332 500 произведений, 24 800 авторов.

Электронная библиотека книг » Маргарет Этвуд » Мужчина и женщина в эпоху динозавров » Текст книги (страница 12)
Мужчина и женщина в эпоху динозавров
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 20:58

Текст книги "Мужчина и женщина в эпоху динозавров"


Автор книги: Маргарет Этвуд






сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Однако она до сих пор не смогла рассказать. Она убеждает себя, что у нее просто не было подходящего случая. Что ей делать? Вдруг заявить посреди партии в криббедж: «А знаешь, Уильям, у меня завелся любовник»?

Она несется по улице, опустив голову, в руках пакет с картофельным салатом и жареной курицей из «Зигги». Уильям как-то сказал ей, что у нее походка, словно у мальчишки-подростка. У него – тоже, так что они друг друга стоят.

Когда она входит в квартиру, Уильям сидит за карточным столом. Он разложил перед собой пасьянс, но глядит в окно.

– Я купила кое-чего в «Зигги», – бодро говорит Леся. Уильям молчит, с ним это бывает. Она проходит через кухоньку, оставив пакет на столе, и входит в спальню.

Она сидит на кровати, стягивая кожаные сапоги, и тут в дверях возникает Уильям. У него странное лицо, будто мышцы свело. Он приближается, нависает над ней.

– Уильям, что случилось? – спрашивает она; но он толкает ее на кровать, обхватив за плечи, врезаясь локтем под ключицу. Другой рукой он рвет молнию на ее джинсах.

Уильям любит устроить возню в постели. Она начинает смеяться, потом перестает. Это совсем другое. Его рука у нее на шее, пережимает горло.

– Уильям, мне больно! – говорит она. Потом: – Уильям, хватит!

Он уже стянул джинсы до середины бедер, и лишь тогда до нее доходит, что он пытается ее изнасиловать. Она всегда думала, что изнасилование – это что-то такое, что делали русские с украинками или немцы, только более скрытно, с еврейками; то, что делают негры в темных закоулках Детройта. Но совершенно невозможно, чтобы это самое делал с ней Уильям Англосакс, молодой человек из хорошей семьи, проживающей в городе Лондоне, провинция Онтарио. Они друзья, они обсуждают вымирание и экологические проблемы, они знают друг друга много лет. Они живут вместе!

Что делать? Можно сопротивляться, пнуть его по яйцам, но тогда он до конца жизни не захочет с ней разговаривать. Она почти уверена, что сможет это сделать: ее колено как раз в удобном положении, он скорчился над ней, сдирая нейлон, облегающий промежность. Но если она позволит ему сделать то, что он хочет, тогда наверняка она сама до конца жизни с ним не заговорит. Положение нелепое, и сам Уильям, пыхтящий, сопящий и скрежещущий зубами, тоже нелеп. Но она знает: стоит ей засмеяться – и он ее ударит.-

Ей становится страшно: он нарочно делает ей больно. Может, он всегда хотел чего-нибудь такого, только предлога не было. А сейчас какой у него предлог?

– Уильям, перестань, – говорит она; но Уильям дергает и рвет, молча, без устали, вбивая торс между ее коленей.

Наконец ее тоже охватывает гнев. Он мог бы по крайней мере отозваться. Она сжимает колени, напрягает мышцы шеи и плеч, пусть себе Уильям ее таранит. Теперь он тянет ее за волосы, впивается пальцами в плоть ее рук. Наконец он стонет, изливается, обмякает.

Кончил? – холодно спрашивает она. Он лежит на ней мертвым грузом. Она выползает из-под него, застегивает рубашку. Выдергивает свои джинсы и колготки, вытирает ими бедра. Уильям наблюдает за ней с кровати, глаза кроличьи.

Прости меня, – говорит он.

Леся боится, что он заплачет. Тогда ей придется его простить. Она не отвечает, идет в ванную и засовывает одежду в корзину для грязного белья. Оборачивает бедра полотенцем. Ей очень хочется принять душ.

Она прижимается лбом к холодному зеркалу. Ей больше нельзя тут оставаться. Куда идти, что делать? Сердце бешено бьется, на руках и груди – царапины, она тяжело дышит. Ей страшно оттого, что Уильям превратился в кого-то совсем другого. Она не знает, чья в том вина.

Среда, 16 февраля 1977 года

Элизабет

Элизабет снится страшный сон. Пропали дети. Обе девочки еще грудные, и вот она была неосторожна, утратила на секунду бдительность – и потеряла их. Или их украли. Кроватки пусты, и она бегает по незнакомым улицам, ищет детей. Улица безлюдна, в окнах нет света; земля бесснежна, живые изгороди безлистны, небо над головой было бы звездным, если бы только она могла посмотреть вверх. Она бы позвала, но знает, что дети не смогут ей ответить, даже если услышат. Они заперты в одном из этих домов, спеленуты, даже рты у них закрыты одеялами.

Она поворачивается на другой бок и заставляет себя проснуться. Оглядывает комнату, нависший над ней секретер, паучники в горшках, полоски света, падающие сквозь жалюзи, убеждаясь, что она тут. Сердце замедляет бег, глаза сухи. Это старый сон, давнишний призрак. Он начал сниться ей после того, как родилась Нэнси. Тогда она просыпалась, судорожно рыдая, и Нат ее утешал. Он отводил ее в детскую, чтобы она услышала и увидела, что с детьми все в порядке. Он думал, что сон – про их детей, но она уже тогда знала, хоть и не говорила ему, что потерявшиеся младенцы – это ее мать и Кэролайн. Она закрылась от них, от них обеих, она так старалась, но они все равно возвращаются, мучают ее как только можно.

Она не хочет снова засыпать; она знает, что, если уснет, скорее всего опять увидит тот же сон. Она вылезает из постели, находит тапочки и халат и спускается на первый этаж, сделать себе молока с медом. Проходя мимо детской, она прислушивается, потом приоткрывает дверь, просто так, чтобы окончательно успокоиться. Чисто по привычке. Она, наверное, будет делать это до конца жизни, даже когда дети вырастут и на самом деле уйдут. Ей будет сниться все тот же сон. Ничто никогда не кончается.

Часть четвертая

Среда, 9 марта 1977 года

Леся

Лесин нож скрипит по фарфору. На ужин ростбиф, жестковатый. Ее мать так и не научилась готовить ростбиф. Леся отрезает и жует; все молчат, обычное дело. Она окружена с детства привычными звуками, будто в пещере с эхом.

Они только в последний момент узнали, что она придет. Тем не менее мать поставила на стол парадные тарелки, с розовыми розами и золотыми ободками, наследство от бабушки. Другие парадные тарелки – с синими бордюрами, серебряными ободками и видами шотландских замков, – принадлежали другой бабушке. Мясные тарелки. Они достались Лесиным родителям, потому что ее отец, хоть и непутевый, был единственным сыном. Ее тетя получила молочные тарелки и до сих пор обижена. Есть еще третий набор тарелок, будничный, который Лесины родители купили сами: жаропрочная керамика. С этими тарелками Лесе спокойнее, они нейтрального коричневатого цвета.

Мать предлагает ей добавки йоркширского пудинга. Леся соглашается, отчего у матери на губах появляется улыбка: кроткая, скорбная улыбка. На старых фотографиях у матери косы венцом вокруг головы, Леся не помнит ее с такой прической, но ей кажется, что косы еще тут, просвечивают через перманент, который подобает солидной даме, – мать обновляет его каждые два месяца. Пухлое лицо с аккуратными чертами. Отец тоже полноват, так что это семейная загадка – в кого Леся удалась ростом и худобой. Когда Леся была подростком, мать все время говорила ей, что с возрастом она округлится, – пыталась утешить насчет плоской груди. Но Леся не округлилась.

Мать рада, что Леся внезапно явилась к ужину; в последнее время она их редко навещала. Не только рада, но и удивлена; пока Леся пожирает йоркширский пудинг, мать украдкой вопросительно посматривает на нее через стол, надеясь получить какое-то объяснение потом, на кухне. Но Леся ничего не может объяснить. Так как она никогда открыто не сообщала родителям, что живет с Уильямом (хотя мать все равно догадалась), вряд ли она теперь может заявить им, что ушла от него и живет с кем-то другим. Брак – событие, факт, его можно обсуждать за обеденным столом. Развод тоже. Они создают определенную структуру, начало, конец. Без них все аморфно, бесконечная ничейная земля, что расстилается, как степь, по обе стороны каждого дня. Хотя Леся физически переместилась из одного места в другое, у нее нет четкого ощущения, будто при этом что-то кончилось или что-то другое началось.

Она сказала матери, что переехала. Еще сказала, что не успела распаковать посуду (это правда) и под этим предлогом срочно напросилась на ужин. Но она нарочно создала впечатление, что переехала только сегодня, хотя на самом деле уже три недели прошло с тех пор, как она арендовала грузовик в «Возим сами», распихав свои пожитки по картонным коробкам. Она сделала это днем, без Уильяма, и ни о чем его не предупредила. Если бы она сказала, что переезжает, пришлось бы что-то объяснять, а этого ей как раз не хотелось.

Просто удивительно, как быстро ей удалось вывалить из шкафов, содрать со стен всю свою жизнь с Уильямом и как мало места эта жизнь заняла. Леся сама дотащила коробки до лифта, они были не очень тяжелые, и сама составила их в грузовик, который оказался совершенно излишним – хватило бы и пикапа. Потом она вытащила коробки и перевезла на тележке вверх по шатким ступенькам снятого ею дома. Это запущенный дом на улице Беверли, в плохом состоянии, но она искала всего один день и сняла первое попавшееся жилье, достаточно дешевое и достаточно большое, чтобы поместились Натовы станки. Дом принадлежал застройщику; тот собирался построить на этом месте таунхаузы и пока что сдал ей дом задешево на условии, что она не потребует договора аренды.

Она чувствовала, что надо сбежать, пока Уильям не извинился. Если бы он извинился, – а она была уверена, что рано или поздно он это сделает, – она оказалась бы в ловушке.

На следующий день после того, как случилось ЭТО – она не знала, как назвать случившееся, и наконец решила пользоваться словом «инцидент», — Уильям ушел рано утром. Леся провела ночь, запершись в ванной, скрючившись на коврике, поверх которого расстелила полотенца, но это, пожалуй, было излишне, потому что он не пытался к ней вломиться.

Ей приятно было думать, что он явится на работу немытый и небритый; быть чистым до скрипа – один из его пунктиков. Услышав хлопок входной двери, она выбралась из ванной, переоделась в чистое и ушла на работу сама. Она не знала, что делать, что думать. Может, он склонен к насилию, не попытается ли он сделать то же самое снова? Она подавила желание позвонить Нату и рассказать про инцидент. В конце концов, ничего страшного не случилось, ей не сделали ничего плохого, ее на самом деле не изнасиловали, в строгом смысле этого слова. И еще, расскажи она об этом Нату, вышло бы, что она на него давит, заставляет его что-то сделать: например, немедленно поселиться вместе с ней. Она этого не хотела. Ей хотелось, чтобы Нат перебрался к ней, когда будет готов, когда захочет быть с ней, а не потому, что Уильям едва не сделал что-то такое.

После работы она немного побродила по улицам, посидела в «Мюррейс» с чашкой кофе и сигаретой, прошлась по Блуру и поглядела на витрины. В конце концов она отправилась домой, и оказалось, что Уильям сидит в гостиной, розовощекий и бодрый, будто ничего не случилось. Он любезно поздоровался и начал рассказывать об энергетической ценности тепла, которое выделяется при управляемой ферментации жидких отходов.

Такого Уильяма она испугалась больше, чем испугалась бы угрюмого или бешеного. Неужели он забыл об инциденте? Откуда взялась эта вспышка чистой ненависти? Спросить она не могла – боялась вызвать еще одну вспышку. Она долго не ложилась, читала книгу об ихтиозаврах, пока не лег Уильям. После этого она провела ночь на ковре в гостиной.

– Леся, хочешь еще пюре? – спрашивает мать. Леся кивает. Она голодна, как волк. Это ее первая нормальная еда за три недели. Она жила по-походному в почти пустом доме, спала на полу в спальне, подстелив одеяла, брала еду навынос в забегаловках, кексы с отрубями, гамбургеры, жареную курицу. Кости и корки она складывает в зеленый мешок для мусора: у нее пока нет мусорного бака. Плиты и холодильника у нее тоже нет, и пока не ясно, когда будут, в частности потому, что она оставила Уильяму деньги в конвертике, месячную плату за квартиру, и теперь у нее на счету в банке мало что осталось. Но это не главное; она чувствует, что в крупных покупках по дому, вроде плиты и холодильника, даже подержанных, Нат должен участвовать наравне с ней. Плита – это уже серьезные отношения.

Леся ест пирог с яблоками и гадает, что поделывает Нат. Когда отец спрашивает: «Ну, как поживают твои кости?», она только слабо улыбается. Если человек открыл новый вид динозавров, он может назвать его в свою честь. Aliceosaurus, писала она когда-то, заранее тренируясь, используя англизированный вариант своего имени. Когда ей было четырнадцать лет, это была ее цель в жизни – открыть новый вид динозавров и назвать его «Элисозавр». Она неосторожно рассказала об этом отцу, он счел, что это очень смешно, и потом долго ее дразнил. Она не знает, какая у нее сейчас цель в жизни.

Леся помогает матери собрать тарелки и несет их на кухню.

У тебя все в порядке, Леся? – спрашивает мать, как только отец оказывается за пределами слышимости. – Ты похудела.

Все нормально, – отвечает Леся. – Я просто устала после переезда.

Мать, кажется, успокаивается. Но у Леси совсем не все в порядке. Нат приходит к ней в новый дом по вечерам, и они занимаются любовью на скатанных одеялах, Леся прижимается спиной к жестким половицам. Это прекрасно, только он пока не говорил, что собирается к ней переехать. Она уже думает, что он, может быть, никогда и не переедет. Зачем ему? Зачем вносить хаос в свою жизнь? Он говорит, что хочет постепенно объяснить все детям, иначе они будут выбиты из колеи. Леся чувствует, что лично она уже выбита из колеи, но не может сказать об этом Нату.

И, кажется, вообще никому не может. Триш и Марианна точно отпадают. Она сидит с ними в кафетерии Музея, курит, вся напряглась, кажется, вот-вот выпалит свою тайну. Но не может. Она прекрасно понимает, что со стороны поведение Уильяма, инцидент (который можно счесть позорным провалом), ее собственное бегство и непонятные отношения с Натом – все это наивно, глупо, может быть, смешно. Gauche[3]131
  Неотесанная (фр.).


[Закрыть]
, подумает Марианна, хотя вслух не скажет; или другое, новое словечко, не французское, которое она с недавних пор полюбила: тормозная. Она даст Лесе полезный совет, будто речь идет о пополнении гардероба. Посоветует торговаться, давить, пускаться на всякие хитрости и всякое такое, чего Леся никогда не умела. Хочешь, чтобы он с тобой жил? Тогда не пускай его на порог. Какой ему смысл покупать корову, если молоко достается задаром? Леся не хочет, чтобы над ней посмеялись, мимоходом посочувствовали и забыли. Ей приходит в голову, что у нее нет близких друзей.

Она думает – может, поговорить с матерью, рассказать ей обо всем. Но сомневается. Ее мать воспитала в себе душевное равновесие; поневоле пришлось. Джульетта в пятьдесят пять, думает Леся, хотя ее мать никогда не была Джульеттой; она была уже далеко не цыпленок, как говорили тетки. Отец не лазил к ней через балкон, не похищал ее; они просто сели на трамвай и поехали в мэрию. Леся проходила «Ромео и Джульетту» в старших классах; учительница решила, что эта пьеса им понравится, потому что она про подростков, а они предположительно и были подростки. Леся не чувствовала себя подростком. Ей хотелось изучать аллювиальные равнины, известковые суглинки и анатомию позвоночных, и она не обращала особого внимания на пьесу, только изрисовала поля книги изображениями гигантских папоротников. Но что бы делали Монтекки и Капулетти, если бы Ромео и Джульетта остались в живых? Должно быть, примерно то же, что и ее родственники, думает она. Разговоры свысока на семейных сборищах, негодование, определенные темы в разговоре тщательно обходятся, и то одна, то другая бабушка рыдает либо яростно ругается в углу. Джульетта, как Лесина мать, стала бы непроницаемой, компактной, пухлой, собралась бы в шарик.

Лесина мать хотела, чтобы Леся была счастлива, а если не будет счастлива – пусть кажется счастливой. Лесино счастье служит оправданием ее матери. Леся знала это, сколько себя помнила, и прекрасно выучилась казаться если не счастливой, то, по крайней мере, флегматично-довольной. Вечно занятая, работает на хорошей должности. Но, стоя рядом с матерью, вытирая тарелки вековечным посудным полотенцем, на котором по краю синими буквами написано СТЕКЛО, Леся чувствует, что не может больше носить эту маску. Ей хочется заплакать и чтобы мать обняла ее и утешила.

Утешение ей нужно из-за Уильяма. Оказывается, потерять Уильяма, привычного Уильяма – все-таки больно. Не из-за него самого, а из-за того, что она ему доверилась, просто, беззаботно, бездумно. Она доверяла ему, как доверяют тротуару, она верила, что он тот, кем кажется, и она больше никогда никому так верить не будет. Больнее всего не насилие, а обман, лживая личина невинности; хотя, может, никакой невинности и не было, может, она все выдумала.

Но мать в своем защитном футляре никогда не сможет горевать вместе с Лесей. Она подождет, пока Леся выплачется и вытрет глаза посудным полотенцем, а потом скажет то, что Леся сама уже себе говорила: Ничего страшного. Баба с возукобыле легче. По-другому нельзя было. Что ни делается, все к лучшему.

Ее бабушки вели бы себя не так. Они горевали бы вместе с ней, обе; у них был такой дар. Они бы плакали, рыдали, причитали. Они бы обняли ее, раскачивались вместе с ней, гладили ее по голове, плакали бы несообразно, безмерно, как будто с ней случилось что-то непоправимое. А может, так оно и есть.

Среда, 9 марта 1977 года

Нат

Нат в погребе, облокотился на верстак и трогает ручки кистей, мокнущих в растворителе, в жестянке из-под кофе. Он все собирался провести тут освещение получше. Теперь уже нет смысла. В тусклом желтоватом свете он чувствует себя каким-то гигантским жуком, белым и подслеповатым, который пробирается ощупью и нюхом (что у него – почти одно и то же). Пары краски и запах сырого бетона, знакомая атмосфера. Он затягивает винт струбцины, в которой сушится клееная овечья голова, часть игрушки на веревочке, «У Мэри был барашек». Барашка он изобразил без труда, а вот с Мэри возникли проблемы. Не умеет он делать лица. Чепец с широкими полями, думает он.

На самом деле он сейчас должен укладывать веши. Он собирается начать, и уже давно собирается. Он привез на велосипеде из супермаркета штабель картонных коробок и купил моток прочной бечевки. Он набрал газет на завертку; вот уже две недели они лежат аккуратненькой стопочкой у подножия лестницы в подвале. Он даже отнес к Лесе пачку наждачной бумаги и банку со смесью гвоздей и шурупов и оставил в гостиной залогом своих достойных намерений. Он объяснил ей, что хочет проделать это постепенно. Сначала он скажет Элизабет, что решил перенести мастерскую в другое помещение, побольше и посветлее. Она удивится, что у него нашлись деньги на аренду, но с этим он разберется. Потом он то же самое скажет детям. Когда они уже отвыкнут, что он все время дома, он перестанет возвращаться на ночь в один дом и будет ночевать в другом. Он сказал, что хочет сделать момент разрыва незаметным.

Он честно собирается так и сделать, но есть одна важная деталь, которую он предпочел не обсуждать с Лесей: он хочет дождаться, пока Элизабет сама попросит (или потребует), чтобы он ушел. Если ему удастся создать у нее иллюзию, что она сама приняла решение, впоследствии это сильно облегчит ему жизнь. Но он пока смутно себе представляет, как этого достичь.

А пока что ему приходится справляться с Лесиным явным и усугубляющимся упадком духа. Она ничего не требует, во всяком случае – словами. Но он едва дышит. Уже три недели он, заслышав, что дети вернулись из школы, взбегает по лестнице из подвала, напускает на себя бодрый и беззаботный вид, греет им молоко и делает бутерброды с арахисовым маслом. Он рассказывает им анекдоты, готовит ужин, все дольше и дольше читает им на ночь. Вчера ночью они заявили, что устали, и попросили его выключить свет. Нат обиделся, ему хотелось распахнуть объятия и вскричать: Мне не так долго осталось быть с вами! Но паясничать как раз и нельзя. Он погасил свет, поцеловал их на ночь, затем пошел в ванную, чтобы намочить полотенце горячей водой и положить себе на глаза. Его отражение в зеркале уже блекло, дом его забывал, Нат утратил свое значение. Он вытер глаза и пошел искать Элизабет.

Это тоже по плану. Он старается поболтать с ней ни о чем по крайней мере раз в два" дня, предоставляя ей удобную возможность, шанс. Может быть, в результате одного из таких разговоров она велит ему убираться. Они сидят на кухне, болтают о том о сем; она пьет чай, он – шотландское виски. Когда-то, совсем недавно, она старалась избегать его по вечерам; уходила куда-нибудь или читала в своей комнате. Ее вполне устраивало, что им уже нечего сказать друг другу. Теперь, в каких-то своих целях, она, кажется, при всяком удобном случае старается спросить его мнение насчет покупок, ремонта, школьной успеваемости детей. От этого его бросает в пот. Пару раз она спрашивала его, не очень настойчиво, как подвигаются дела с новой подружкой, и он отвечал уклончиво.

После этих разговоров, во время которых он стискивает зубы, чтобы не глядеть на часы, он вскакивает на велосипед и яростно крутит педали вдоль по Оссингтон и Дандас, чтобы поспеть к Лесе, пока она не легла спать. Два раза он чуть не попал под машину; один раз въехал в фонарный столб и прибыл весь побитый и в крови. Леся рылась в полураспакованных коробках, ища пластырь, а он капал кровью на замызганный линолеум. Он знает, что эти поездки опасны, но также знает, что, если не попадет к Лесе вовремя, она почувствует себя отвергнутой и будет страдать. Несколько раз, когда он был слишком измотан, чтобы ехать, он вместо этого звонил. Ее голос был такой маленький и далекий. Ему невыносимо, что она так съеживается.

Неважно, насколько он устал; он обязательно должен заняться с ней любовью или хотя бы попытаться; иначе она решит, что он отдаляется. Его колени покрылись синяками на жестком полу, и больной позвонок напоминает о себе. Ему хочется попросить ее купить кровать или хоть матрас, но тогда он должен оплатить половину стоимости, а сейчас у него просто нет денег.

Утешив Лесю, он опять едет домой. Там он брякает тарелками в кухне, поджаривая себе печенку с луком – ночной перекус. Он поет матросские песни, или ставит пластинки, старые записи «Трэвелерз», или Гарри Белафонте [3]232
  «Трэвелерз» – канадская фолк-группа 1950—1960-х гг. Гарри Белафонте (р. 1927) – американский певец, музыкант и киноактер.


[Закрыть]
начала шестидесятых. Он хранит эти пластинки не потому, что очень любит музыку как таковую, а потому, что они напоминают ему о временах, когда он любил музыку. До того, как он женился, до всего; когда ему еще казалось, что все пути открыты.

Он знает, что Элизабет слышно все происходящее в кухне. Она терпеть не может «Трэвелерз», Гарри Белафонте и вообще ночной шум, а от запаха печенки ее тошнит. Он открыл это в самом начале их брака и с тех пор воздерживался от печенки, сделал уступку. Она очень ценит такие уступки. Теперь он надеется, что при виде столь явного нарушения договоренностей она решит наконец, что с нее хватит.

На самом деле ему не особенно хочется ни петь, ни есть. К полуночи у него обычно уже голова раскалывается. Но он заставляет себя колотить ножом по тарелке и горланить вместе с Гарри, разевая рот, набитый полупрожеванным мясом: «Вижу черного ТАРАНТУЛА». Потом меланхолическое: «Вернись, Лизетта, душа моя, сотри слезу из глаз…» Когда-то, в эпоху Криса, Нат вкладывал в эту песню чувства, что было довольно смешно: «Лизетта» была Элизабет, и он хотел, чтобы она к нему вернулась.

Он оставляет тарелки в раковине или, если чувствует особенный прилив нахальства, прямо на кухонном столе, бросая вызов объявлению Элизабет:

УБИРАЙ ЗА СОБОЙ!

Потом он бредет вверх по лестнице, заглатывает четыре таблетки аспирина с кодеином и падает в кровать.

Раньше такое поведение быстро принесло бы результат. Холодная просьба, в случае дальнейшего неповиновения – лобовая атака, в процессе которой его провинности были бы перечислены пугающе спокойным голосом: от мужланского свинства до наглого себялюбия и жестокости. В первые годы такие доводы его убеждали. Он не мог жаловаться, жаловаться умело и с чувством, и это ставило его в невыгодное положение; когда она требовала, чтобы он назвал хоть одну ее привычку, столь же неприятную для него, и, конечно, готова была тут же от этой привычки отказаться, ему ничего не приходило в голову. Он привык думать, что ярость любого человека, обида, чувство, что тебя подавляют, – оправданно; любого человека, кроме него. В общем, его никто не подавлял. В мятежные шестидесятые его на вечеринках обзывали расистской свиньей, антифеминистской свиньей, даже немецко-фашистской свиньей – из-за фамилии. Он не рассказывал в ответ про свое унитарианское прошлое, про своего дедушку, давно покойного, меннонита-отступника, которому побили окна на молокозаводе в 1914 году, про отца, убитого на войне; ему проще было повернуться и уйти в кухню за очередным пивом. А еще он никогда не говорил Элизабет, что этот дом принадлежит ему в той же мере, что и ей; он просто сам не верил в это. Он ел печенку только в ресторанах и ставил пластинки Гарри Белафонте, лишь когда Элизабет не было дома. Детям они нравились.

А сейчас Элизабет не реагирует на его прегрешения. Если он видит ее наутро, она спокойна и улыбается. Даже спрашивает, хорошо ли он спал.

Нат знает, что он недолго протянет так – на две жизни. Он заработает язву желудка, он взорвется. В нем растет невнятный гнев, не только на Элизабет, но и на детей: какое право они имеют держать его на крючке, не отпускать? И на Лесю, которая вынуждает его принять такое трудное решение. Он знает, что гневается несправедливо. Он не любит быть несправедливым. Он сделает первый шаг сегодня, сейчас.

Он опускается на колени у пачки старых газет. Он сначала завернет и сложит в ящики мелкие ручные инструменты, перевезет эти ящики по одному, на багажнике велосипеда. Для больших станков и неоконченных игрушек ему придется нанять грузовик. Он заталкивает подальше мысль о том, где же взять деньги.

Он берет долото, проводит рукой вдоль ручки. Давным-давно, в раннюю пору эйфории, когда он только что ушел с работы и еще верил, что каким-то образом возвращает себе чувство собственного достоинства, мудрость и простоту ремесленника, – он потратил немало времени, вырезая особые ручки для своих инструментов. На некоторых он вырезал свои инициалы; другие украсил полосками орнамента, цветами, листьями, геометрическими узорами, чем-то похожими на индейские. Для вот этого долота он вырезал ручку в форме руки, обхватившей ручку инструмента, так что каждый раз, когда он берет долото, под рукой – словно чужие пальцы, сомкнутые на рукоятке. Ему было приятно пользоваться такими инструментами, он чувствовал себя прочным, укоренившимся, будто, вырезав эти рукоятки сам, сотворил их уже старыми. Он стоит на коленях и держит маленькую деревянную руку, пытаясь вернуть то удовольствие. Держит, держится. Но инструменты уплывают от него, уменьшаются, точно игрушки, с которыми он когда-то играл. Пластмассовый автомат, мужская шляпа, которую он надевал, завернув поля и воображая, что это пробковый шлем.

Он кладет долото на газетный лист и закатывает, начиная с нижнего угла. Потом, методически, читая при этом заголовки, заворачивает стамески, отвертки, рашпили, кладет завернутые инструменты в рядок на дно первой коробки. Старые новости пролетают мимо, чернят ему пальцы: пакистанец, которого столкнули на рельсы в метро, Нат помнит эту историю. Сломали ногу. Девочка задохнулась, когда мать заставила ее в наказание стоять на одной ноге с петлей на шее. Многонедельные сплетни про Маргарет Трюдо [3]333
  Жена премьер-министра Канады Пьера Трюдо.


[Закрыть]
. Взрыв в мясной лавке в Северной Ирландии. Растущие трения между английской и французской частями Канады. Убит португальский мальчик, чистильщик обуви; ликвидация квартала красных фонарей в Торонто. В Квебеке приняты законы о языке; грекам – владельцам лавок в греческих районах запрещено вывешивать рекламу кока-колы на греческом. Он пролистывает газеты и вспоминает, о чем думал, когда читал их первый раз.

Нат уже ничего не пакует. Он скрючился на полу в подвале, погрузившись в старые новости, которые доходят к нему из прошлого одним смешанным воплем ярости и боли. И он принимал это как должное: а чего еще ожидать? Газеты – дистиллированная безнадежность. Когда мать раздражает его своим чрезмерным оптимизмом, он хочет ей сказать просто: «Читай газеты». Явное заблуждение – вера, будто вообще хоть что-то можно изменить. Она, разумеется, читает газеты. Даже хранит вырезки в папке.

Он погружен в статью «от редакции», предостерегающую против ползучей балканизации Канады, когда дверь подвала распахивается. Он поднимает голову: Элизабет стоит на верху лестницы, лицо в тени, потому что лампочка ровно за головой. Нат неловко поднимается на ноги. Стамеска, которую он держал в руках, собираясь завернуть, с лязгом падает на пол.

– Ты сегодня рано, – говорит он. Он чувствует себя так, будто его застали при зарывании трупа в подвале.

У Элизабет на плечи накинут кардиган. Она запахивается плотнее; медленно, не говоря ни слова, спускается по ступеням. Нат облокачивается спиной о верстак.

Ты, кажется, упаковываешься, – говорит Элизабет. Теперь он видит, что она улыбается.

Да нет, просто разбирал инструменты, – отвечает Нат. Теперь, когда момент наступил, его вдруг охватило нелепое, иррациональное желание – ото всего отпереться. – Хотел сложить на хранение.

Элизабет стоит у подножия лестницы и оглядывает помещение, грязные окна, ветошь, кучи опилок и стружек, которые он не побеспокоился убрать.

– Как торговля? – Она уже давно его об этом не спрашивала. Она не интересуется, как у него идут дела; она почти никогда не спускается в подвал. Ей нужно только, чтобы он вовремя вносил свою половину платы за дом.

Замечательно, – врет он. – Просто прекрасно.

Элизабет смотрит на него.

Может, пора нам это прекратить? – говорит она.

Среда, 9 марта 1977 года

Элизабет

Элизабет плотнее кутает себя в кардиган, плечи, спину. Руки скрещены, в кулаках скомкана материя. Смирительная рубашка. Элизабет стоит в прихожей, наблюдая за парадной дверью, будто кто-то должен вот-вот прийти. Но она никого не ждет. Двери – для того, чтобы выходить из них и идти своей дорогой. Человек вышел, и дверь за ним закрылась, а Элизабет стоит и смотрит туда, где он только что был. Сознательно, полусознательно, полубессознательность. Черт бы их всех побрал.

Нат только что вышел в эту дверь с картонной коробкой в руках. Он поставил коробку на крыльцо, чтобы повернуться и тщательно, очень тщательно закрыть за собой дверь. И покатил трахать свою тощую подружку, чем занимается уже несколько недель, хотя тщательно скрывает. На этот раз он прихватил с собой несколько рашпилей и стамесок. Элизабет надеется, что он там найдет им применение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю