Текст книги "Дневник Неизвестного"
Автор книги: Марат Зайнашев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Марат Зайнашев
Дневник Неизвестного
Введение.
Из дневника неизвестного:
«Я являюсь лишь неким третьим —
Отношением первого и второго»
Как узнать несомненно, что не спишь? Что дышишь по своей воле, и что игривый туман, – коим влекомый бредёшь среди ночи во тьме, – не отдалится снова, если сделать ещё один шаг? Хочется нырнуть в его густоту, но она всегда далека, недостижима, зыбуча, а кажущаяся близость её эфемерна, и только влажный холодок по коже напоминает осознанием о том, что всё это время ты им любезно и бережно был окутан. Аллегория к жизни, – коварно ускользающее, бесцельно существующее и непреходящее всеобъемлющее «Всё», – кем-то данное нам, и зачем-то.
Не терплю и считаю скудодушием ведение дневников, посему знайте, что я переступаю границы своего весьма принципиального личного пространства, строча эти мысли в бумагу; не подумайте также, читающий, что я поступился взглядом легко, без причины – здесь весомейший аргумент, не являющийся интригой, но умалчиваемый мною сознательно.
Вследствие первого абзаца вынужден добавить ещё одно своё раздражение о дневничном факте: существенно большей подростковой глупостью мне представляется назначение дневнику «Имени собственного», и уж тем более собственного, вроде «Дневник Мэри Джейн» и подобной чуши. Именно поэтому дневник сиротски безымянен.
Теперь хотелось бы попунктово, в порядке убывающей важности ввести гласные правила, или, скорее, поставить одну такую крупную точку, – чтобы как холм, чтобы с вершины его можно было в призму данного мною ракурса наблюдать мои мысли с тем пониманием, что я от вас требую:
1) Мой не в полной мере дневник, пишется только (!) мной;
2) Да простит мне читающий несобранность мыслей (о чём подробнее далее);
3) Да простит мне читающий жизненно необходимые словоискажения (о чём далее ничего);
4) Наконец, четвёртым пунктом будет нижеследующее (пусть и частичное) объяснение причинности моих бессмысленных, вопреки энтропии колебаний:
В голове сейчас настоящая какофония, если честно. Часть меня беспокойствует об этой дневничной деятельности, мешая сосредоточиться, а её головное буйство пробуждает недавно усмирённую ленность, и вот в такой обстановке приходится писать. Никакого уединения. Никакого спокойствия. Сил никаких.
Это всё неподвижность. Я, пожалуй, научусь писать во время ходьбы. Чтобы главному в голове уютнее думалось, хорошо бы находиться в движении. Тут действуют какие-то около Энштейновские законы – лента мысли только тогда начинает вертеться в бобине сознания, когда тело преодолевает пространство, расстояние, причём ему необязательно шевелиться самому! Отсюда развитость автобусного мышления. У вас не так?
Не могу удержаться от удовольствия почувствовать себя псевдоучёным и ввести, в рамках дневника, термин полуторакилометровой мысли – именно такое расстояние преодолевает автобус, или мои ноги, от места моего вечернего пребывания до места пребывания дневного и назад. Именно такое расстояние требуется моему мозгу, чтобы хорошенько закипеть, перебурлить соображения по всем волнующим поводам и работать в это время максимально вдохновлённо. Любите ходить! Любите двигаться! Движение – мысль! Звучит будто каждый автобусный пассажир являет собой не уставшее амёбоподобное, а сущую реинкарнацию Аристотеля.
Теперь: «О чём же?! Зачём же?!» – Кричат внутри меня недобитки ленивого мизантропа. Я – третье лицо, имею к истории, кою расскажет далее некий другой, самое косвенное отношение. Я не обладаю достаточными наблюдательскими навыками и подходящим для такой серьёзной задачи характером, оснащённым усидчивостью, потому оставляю за собой вот подобные текстовые вкрапления, дабы читающий имел возможность оглядеться и делать выводы самостоятельно.
Здесь я отвлекаюсь без возможности остановиться – внутренний самовлюблённый альтруист напоминает о главнейшей из ракурсных призм: очень важно сейчас, чтобы каждый делал выводы сам! Никого не слушайте! Никто не прав! Верить нужно только своей голове. Пусть она бунтарствует! Прежде чем воспарить, необходимо шагнуть в разверстые объятия пропасти. В полёте сознание свободно. В полёте обретается избавление от шаблонного самоопределения!
В соответствии с пунктом первым можно уяснить, что история отделена от дневника и лишь изредка будет перемежаться с выдержками из него во имя самого разностороннего рассмотрения совершённого, совершаемого и того, что ещё предстоит совершить.
Наконец, в заключение этого утомившего меня начала ничего не скажу. Впереди ещё слишком много страниц – хорошо, что мне не пришлось всё писать самому.
Засим перо отдам другому,
и откланяюсь
во мрак.
Второе введение.
– Остановитесь. Вы действительно хотите войти в эту комнату? Впереди вас ждёт не самое приятное зрелище, хорошенько подумайте, и только затем…
– Делайте же, не слушайте его предостережений! Делайте шаг, он прост и лёгок – этот окрылённый любопытством шаг…
– Не думайте только, что сможете так же просто вернуться назад – как говорится, не зная броду…
Вы всё-таки ступили за порог. Что же, тогда скрип этой обшарпанной двери уже раздражил ваш слух и теперь эхом звенит в голове. Не задумывайтесь, просто сделайте вдох. Затхлый воздух… он так и бьёт по ноздрям, ведь вы только что были на светлой улице, наслаждались свежестью вечернего летнего ветра, как вдруг… Но даже неясно чем тут пахнет! Целое попурри из неприятных ароматов, так что лучше не дышите – вы лишь на минутку, терпите.
А что видят ваши глаза? Они с трудом привыкают ко мраку помещения и словно не хотят отпускать от себя те блики яркого солнца, что принесли снаружи.
Лучистый мираж рассеивается, взору открываются контуры стен странной комнаты, заставленной хламом и заваленной мятым тряпьём. А вот показалась небольшая кровать, сразу слева от двери – конечно же не застелена, и засаленное покрывало наполовину свисает с неё, подметая собою пол, который, впрочем, действительно нуждается в метле.
Напротив кровати стоит, пошатываясь, хлипкий стол из ДСП, под него задвинут деревянный стул, а на нём – старый, ещё с кинескопом монитор компьютера. Его гудение – не единственное, что нарушает тишину.
Ваши уши наконец различают голоса, а глаза так и не заметили двух молодых людей, сидящих вон там, в углу, на старой фуфайке, назначенной дежурной кроватью?
К сожалению, мне пора идти. А вы – у вас есть немного свободного времени, останьтесь, послушайте. В конце концов, это вы шагнули за порог. Надеюсь, ваш нос уже свыкся с собственной участью. До свидания.
I
– Задержи дыхание, закрой уши пальцами и сиди в тишине… подожди… Как оно стучит, слышишь? Сердце, кующее нашу жизнь. Мы так глухи к его зову, слепы к сакральной истине, что таится в нём. Гордимся собой и руководствуемся лишь разумом – этим поверхностно судящим комком склизких извилин, рождающим рациональность, что раз за разом ведёт человека к беспутной войне или столь же беспутному всеприятию. Блуждая по лабиринту сознания, большинство никогда не находит выхода, теряясь среди предрассудков и страхов, основываясь на том, что видит и слышит. Я делю всех людей на…
– На куски? А тесак? В кармане? Это всё патетика. – Странную тираду первого, второй парень прервал не самой удачной шуткой и сквозь собственное хихикание добавил:
– Нет, честное слово! Тебя послушай, так только одно и можно предположить.
– Ну зачем так? – досадовал первый. – Нельзя столь грубо обрывать философские наплывы. Сам знаешь, как дороги эти вдохновенные моменты триумфа мысли!
– Извини, но я, к сожалению, слишком устал, чтобы слушать, и уж тем более думать о твоих триумфах. Лучше глянь, который час там? уже половина девятого? Боже мой… только с работы вернулся! Куда же ты, время, летишь… – тон молодого человека скатился в совсем заунывный стон, и он, привстав, одним шагом, почти в падении пересёк маленькую комнатушку от угла с фуфайкой-матрасом до своей старенькой кровати, с грохотом на неё повалившись. Через минуту он уже беспокойно сопел.
– Презренные телодвижения! – спустя время и шёпотом буркнул сквозь зубы тот, что остался сидеть на фуфайке. – Да я же только хотел… впрочем, если на то пошло, не питаю же я ненависти к сознанию человека! Все им просто неправильно пользуются, вот как и ты. Ведь сердце, душа, да разум, в конце концов, это, по-моему мнению – единое целое. Безнадёжный ты, что ли? Дрыхни, давай, всё равно не выспишься, а завтра – день сурка! Это ни в какие ворота! Пойду прогуляюсь. А ты лежи, лежи, спокойной ночи! Надеюсь, бабуля не побеспокоит. – С видом явно внутренне задетым тот, что наконец встал со своей фуфайки, вышел из комнаты и, хлопнув дверью, умчал куда-то в ночь.
Мгновеньем позже в комнату к сопящему парню вошло что-то лохматое, босое, источающее смрад и зловоние. Пошатываясь, нечто присело, или, скорее, взгромоздилось на стул справа от двери. От внезапного шума беспокойно сопящий парень вскочил и со злостью поглядел вниз на окровавленные ноги вошедшего существа. Оно изрекало невнятное:
– Сашечка, любовь моя, ты, этот… где мой, этот…
– Чё тебе опять?! – вскричал парень в крещендо нервозности.
– Не на-адо мне. Я, между прочим, не глухая, – совершенно спокойно, почти даже членораздельно молвила лохматая старуха, заумно склоняя голову набок, – я только спросить хотела, и всё… – искорки удивления появились в её голосе, а морщинистое лицо исказилось и разгладилось вокруг теперь до смешного широких глаз.
Оппоненты молчали, и атмосфера, без того густая и тяжёлая, сейчас тянула вниз словно болото. Лицо старухи изображало спонтанные пьяные гримасы, из которых резко высунутый вбок прикушенный язык да один прикрытый глаз – была самой частой и, наверное, боле всего наводила жути.
Внезапно улыбка озарила губы «прелестной дамы», она повернулась на стуле и, глядя на своего, по видимому, внука, очень по-доброму, даже любя, переменившись как погода в море беспричинно обругала того многоэтажным матом, требуя что-то своё.
– Я в рог имел твой кошелёк, иди у собутыльников ищи! Ты опять ноги чешешь! А лечиться не пробовала? Может у тебя там проказа? Да бог знает! Выйди отсюда! Вали! – парень метнулся и силой выдворил старуху из комнаты, заперев дверь на ключ.
Он прокомментировал поток лютой брани, сочащийся с той стороны фразой «Тварь неугомнонная» – и с раскалённым добела лицом бесцельно осел на кровать.
«Сколько ещё… сколько ещё терпеть… – вертел в голове парень. – А что я могу? Какая-то обречённость, боже! Ну кому это надо?! Убил бы… Устал. Всё. Все кости ломит. Тело горит. Чуть-чуть бы подольше поспать, хоть немножко… А на завтра есть не приготовил. Господи! Двенадцать часов! А любезный мой сосед? Ушёл куда-то, как всегда. Хоть бы окно открыл уходя, не думает обо мне. Давай, надо вставать. Вставай, Александр! Где бы сил найти, где-бы… нельзя завтра голодным».
Оканчивая мысли Саша придавил зубами губы будто в обиде, стараясь не заплакать, и выстрелил взглядом исподлобья в сторону двери, откуда всё раздавался скверный шёпот страстно любимой бабули.
Он встал тяжёлым рывком, сутуло пошатываясь подошёл к окну, схватился за ручку и дёрнул из последних сил с видом жаждущего в пустыне. Окно отворилось, впустив наконец прохладу. Слегка загазованная городская свежесть мгновенно ворвалась в мир полный сладкого смрада. Саша глубоко, жадно втянул носом воздух. Со смакующим упоением кривовато улыбнулся, окончательно обмяк, облокотившись на подоконник, и забылся, глядя в ночную пустоту.
Неизвестно сколько он так простоял, но чувства презрения ко всему живому тягучими, липкими мыслями оседали в его голове, замедляя бегущее время. О, как он ненавидел по своему обыкновению всё человечество! Молодость его обжигала сознание крайностью, а нелёгкая, даже тяжёлая, страшная, – как он думал, жалея себя, – судьба, пусть и укрепляла дух, всё же оставляла свой отпечаток где-то глубоко внутри. Саша старался очистить мысли, просто наслаждаясь минутами… или часами… или вечностью… Однако крохи столь необходимого уединённого отдыха сыпались сквозь его пальцы, ведь в голове стучало что-то важное, что-то забытое, то, что хотелось бы забыть…
«На работу завтра. Не думать! Не вспоминать! – отбивался он, – Пошли уже скорее. Всё, вперёд. Неси меня, тело, не падай…». Саша медленно тянул в голове слова и вялые эти мысли автоматически направляли его измождённые ноги. Он подошёл к двери, собрался было в кухню, как вдруг, почёсывая лоб правой рукой, почувствовал липкую влагу на своих пальцах. Совершенно спокойно он взглянул на ладони, осмотрел их почти без удивления но с отвращением поморщился – руки были в крови и сукровице, испачканы тонким слоем мешанины этих субстанций, а в голове его возникли мерзкие гниющие старушечьи ноги.
Ручка двери была также испачкана, и Саша, уже не имея сил удивляться, раздражаться и вообще реагировать на что-либо, бесцельно схватился за неё, застыв так на несколько долгих секунд.
«Снова испачкала, снова всё в крови, и я в твоей крови, бабка! Ох, вытекло бы из тебя побольше, чтобы с концами, радости пуще не придумаешь! … Так что я? Боже, мысли безумца. Пусть здравствует и дышит… Умоюсь потом. И приготовлю утром. Только будильник взвести…»
Усталость взяла верх в борьбе и Саша повалился на кровать вновь, теряя последние нити мыслей. Всё тело его горело изнутри, безжалостная истома заламывала утомлённые кости. Засыпая, он немедленно пробуждался, дёргаясь и пугаясь себя самого, а после снова проваливался в поверхностный сон, в котором слышал лишь собственное: «Лежу, ну, слава богу, всё-ё… Лежу наконец…»
II
Будильник он так и не взвёл. Однако проспать Саше помешал его друг, вернувшийся под утро, хоть и вошедший тихо, всё же бормотавший что-то себе под нос: «Схоластика, волюнтаризм, епитрахиль! Странное слово. О! а как там было…
Иной одну лишь ночь страдал,
А поседел к рассвету.
Как странно, я седым не стал
Всю жизнь бродя по свету»
– Что ты лопочешь? Это чьи? – спросил сонный, измятый Саша, продирая глаза.
– Текстописца Шуберта с говорящей фамилией Мюллер. Это принятый перевод. Я, знаешь, не любитель оригиналов, мне наш язык и дорог и люб, – разводя руками отвечал парень.
– Господи! Времени-то сколько? – спохватился Саша и беспокойно вскочил.
– Как ты быстро оклемался! А с открытым окном тебе не холодно ли спалось? Да не спеши, есть ещё время. Работа твоя не убежит, утро раннее, – отвечал вернувшийся, притворяя окно и придвигая себе излюбленный стул.
– Ты пришёл только? И где бродил? – спросил Саша, интересуясь на деле более искренно, чем думал сам.
– Да по улице просто, на лавочке вот подремал. Там прохлада, благодать! Думал ходил о своём. О твоём, тоже, думал, – потягиваясь и позёвывая ответствовал бродяга.
– А тебе значит на улице спалось нормально… О моём? – Саша принялся уже собирать вещи, готовиться к работе насколько мог тщательно, однако мыслями всё же сильно отвлекался на разговор, интересующий не его самого, а что-то в его глубине.
– Ах, это вопрос восприятия! Понимаешь, когда всюду мороз и никакого просвета, то и холодом будешь сыт. А когда ты в тепле и чуток поддувает – вот это уже нервы.
– О моём-то о чём думал?
– Так именно о том! Какой ты слабовольный, думал, работяга, и молодость свою губишь, имея ум и таланты! Я бы…
– Слабовольные знаешь где?! С лошадьми в овраге! – перебил нервно Саша, —или в соседней комнате вон, допивают портвейны и одеколон. Я человек сильный, меня этими проблемами не сломать! – Его лицо сразу отчего-то покраснело, и он оскорблёнными круглыми глазами уставился в собеседника. – Будто я один страдаю, нельзя быть эгоистичным! На свете уйма народу, кому хуже меня. Там убийцы, тут педофилы, где-то ещё теракты и людей обливают бензином… и если б все ныли и плакались, так мир давно бы рухнул – так я думаю. Не всем же быть бродящими по улицам, до маньячного странными маргинальными личностями? Ты думаешь, ты таинственный и загадочный, или что? Чем, скажи мне, обоснована эта твоя тяга к отчуждению? Я бы и сам рад почаще скрываться от общества, но ведь человек существо социальное, как считаешь, Самуил?
– И быстро же вас можно раздражить, Александр! – усмехнулся парень.
Он как-то неумело, неприятно скривил губы, отчего Саша поморщился будучи в сильном раздражении от недосыпа, резкого пробуждения и этого вот оскорбления, которое запомнил надолго, хоть и не был злопамятным.
– Я не хотел тебя задеть, милейший друг! Разве поддеть немного, – сказал Самуил, особенно выделив слово «поддеть» странным рывком головы снизу вверх, – чтобы ты окончательно уже открыл разум новому дню и новым мыслям – что самое главное! А я, к слову, вовсе не маньячный маргинал, или как ты выразился, я лишь творческая натура и достаточно открытый для приятия вселенской правды человек… Да и на загадочность мне наплевать. А отчуждаюсь я единственно с тем, чтобы с природой поговорить, с миром, понимаешь ли. Я ведь люблю людей! Отчасти, конечно, и ненавижу их, но и люблю тоже! Мизантроп внутри твердит, что все они ничтожны и, конечно, он прав, но в целом, в целом мы бы мира без ничтожных людей не построили, и два царя без рабов и холопов не цари, а просто два обыкновенных ряженых идиота, полных, к тому же, самомнения. Но это не так страшно, как рабы без царя. Вот тут вся собака и зарыта, но хвост её торчит, за него и потянем! – разогнался и распалился Самуил. – И кем, по твоему, они становятся? Свободными людьми или стадом овец? Ты собирайся, собирайся, я пока подытожу. Так вот: да они же сами себе нового царя выдумают и нарядят, лишь бы подчиняться и жить в угнетении, потому что мысль – сама по себе то есть, – является нашим всем! Где это я читал, что мы лишь мысли в мёртвом мире, одинокие и т.д. и т.п.? Впрочем ладно. Так вот, до чего я сам дошёл: мысль – она ведь наша душа, не так ли? А душа в этом мире страдает, она сюда только затем и послана, если послана вообще, и всё её вещество трепещет, дай только время подумать и осознать. Потому-то они и выбирают царя, чтобы в рабстве забыться, отрезать связь с мыслями и перестать думать, перестать страдать. Для них ведь удовольствие это не «круасаны у париже», не созерцание рассветов и закатов каждый день, не мерцание звёзд, не мечты и не путь к ним, нет… Для них удовольствие и истинное счастье это именно перестать волноваться и думать, и пусть кто-нибудь другой страдает этим проклятьем! «А мы тут помолимся, бога побоимся, кланяясь и работая не разгибая спины» – и стойкие же люди, скажу я! Молятся богу из страха, а ведь страшно им единственно потому, что души свои они отдали во власть другому, высшему, хотя на деле все равны, равноценны, неотличимы друг от друга, разве что на иных больше возложено… Понимаешь, в чём человечество? Сначало рабство опостылеет, а после и свобода… цикличность! Я тебе ещё не надоел? Да ты не слушаешь! Вот так и каждое новое поколение не учится ничему… – Самуил проговорил всё в большом возбуждении, явно озабоченный этим придуманным за ночь вопросом, а как закончил, наконец прекратил вертеться, скрипя стулом, за бегающим по комнате Сашей.
– Слушаю. Только думать об этом некогда. Слишком уж ты радикально, по-детски как-то всё изложил. Ну, готово. Куплю поесть по дороге, если не забуду. До вечера, ненормальный!
За время тирады Самуила, Саша успел сбегать умыться, одеться, накинуть любимую толстовку, которую никогда не застёгивал и даже немного посвежеть. Он схватил свою рабочую сумку и прокричал эти последние слова уже будучи в коридоре.
– Сам ты ненормальный, внучек! – послышался голос слегка протрезвевшей, но оттого ещё более жуткой старушки. Своими слепыми, но очень любопытными глазами она выглядывала из комнатушки, по-видимому решив, что привычное в доме оскорбление адресовано ей.
Самуил тихонько притворил дверь, защёлкнул замок и, тяжело вздохнув, упал в свой уголок, где ютился у Саши по дружбе.
III
Голодный и совершенно не отдохнувший Саша торопился успеть на свой рабочий автобус. Мысли его, большей частью, занимало прочувствование наслаждения этими минутами прекрасного утреннего одиночества, где нет никого. Ему одинаково страшно не хотелось: что идти на работу, где он ужасно уставал физически и, к тому же, имея мнительный ум, весьма активный и раздражительный – получал стресс; что возвращаться домой, и видеть опять эту грязь, вонь, ненавистную бабку и всё остальное, что там присутствовало.
О соседе своём он, конечно, думал хорошо; любил его за неизбывную своенравность, за, пусть и наивную, но всё же свободу мысли и за силу воли, что могла сойти и за глупость, но позволяла ему плевать на привычные порядки общества, не работать и только получать какое-то мизерное пособие, бог знает за что и почему ему выдаваемое, но на которое, тем не менее, можно было по крайней мере скудно питаться. Дружили они с совсем недавнего времени, но Саша рад был принять того к себе, тем более что хоть так он мог получать, пусть и небольшое, однако же удовольствие от нахождения у себя в квартире, где, по его мнению, лишь «гнёт и унижение».
Самуил, между тем, был в принципе единственным посторонним человеком, допущенным Сашей увидеть весь «стыд и позорище» своего дома. Саша несоизмеримо сильно трепетал по поводу собственного жилища и презирал себя за то, что ничего не меняет, хотя, впрочем, всегда находил для себя же отговорки по типу: «Ну, вот помрёт и посмотрим…» или «Как только она помрёт, так сразу всё наладится!», а иной раз, когда это не помогало, заглушал осознание плачевного положения какими-нибудь заоблачными мечтами, или, попросту усаживаясь за старенький компьютер, забывался в видеоиграх.
На автобус Саша всё-таки успел. Пятничный день придавал ему внутренних сил, однако, как и всегда, сев в самый конец автобуса, он старался уснуть, урвать ещё хоть немного времени, но, как и всегда, ему мешали запахи садившихся рядом мужиков, уже с утра щеголявших такими перегарами, какие быка с ног свалят. Мало того, перегар вперемешку с чесноком, да ужасно противным мускатным орехом, якобы перебивающим запах алкоголя – действенней и быть не может смеси, чтобы на весь день наполнить человека чувствительного и непьющего отвращением к окружающим и раздражить его нервы до крайности.
Саша морщился, дышал через воротник толстовки и изо всех сил старался не задохнуться. Ему порой даже было смешно, казалось, будто все они делают это специально, лишь бы его ещё больше взбесить и в конец растрепать ему ганглии.
В такие моменты он ненавидел весь автобус, пропахший бензином; ненавидел водителя, неаккуратного и вечно спешащего так, что Сашу подкидывало и встряхивало до треска в мозгу; ненавидел поддатых, вонючих мужиков, окружавших его со всех сторон; снова ненавидел водителя, который включал радио, рассчитанное на недоумков так громко, что наушники с собственной музыкой становились единственным, пусть и частичным, но всё же облегчением этого страдания; ненавидел себя: за то, что изо дня в день он продолжает склонять голову и смиренно терпеть столь ему опостылевший образ жизни; и за то, что в который раз он, идиот, забыл наушники дома.
Однако же, было там и кого любить. Искренне он любил своих прямых коллег по работе, – с ними, к слову, ему повезло. Они весьма отличались от остальной массы тамошнего его окружения, Саша питал к ним тёплые чувства уже по крайней мере потому, что в автобусе они ездили редко. Все они и каждый по отдельности чем-то радовали его, хотя он не вполне принимал этой своей к ним теплоты, старался держаться отстранённо и как можно менее контактно, сам даже не понимая отчего. Вечно он невольно улыбался им при встрече, проявлял свою природную душевную доброту и, здороваясь очень уважительно, чуть не кланялся, а внутри так и горело от бессилия себя остановить и объяснить себе же, для чего он столь вежлив и тактичен.
Приехав на работу, Саша ощутил постоянную внутри желудка двухпудовую гирю. Его тянуло к земле желание упасть и умереть. В голове путались мысли, перемежаясь с яростных на смиренные, первые из которых праведным пламенем уничтожали все его принципы и ценности; а вторые, – так ему представлялось, – золотой искрящейся дланью рассудка и порядка уравновешивали эту борьбу, выставляя наружу спокойный улыбающийся лик. Так он и вошёл в привычную, и одновременно непривычную, обыденную, рутинную и столь ненавистную рабочую среду: улыбаясь.
– Доброе утро! – По привычке произнёс Саша, протягивая руку всем своим коллегам грузчикам.
Саша работал именно грузчиком на большом промышленном складе, а места хуже для молодого человека, обременённого столь многим и главное – необъяснённым и непонятым стремлением к туманным высотам, найти было нельзя.
Поздоровавшись, Саша снял с себя толстовку и сел за стол, где все проводили спасительные минуты отдыха, играя в «тыщу» или «дурака».
Первые пятнадцать минут, как всегда, каждый из работников совершал общий утренний моцион в форме расхлёбывания горячего чая из огромных кружек. Чай в них остывал долго и все негласно радовались освобождению пары лишних минут, в особенности приятных тем, что они будто бы непричастны к этому действу, что: «вот, мол, чай виноват».
Рядом с Сашей по обыкновению сидел старший грузчик – здоровенный мужик, кружка которого была ну уж слишком большой. Его звали Олегом, и чая он пил больше всех, сидел к Саше ближе всех, и хлюпал с наслаждением своим горячим чаем в разы громче всех. Хлюпал так, что уши закладывало.
Можно себе представить страдания любого культурного человека, попавшего в такую обстановку, а уж страдания раздражительного и уже совершенно раздражённого Саши, забывшего, мать их, наушники, доходили до пароксизма. Единственное, чем он старался себя успокоить, была положительная черта Олега – едва ли не абсолютное, необъяснимое и пугающе молчаливое логическое мышление. Напоминая себе об этой его черте, Саша изо всех сил старался не ударить великана по лицу. Фамилия у него была очень подходящая – Логичёв, на что Саша всегда обращал внимание. Возможно даже больше, чем следовало.
В общем, день был не из приятных. Кроме Логичёва с Сашей работали ещё два грузчика: Азилов Саид и Константин Пасевич. Оба сидели чуть поодаль от Саши и оба, как всегда, весьма оживлённо спорили о каких-то политических новостях, нервирующих его ничуть не меньше непрекращающегося хлюпания со всех сторон.
Время моциона вышло. Стукнув кулаком по столу, Пасевич, с видом полным энтузиазма встал и сообщил, что сегодня «Кровь из носа» необходимо что-то куда-то перетащить, и, важно отчеканив слог, двинулся из-за стола, зазывая с собой Саида. Саид весело подскочил и, продолжая шумную полемику о неугодных властях, вприпрыжку помчался за ним.
Бригадир поднялся вяло, заняв вдруг, вытянувшись во весь рост, практически всё пространство небольшой обеденной комнаты; как и всегда он задел головой, лысеющей смешной тонзуркой, лампу, висящую, по его мнению, слишком низко, тихонько матюкнулся и отправился на улицу курить.
Саша не хотел вставать со скамьи. В его голове неустанно повторялось: «дискомфорт, дискомфорт, дискомфорт!», и желание вырваться из этой адской круговерти нарастало с каждой мыслью о работе, абсолютно ему «ненужной, опостылевшей, осточертевшей!» – внутренне вскрикивал он.
Сашу потряхивало от нежелания выполнять что-то необходимое, казалось, если бы эта работа не была ему так нужна, он бы с лёгкостью выполнял её всю жизнь, но вот она, жизненноважная, и оттого такая противная, укоризненно свербит в голове своей этой важностью, лишь вызывая всё большее отвращение к себе, полоша в сознании Саши его бунтарские стороны. Это бунтарство в нём не было как-то особенно развито, однако имелось, как у любого человека, только с напряжением весьма большим, чем требовалось для спокойного существования, и рождало порой – вот как и сейчас – идеи внезапные, каких ни сам Саша не ждал от себя, ни окружающие люди, привыкшие к его обычному спокойствию.
Теперь одна из таких идей посетила его голову – взять и просто уйти с работы. «Мимо начальницы, или к ней прямиком?» – Думалось ему на пути к кладовщице, называемой им начальницей ввиду её главенства. Как бы ни хотелось ему обойти подобный разговор из разряда «Терпеть не могу», а всё же он шёл к ней виниться по полю битвы двух собственных сторон – бунтарства и совести.
Уже приступившие к работе Пасевич и Саид значительно посмотрели на проходящего мимо Сашу и, заметив в том чрезмерную усталость, появившуюся как-бы из ниоткуда, сочувственно и понимающе повели головами, но сейчас же принялись работать, отбросив любые заботы. Саша назвал их роботами про себя, хотел было дать волю злобе, но, пыхтя, продолжил идти мимо, угнетая восстающую внутри экзальтацию.
Дойдя до кладовщицы Саша оробел – совесть побеждала в войне, ему хотелось теперь спрятать голову в туловище, чтобы кто-нибудь другой, но не он, отпросился с работы домой.
– Чё это ты? – как-то рывком, невзначай спросила довольно крупная женщина лет сорока, не отвлекаясь от дел. – Ну, чё мнёшься? – прибавила она после и повернулась к Саше с угрожающим видом.
– Людмила Фёдоровна, мне очень домой надо, – промычал Саша и, поняв, что сказал не то, что задумывал, покраснел, будто сдерживал внутри себя атомный взрыв. – Очень надо домой. – зачем-то повторил он и совсем на себя разозлился.
– Тебе плохо что ли? Не разберу, шо ты бормочешь.
Саша правда невнятно лепетал, хотя ему казалось иначе.
– Д-да, – выдавил он из себя наконец и слегка пошатнулся. Он смотрел в пол и когда поднял глаза на кладовщицу немного пришёл в себя.
– Можно мне воды, пожалуйста?
– Господи! – всплеснула руками Л.Ф., – точно весь бледный стоишь. Осунулся весь! Пойдём-ка в бытовку к вам. Домой тебя отправить? Скорую вызвать? У тебя что, сердце? Давно плохо-то, а? – она быстро схватила в охапку безропотного Сашу, отнесла в бытовку и легко усадила за стол.
– Держи вот, выпей. Языком-то можешь ворочать? Ну, скажи, где болит?
– Очень устал, Людмила Фёдоровна, очень… – Саша не мог сказать неправду и, как всегда, просто и прямо молвил действительное, хоть и не говорил всего. – Сил нет, нужно отдохнуть. – он сделал глоток и на лбу его проступили капельки пота.
– Вот, будто ожил сразу… – кладовщица разглядывала Сашу насупив брови, видимо размышляя о дальнейшем.
Саша рукавом отёр пот со лба. Ему стало стыдно втройне: беспомощный дурак, он даже не сумел для приличия выдумать себе болезнь; позволил женщине нести себя и помогать себе; и теперь сидел, молчал, стыдясь того, что она своим видом его только нервирует.
Следующие пять секунд показались Саше вечностью. Он старательно делал вид, будто смотрит на Людмилу Фёдоровну и ждёт решения своей сегодняшней судбы, но смотрел сквозь неё, лишь бы не видеть так близко, так чётко этот её напряжённый, морщинистый лоб и видел лишь крупное, расплывающееся пятно перед собой.