страну, которая нужна Лесе. Гренландия – бесплодная, ледяная, безжизненная, а страна, которую Леся откроет, будет тропической, с пышной растительностью и кучей удивительных животных – либо таких, которые давно считались вымершими, либо совершенно неизвестных даже в ископаемом виде. Она тщательно рисовала эту страну в блокнотах и дала имена всей флоре и фауне.

Но она не могла окрестить эту страну Элисландией: звучит нелепо. В «Затерянном мире», например, ей не нравились топографические названия. Взять хоть озеро Глэдис: слишком гойское. А само древнее плато носило имя Мэпл-Уайта, в честь художника, который, умирая, в бреду сжимал в руке свои рисунки с изображением птеродактиля – по ним профессор Челленджер и вышел на след. Леся была уверена (хотя в книжке об этом не говорилось), что Мэпл-Уайт [1]919
  White Maple – белый клен (англ.). Белый клен распространен в Канаде; на канадском флаге изображен кленовый лист.


[Закрыть]
был канадцем, из самых розовых и заторможенных. Кем еще он мог быть с такой фамилией?

Значит, Леселандия. Звучит почти по-африкански. Она могла бы представить это название на карте: там оно смотрелось вполне нормально.

Один раз, уже взрослой, она отправилась на фестиваль «Караван», в павильон «Одесса». Она обычно не ходит на «Караван». Она не доверяет официальной рекламе дружбы народов и этим костюмам, каких уже давно никто не носит. Не бывает таких поляков, как в польском павильоне, таких индейцев, как эти индейцы, таких немцев, распевающих йодли. Она сама не знает, почему вдруг пошла в тот раз на фестиваль; может, надеялась отыскать свои корни. Она пробовала блюда, которые только смутно помнила по бабушкиной кухне и даже не знала, как они называются – вареники, медовик, – и смотрела, как по сцене среди бумажных подсолнухов скачут высокие юноши и златокосые девушки в красных сапожках, поют песни, которых ей никогда не спеть, танцуют танцы, которым ее никогда не учили. Судя по программке, одних танцоров звали Дорис, Джоан, Боб, а у других были имена, как у нее – Наталья, Галина, Влад. В конце они, как бы посмеиваясь над собой (эту иронию Леся замечала и у Марианны, когда та говорила shwartze[2]020
  Черная (идиш).


[Закрыть]
, передразнивая слова своей матери об уборщицах), спели песню, выученную в украинском летнем лагере:

 
Я не русская, не полька,
Нет, я не румынка.
Поцелуй меня скорей,
Я ведь украинка.
 

Леся оценила их пестрые одежды, ладные движения, музыку; но она глядела как будто извне. Она была тут такая же чужая, как в толпе собственных двоюродных братьев и сестер. С обеих сторон. Поцелуй меня скорей, я ведь полукровка.

Ее не посылали ни в украинские летние лагеря, ни в еврейские. Ей не позволили ходить ни в золотую церковь с куполом-луковкой, будто из волшебной сказки, ни в синагогу. Родители с радостью отпустили бы ее и туда, и туда, лишь бы успокоить бабушек, но бабушки ни за что не соглашались.

Иногда ей казалось, что она родилась не от отца с матерью, как все люди, но от какого-то неслыханного совокупления между этими двумя старухами, которые никогда не видели друг друга. Их существование было странной пародией на брак: они ненавидели друг друга больше, чем фашистов, и все же были друг другом одержимы; они даже умерли одна за другой, не прошло и года, точно старые, преданные друг другу супруги. Они по очереди наводняли собой дом ее родителей, сражались за нее, как за платье на распродаже. Если одна бабушка сидела с Лесей, то вторая должна была непременно тоже посидеть, иначе неизбежен был спектакль: рыдания бабушки Смыльской, ярость бабушки Этлин (которая сохранила свою фамилию, отказалась прятаться вместе с остальной семьей). Ни одна из бабушек так толком и не выучила английский, хотя бабушка Этлин набралась ругательств (в основном скатологических) от соседских детей, крутившихся у ее лавки, и использовала эти выражения, когда ей требовалось добиться своего. «Жопа исусова, собачья какашка, чтоб ты сдох!» – кричала она, топая ногами, обутыми в черные ботиночки, на крыльце у парадной двери. Она знала, что парадное крыльцо – самое подходящее место: родители Леси были готовы на что угодно, лишь бы увести ее в дом, подальше от чужих глаз. Англичане. Эти белесые фигуры, жившие в воображении ее родителей, не могли иметь бабушек, кричащих возле парадной двери: «Чтоб у тебя жопа отсохла!» или что-нибудь хоть отдаленно похожее. Теперь-то Леся лучше знает.

Как ни странно, у бабушек было очень много общего. Обе жили в маленьких, темных домиках, пропахших мебельной полиролью и нафталином. Обе были вдовы, у каждой в комнате верхнего этажа обитало по жильцу-мужчине с печальными глазами, у обеих был старинный фарфор, а парадные комнаты заполнены семейными фотографиями в серебряных рамках, обе пили чай из стаканов.

Когда Леся была маленькая и еще не ходила в школу, она проводила по три дня в неделю с каждой из бабушек, потому что ее матери нужно было работать. Леся сидела на полу в кухне, вырезая картинки из журналов и рекламных проспектов небольшого туристического агентства, где работала мать, и раскладывая эти картинки по кучкам: мужчин в одну кучку, женщин – в другую, собак – в третью, дома – в четвертую, – а бабушки пили чай и беседовали с ее тетками (сестрой отца либо женами братьев матери) на языках, которых Леся не понимала, потому что у нее дома на этих языках никогда не говорили.

Она должна была бы вырасти трехъязычной. Вместо этого она в школе плохо успевала по английскому, это был тяжкий и нудный труд, она писала с ошибками, ей не хватало воображения. В пятом классе им задали написать сочинение на тему «Как я провел лето», и она написала про свою коллекцию минералов, про каждый образец, с техническими подробностями. Учительница поставила ей «неуд» и прочитала нотацию: "Ты должна была написать про что-нибудь личное, из своей собственной жизни. А не из энциклопедии. Ведь что-то ты должна была делать в каникулы".

Леся не поняла. Ничего другого она в каникулы не делала, по крайней мере, ничего такого, что ей запомнилось бы, а эта коллекция камней и была чем-то личным, из ее собственной жизни. Но она не смогла объяснить. Не смогла объяснить, почему для нее так важно открытие, что все камни разные и у каждого есть имя. Эти имена составляли язык; язык, который мало кто знал, но если найти человека, который знает, с ним можно будет разговаривать. Только о камнях, но это уже что-то. Она ходила вверх и вниз по лестнице, бормоча эти имена и сомневаясь, правильно ли их произносит. «Сланец, – говорила она, – магма, вулканический, малахит, пирит, лигнит». Когда она открыла для себя динозавров, их имена оказались еще упоительнее, многосложнее, утешительнее, благозвучнее. Она не могла правильно написать слова «получать», «рассердить» или «директор», но с самого начала без запинки писала «диплодок» и «археоптерикс».

Родители решили, что она слишком увлеклась этими вещами, и отправили ее в танцевальный кружок, чтобы стала общительнее. Поздно, она уже не была общительной. Они винили в этом (про себя, конечно) бабушку Этлин, которая впервые привела ее в Музей – не потому, что бабушку сильно интересовали экспонаты, а потому, что вход стоил дешево и там можно было переждать дождь. Поскольку бабушке Смыльской принадлежали понедельник, вторник и среда, бабушка Этлин добилась, чтобы ей тоже предоставили три дня подряд, хоть это и означало, что ей придется нарушать субботу; но это обстоятельство не очень беспокоило бабушку Этлин. Она по привычке соблюдала кашрут, но прочие религиозные установления, видимо, ее не заботили. Когда Леся пошла в школу, они сохранили субботний обычай. Вместо синагоги Леся посещала Музей, который сначала и показался ей чем-то вроде церкви или святилища, как будто здесь надо было преклонять колени. Тут царила тишина, витал загадочный запах, хранились священные предметы: кварц, аметист, базальт.

(Когда бабушка умерла, Лесе казалось, что тело надо положить в Музей, под стекло, как египетскую мумию, с табличкой, где все написано про бабушку. Нелепая идея; но такую уж форму приняло Лесино горе. Она, конечно, знала, что на шиве[2]121
  Иудейская траурная церемония.


[Закрыть]
сидя в углу бело-розовой тетиной гостиной и поедая вместе со всеми кофейный торт, ничего подобного говорить нельзя. В синагогу ее тоже в конце концов пустили, но там не оказалось ничего загадочного. Ни ярко освещенная синагога с ее простыми линиями, ни розовая гостиная ничем не напоминали бабушку. Витрина в дальнем углу зала, внизу стоят черные ботиночки, а рядом с телом разложено несколько бабушкиных золотых украшений и янтарные бусы.)

«Объясни мине», – говорила бабушка, крепко держа ее за руку (в целях безопасности, как позже решила Леся); и Леся читала ей музейные таблички. Бабушка ничего не понимала, но кивала и мудро улыбалась; не потому, что камни производили на нее какое-то впечатление, как думала тогда Леся, но потому, что внучка, похоже, с легкостью ориентировалась в мире, который самой бабушке казался таким непонятным.

В последний год бабушкиной жизни, когда Лесе было двенадцать лет и обе уже вышли из возраста, подходящего для утренних музейных прогулок, кое-что в Музее расстроило бабушку. Она давно уже привыкла к мумиям в египетской галерее и больше не восклицала «Гевалт» [2]222
  Караул, спасите (идиш).


[Закрыть]
всякий раз, когда они входили в галерею динозавров (где было тогда яркое освещение и не было звука). Нет, совсем другое. Они увидели индианку в красивом красном сари с золотой каймой по подолу. Поверх сари был надет белый лабораторный халат, с женщиной шли две девочки, очевидно – дочери, в шотландских юбочках. Они исчезли за дверью с табличкой: «Посторонним вход воспрещен». «Гевалт», – сказала бабушка, хмурясь, но не от страха.

Леся смотрела им вслед, как зачарованная. Наконец-то – люди одной с ней крови.

– Вот это тебе пойдет, – говорит Марианна. Она время от времени дает Лесе советы по поводу одежды, но Леся их игнорирует, чувствуя, что не сможет такое носить. Марианна (которой надо бы последить за диетой) считает, что Леся должна быть статной. Марианна говорит, что Леся была бы видной, если бы ходила не так размашисто. Они смотрят на платье цвета сливы, с длинной юбкой, невероятно дорогое.

Я бы не стала это носить, – говорит Леся. Она имеет в виду, что Уильям не водит ее туда, куда можно было бы надеть такое платье.

А вот это, – говорит Марианна, переходя к следующей витрине, – типичное маленькое черное платье а-ля Элизабет Шенхоф.

Слишком гойское? – Леся думает, что Марианна выразилась презрительно, и странно довольна.

Отнюдь, – отвечает Марианна. – Посмотри на покрой. В Элизабет Шенхоф нет ничего гойского, она – высокий класс.

Леся, растерявшись, спрашивает, в чем разница.

– Высокий класс, – объясняет Марианна, – это когда тебе насрать, что люди скажут. Высокий класс – это когда у тебя в гостиной лежит замызганный ковер, у него вид как с помойки, а стоит он миллион баксов, но об этом знают только немногие. Помнишь, как королева руками выковыривала косточку из курицы, это попало в газеты, и вдруг все стали так делать? Вот это и есть высокий класс.

Леся чувствует, что таких тонкостей ей никогда не постичь. Как Уильям со своим вином: «насыщенный», «букет». Для нее все вина на один вкус. Может быть, и Нат Шенхоф тоже принадлежит к высокому классу, хотя она почему-то так не думает. Он слишком нерешителен, слишком много говорит, и глаза у него бегают когда не надо. Он, скорее всего, даже не знает, что такое высокий класс.

Может быть, и Элизабет не знает. Может быть, обладателям высокого класса этого знать как раз и не нужно.

А как же Крис? – спрашивает она. Уж конечно, Крис не укладывается в определение Марианны.

Крис? – спрашивает Марианна. – Крис был шофером.

Четверг, 23 декабря 1976 года

Элизабет

Да, я понимаю, что перенесла значительное потрясение. Я это прекрасно осознаю. Меня до сих пор временами трясет. Я понимаю, казалось бы, это действие было направлено на меня, но на самом деле не на меня, а на его детские переживания, хотя не могу сказать, что знаю про него что-то определенное в этом смысле. У него было тяжелое детство, а у кого оно легкое? Я также понимаю, что моя реакция вполне нормальна в данном случае, он хотел, чтобы я чувствовала себя виноватой, а на самом деле я не виновата. В этом. Я не уверена, что считаю себя виноватой. Иногда я злюсь на него; а когда не злюсь, я как будто пустая внутри. Из меня словно постоянно уходит энергия, будто электричество утекает. Я знаю, что не несу ответственности, и что я ничего не могла бы сделать, и что он мог убить меня, или Ната, или детей, а не себя. Я это все время знала, и, нет, я не позвонила ни в полицию, ни в психиатрическую помощь. Они бы мне не поверили. Я все это прекрасно знаю.

Я знаю, что мне надо жить дальше, и именно это я намерена делать. Вам не стоит беспокоиться. Если бы я собиралась вскрыть себе вены кухонным ножом или броситься с виадука на Блур-стрит, я бы уже давно так и поступила. Хоть жена из меня никакая, но я мать, и к этому я отношусь серьезно. Я бы никогда не оставила своим детям такую память. Со мной поступили именно так, и мне это совсем не понравилось.

Нет, я не хочу обсуждать ни мою мать, ни моего отца, ни мою тетушку Мюриэл, ни мою сестру. О них я тоже знаю довольно много. Я уже пару раз сходила по этой дороге из желтого кирпича и узнала только то, что никакого Волшебника из страны Оз не бывает. Моя мать, мой отец, моя тетя и моя сестра никуда не делись. Крис тоже никуда не денется.

Я взрослый человек и не считаю, что я – всего лишь итог собственного прошлого. Я могу делать выбор и нести ответственность за последствия, пусть порой непредвиденные. Но я не обязана получать от этого удовольствие.

Нет, спасибо. Мне не нужны таблетки, чтобы пережить это время. Я не хочу, чтобы мое настроение изменилось. Я могла бы описать вам это настроение во всех подробностях, но не думаю, что от этого будет какая-то польза вам или мне.

Элизабет сидит на серой скамье на станции метро Оссингтон, руки в черной коже сложены на коленях, ноги в ботинках стоят ровненько. Она знает, что говорит слегка агрессивно, и не может понять, почему. Первый раз, когда она повторила про себя этот монолог, сидя утром на работе, она была абсолютно спокойна. Убедившись таким образом, что психиатр, к которому Нат так заботливо ее отправил, ничего ей не даст и ничего нового не скажет, она позвонила и отменила назначенный прием.

Она воспользовалась этим случаем, чтобы вернуться домой пораньше. Она успеет завернуть рождественские подарки и спрятать свертки под кроватью, пока дети не вернулись из школы. Она уже знает, что хруст бумаги, яркие ленты – все это будет для нее почти невыносимо, эти звезды, синие, красные, белые, будут резать ей глаза, горя словно в безвоздушном пространстве. Это все надежда, лживое обещание надежды, этого она не выносит. В Рождество всегда тяжелее; и всегда так было. Но она выдержит, ей поможет Нат, хоть в этом поможет, раз от него никакого другого толку нет.

Может, к этому они и придут в конце концов: худая рука протянута, обопрись, старик и старуха осторожно спускаются с крыльца, по одной ледяной ступеньке за раз. Она будет напоминать ему, чтобы принимал таблетки от желудка, и следить, чтобы не слишком много пил, а он попросит ее прибавить громкости в слуховом аппарате и будет читать ей забавные истории из ежедневных газет. Военные перевороты, резня, всякое такое. В будни, вечерами, они станут смотреть американские комедийные сериалы по телевизору. У них будут фотоальбомы, и когда дети придут к ним в воскресенье со своими собственными детьми, они вытащат эти альбомы и будут все вместе разглядывать фотографии, лучась улыбками. И увидев на фото себя, такую, как сегодня, сейчас, когда она сидит на станции метро Оссингтон и ждет автобуса на север, и тусклый свет пробивается через сально-пепельную пленку на стеклах, она опять почувствует, как в ней открывается пропасть. Потом у них будет ланч: лососевый паштет на поджаренном хлебе, посыпанный яичной крошкой, – блюдо для их скромного бюджета. Нат поиграет с внуками, а она вымоет посуду в кухонном углу, чувствуя, как обычно, дыхание Криса у себя на затылке.

Ей почти легче представить себя в одиночестве, в крохотной квартирке, со своими вазами и несколькими горшками цветов. Нет, это будет гораздо хуже. Если Нат с ней, будет хоть какое-то движение. Двигайтесь не переставая: так говорят замерзающим, или тем, кто выпил слишком много таблеток, или тем, кто в шоке. Фирма «Возим Сами», «Трогаемся в путь». Тронуться. Трогательный.

 
Мы – скорбные.
Давным-давно
Мы были то и се.
И вот – сидим[2]323
  Парафраз стихотворения Джона МакКрэ «Мы – павшие».


[Закрыть]
.
 

Накануне вечером она постучала в комнату Ната с парой носков, которые он бросил в гостиной, очевидно, потому, что они были мокрые. Когда он открыл дверь, на нем не было рубашки. Внезапно ей, которой уже два года не хотелось, чтобы он ее касался, у которой его длинное тощее тело вызывало легкое отвращение, которая взамен выбрала плотное, шерстистое, пронизанное венами тело Криса, перекроила время и пространство так, чтобы этот торс, с которым она сейчас столкнулась, никогда не сталкивался с ней, зажатый на клочке, четко отделенном от ее владений, – ей захотелось, чтобы он обвил ее руками (сплошные жилы на костях, но кости теплые), прижал к себе, покачал, утешил. Она хотела спросить: а вдруг еще можно что-нибудь спасти? Имея в виду всю эту катастрофу. Но он шагнул назад, и она лишь протянула ему носки, без слов, устало, как обычно.

Раньше она знала, что он дома, даже не слыша его шагов. Теперь – не знает. Его теперь чаще не бывает дома, а когда он тут, его присутствие – как свет звезды, что передвинулась тысячи световых лет назад: фантом. Он, например, больше не приносит ей чашек с чаем. Хотя они до сих пор дарят друг другу подарки на Рождество. Дети расстроятся, если этот обычай будет заброшен. Она купила наконец подарок ему на этот год. Серебряный портсигар. Она мстительно думает о контрасте: о том, как он будет доставать серебряный портсигар из обтрепанного кармана рубашки, из-под свитера со спущенными петлями. Когда-то он дарил ей ночные рубашки, всегда на размер больше, чем надо, словно думал, что грудь у нее больше, чем на самом деле. Теперь дарит книги. На какую-нибудь нейтральную тему, которая, как он думает, ее заинтересует: антиквариат, лоскутные одеяла, прессованное стекло.

– Ну как, приготовились к Рождеству?

Рядом с Элизабет сидит мужчина. Уже несколько минут сидит; она видела слева, боковым зрением, коричневое пятно, засекала движение, когда он то скрещивал ноги, то выпрямлял. Движение украдкой, точно шорох в кустах, почти незаметное. Она поворачивает голову, чуть-чуть, на миг, и глядит на него. На нем коричневый плащ – маловат, должно быть, жмет под мышками, – и коричневая шляпа. Он блестит на Элизабет глазами, маленькими и тоже коричневыми, как изюмины. Его руки – без перчаток, костяшки поросли темными волосами – покоятся на толстеньком чемоданчике, что у него на коленях.

Она улыбается. Она давным-давно научилась дарить улыбку легко, ненатужно.

– Да не то чтобы. Наверное, к нему вообще нельзя приготовиться.

Мужчина подвигается ближе, елозя ягодицами по скамейке. Она чувствует, как он слегка давит на нее со своей стороны.

– Мне кажется, вы кого-то ждете, – говорит он.

– Нет, – говорит она. – Я жду автобуса.

– Наверное, мы соседи, – говорит он. – Я, кажется, видел вас на улице.

– Вряд ли, – говорит Элизабет.

– Точно видел, я бы не забыл. – Он понижает голос. – Такую женщину.

Элизабет отодвигается, чтобы он перестал прижиматься к ее бедру. Ее другое бедро уже уперлось в подлокотник скамьи. Она в любой момент может встать. Но он тут же заговаривает о ценах на недвижимость. Это достаточно безобидная тема, и Элизабет в ней отчасти разбирается. Похоже, они купили дома примерно в одно и то же время, оба прошли через мучительный ремонт, хотя он отделал полы в гостиной пробковой плиткой – Элизабет такой выбор не одобряет. Он рассказывает про своего подрядчика: врал, отлынивал от работы, схалтурил с электропроводкой. Элизабет расслабляется, откинувшись на спинку скамьи. Он довольно зауряден, но как приятно разговаривать с практичным человеком, который доводит дела до конца. Знает простые вещи, не витает в облаках. Как скала.

Мужчина говорит, что у него есть дети, трое детей и жена. Они обсуждают местную школу. Он говорит, что любит читать, но не беллетристику. Книги по истории, книги о нашумевших преступлениях, о мировых войнах. Он спрашивает ее мнение о квебекских выборах.

– Им никогда не добиться своего, – говорит он. – Они в долгах по уши.

– Да, наверное, – отзывается Элизабет, которая уже расслабилась, решив, что он не опасен.

– Может, как-нибудь выпьем вместе, – внезапно говорит он.

Элизабет выпрямляется.

– Не думаю, что… – говорит она.

– Не пожалеете, – говорит он, блестя глазами. Он заговорщически наклоняется к ней. Выдыхает запах сладкого бренди. – Я знаю, – говорит он. – Я знаю, чего вам надо. Может, с виду про меня этого и не скажешь, но я знаю.

В данный момент я ничего не хочу, – говорит Элизабет и тут же понимает, что лжет. Она хочет; хочет чего-нибудь хотеть.

– Ну хорошо, – говорит мужчина. – Если передумаете, дайте мне знать. – Он протягивает ей карточку, она не глядя берет ее рукой в перчатке. – По рабочему телефону.

– Непременно, – говорит Элизабет, смеясь, обращая все в шутку. Она чувствует вкус бренди у него на губах, голубые язычки пламени пляшут у нее на языке. Она смотрит на карточку. Там имя и два телефона, больше ничего.

– Чем вы занимаетесь? – спрашивает она, цепляясь за тему работы, за объективно существующий мир.

– Вот, – говорит мужчина, отщелкивая замки чемоданчика. – Выбирайте. На память.

Он поднимает крышку. Чемодан полон женских трусиков, это образцы: красные, черные, белые, розовые, сиреневые, кружевные, прозрачные, с вышивкой, некоторые – замечает она – с разрезом в промежности.

– Я всегда в разъездах, – мрачно говорит мужчина. – Проталкиваю товар. Аэропорты. Аэропорты всегда берут крупные партии. – Он вытаскивает черные трусики с надписью STOP на алом атласном шестиугольнике. – Вот на эти у нас большой спрос, – говорит он, меняя голос на обволакивающий баритон торговца. Он высовывает палец из прорези трусиков и шевелит им.

Элизабет встает.

– Вот мой автобус, – безмятежно говорит она. Его рука, обтянутая черным нейлоном, будто марионетка, спрятанная в пустой пах какой-то женщины, наконец, наконец-то, хоть это и нелепо, возбуждает ее.

Только на мгновение. Мужчина тут же блекнет, уплощается, сереет.

– Спасибо за компанию, – говорит она, чувствуя, что нужно поблагодарить его хоть за что-нибудь.

Он вытаскивает руку и грустно смотрит снизу вверх.

– Думаете, я это для собственного удовольствия делаю? – спрашивает он.

Четверг, 23 декабря 1976 года

Нат

Нат принимает ванну, намыливает свои длинные голяшки, в это время Элизабет без стука открывает дверь и входит. Она захлопывает крышку унитаза и садится сверху, ссутулившись, опершись локтями на колени, обтянутые темной юбкой. Она хочет показать ему подарок, купленный для Нэнси к Рождеству. Это маленький набор театрального грима; она купила его в «Малабаре», специально ездила. В наборе несколько палочек тонального крема, поддельная кровь и пара комплектов усов с подходящими бровями. Элизабет говорит, что Нэнси будет в восторге, и Нат знает, что это правда. Элизабет умеет придумывать хорошие подарки для детей. Самому Нату приходится спрашивать у детей, чего им хочется.

Элизабет сидит на унитазе под прямым углом к его левой лопатке, и его это нервирует. Чтобы увидеть ее, ему надо повернуть голову, а она видит его целиком – голого, беззащитного, – безо всяких усилий. Он осознает, что вокруг него плавают ошметки мыльной пены, серые частицы его собственной отмершей кожи. Он яростно скребет руки люфой, шершавой на ощупь, как тигриный язык. Люфа его собственная; он покупает эти мочалки в магазинчике на улице Батерст, где торгуют исключительно натуральными мочалками. Это не модный магазин товаров для ванны и душа, а просто обшарпанная лавчонка, ничем не украшенная, будто сделанная из сырого дерева. Мелкий импортер. Нат любит заходить туда, выбирать новую мочалку из груды таких же на небольшом прилавке. Он видит себя в аквамариновой воде, с ножом в зубах, вот он срезает сырую губку с кораллового рифа, рвется наверх, задыхаясь, вываливает охапку губок в заякоренную лодку. Схватка с гигантским спрутом, глаза в глаза, отсек одно щупальце, потом другое. Главное – освободиться. В воде клубится чернильное облако, на ногах – круглые ранки. Вонзил нож прямо спруту между глаз.

Элизабет не любит его мочалки. Она говорит, что он их никогда не прополаскивает и не сушит как следует, и они от этого плесневеют. Это правда, они и впрямь плесневеют. Она не понимает, что, если он будет пользоваться люфой бесконечно долго, то лишится удовольствия пойти в магазинчик за новой.

Открыв дверь, она напустила холоду. Нат выдергивает затычку и выбирается из ванны, прикрывая пах полотенцем, чувствуя себя человечком с детского рисунка – палка, палка, огуречик.

Теперь он стоит на полу, ясно, что двоим в ванной мало места, и он ждет, чтобы она ушла. Но она разворачивается коленями к стене и спрашивает:

Куда это ты собрался?

С чего ты взяла, что я куда-то собрался?

Она улыбается. Она похожа на себя прежнюю; старую, стареющую, как и он.

Потому что ты моешься. – Она опирается подбородком на сплетенные пальцы и смотрит на него. В позе нимфы на листе кувшинки. Он оборачивает полотенце вокруг живота и подтыкает.

Я иду на вечеринку, – говорит он. – Отмечать Рождество.

К Марте?

Откуда ты знаешь? – Он не хотел ей говорить, хотя ему, в общем-то, нечего скрывать. Его неизменно удивляет, как она умудряется знать обо всех его планах, при том что с виду она им совершенно не интересуется.

Она меня пригласила.

– А-а, – говорит он. Он должен был догадаться, что Марта надумает пригласить Элизабет. Он скрещивает руки на груди; в обычной ситуации он бы взял сейчас ее дезодорант и покатал шариком подмышками, но при ней он этого сделать не может. Он чувствует, как углы его рта едут вниз.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю