412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марат Нигматулин » Судьба Виктории (СИ) » Текст книги (страница 1)
Судьба Виктории (СИ)
  • Текст добавлен: 25 сентября 2025, 01:30

Текст книги "Судьба Виктории (СИ)"


Автор книги: Марат Нигматулин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Судьба Виктории

Виктория очнулась от пронизывающего холода, того самого, что пробирается к костям и заставляет зубы выстукивать дробь ещё до того, как сознание успевает понять, что происходит. Она лежала на спине, уткнувшись взглядом в низкое небо цвета мокрого асфальта, из которого накрапывала мелкая, противная морось. Под ней была не мягкая трава калифорнийского газона, а что-то сырое, колючее и пахнущее гнилью и химией.

Она резко села, и мир закружился в вихре тошноты и дезориентации. Голова раскалывалась. Вместо уютного гудения холодильника в её доме, за стенами которого лежала идеально подстриженная лужайка, её окружал гнетущий, мертвый гул – не звук, а его отсутствие, тяжёлое и зловещее. И запах. Не смолистый аромат секвойи после дождя, а что-то сладковато-приторное, с металлическим привкусом на языке, словно она дышала испарениями от разогретого пластика и нафталина.

Она была в лесу. Но это был не тот лес, что она знала. Деревья, высокие и голые, стояли слишком правильно, неестественными рядами, их ветви, покрытые странными широкими листьями, сплетались в купол, скрывающий небо. Подлеска почти не было – лишь бурая, чахлая поросль папоротников, пробивавшаяся сквозь груды битого кирпича и обломки старого бетона, которые валялись тут и там, как кости древнего исполина. Земля была чёрной, маслянистой, и от неё исходил тот самый химический запах, смешанный с сыростью.

Страх, острый и холодный, сковал её грудь. Это была не та адреналиновая вспышка перед сложной тренировкой, а первобытный, животный ужас заблудившегося ребёнка. Она вскочила на ноги, ощутив, как мокрая, холодная ткань спортивного костюма прилипла к коже. На ней была её обычная одежда для пробежки – леггинсы, влагоотводящая майка, кроссовки последней модели. Но всё это было бесполезно здесь, в этом месте, где сама реальность казалась неправильной.

Она сделала несколько шагов, её ноги вязли в холодной грязи. Кроны деревьев не пропускали свет, создавая вечные сумерки, и в этом полумраке ей повсюду мерещились movement – тени, скользящие между стволами. Она обернулась, пытаясь найти тропинку, дорогу, любой признак цивилизации, но видел только бесконечные, уходящие в туман корридоры между деревьями, упирающиеся в ржавые железные двери, встроенные в холмы, или в груды кирпича, поросшие мхом.

Тишину разорвал далёкий, протяжный гудок поезда, от которого сжалось сердце. Звук был верным, земным, но здесь, в этом лесу-призраке, он казался таким же чужим и пугающим, как и всё остальное. Она прижалась спиной к шершавому стволу клёна, пытаясь загнать обратно панику, что подкатывала к горлу колючим комом. Это сон. Кошмар. Отравление угарным газом, может быть? Она должна была проснуться в своей постели, в своём доме, за который ей ещё двадцать три года платить ипотеку, и услышать, как таймер кофемашины запускает утренний цикл.

Но она не просыпалась. Холодный ветерок, несущий с собой всё тот же химический запах, шуршание чего-то маленького в папоротниках, далёкий, приглушённый гул города, которого не должно было быть здесь – всё это было навязчиво реальным, тактильным, неумолимым. Она была здесь одна, затерянная в утреннем кошмаре после небольшого дождя, и её единственным спутником был всепроникающий, необъяснимый страх. Страх и тихий, настойчивый запах формальдегида, пропитавший всё вокруг, включая её самое.

Она шла, не разбирая дороги, просто чтобы двигаться, чтобы не застыть на месте от этого всепроникающего холода и страха. Ветви цеплялись за рукава, оставляя влажные полосы, а под ногами хрустел то ли хворост, то ли осколки старой плитки. И вот сквозь частую сетку дождя и деревьев она увидела две фигуры. Они не появились внезапно – словно всегда были частью этого пейзажа, проступили из тумана, как его неотъемлемая деталь.

Девушка, пухленькая, с тёмными волосами, спадающими на плечи, в чёрной куртке, от которой резко контрастировали её яркие, чуть раскосые глаза. Её коричневые сапоги, до блеска начищенные, с жёсткими голенищами – точная копия тех, что носили австро-венгерские офицеры век назад – уверенно вжимались в грязь, не скользя, не проваливаясь. Рядом с ней парень, высокий, с мягкими, почти детскими чертами лица и пухлыми щеками, в такой же чёрной куртке и потрёпанных чёрных джинсах. Его стопы были обуты в старые, разбитые кроссовки, казавшиеся совершенно неуместными в этой грязи, но он стоял в них так же уверенно, как его спутница в своих дорогих сапогах.

Они смотрели на Викторию без удивления, без страха, просто фиксируя её присутствие, как фиксировали бы внезапно налетевший порыв ветра. Виктория замерла, её дыхание перехватило. Она что-то прохрипела про Калифорнию, про свой дом, про то, что она не знает, где она. Слова вылетали бессвязные, обрывочные, тону в гнетущей тишине леса.

Эшли, не говоря ни слова, сделала несколько шагов вперёд. Её движения были плавными, лишёнными суеты. Она протянула руку, и Виктория инстинктивно отдала ей свой телефон – последнюю ниточку, связывающую с прежним миром. Эшли включила его, и экран озарился ярким светом, неестественным в этом тусклом месте. Она пролистывала фотографии с невозмутимым видом учёного, изучающего странный, но не невероятный артефакт. Вот Виктория на фоне своего идеального дома в субурбии с зелёным газоном. Вот она в спортзале, с гантелями, с прорисованными мышцами пресса и бицепсов, с улыбкой, полной усилий и самодовольства.

Эшли внимательно разглядывала эти снимки, затем её взгляд скользнул по фигуре Виктории, по мокрому спортивному костюму, облегающему тело, которое в этом мире казалось не просто чужим, а вызывающе неестественным, высеченным из камня в царстве мягкой глины. В её глазах не было ни восхищения, ни осуждения, лишь холодный, аналитический интерес. Она показала один из снимков Энди, тот кивнул, его пухлое лицо выразило лёгкую заинтересованность, но не более того.

Для Эшли не стояло вопроса, верить Виктории или нет. Вера не была категорией её мира, где моральные координаты были расплывчаты, а истина – множественна. Она не верила и не не верила в историю про другой мир. Она приняла её к сведению как одну из рабочих гипотез. Фотографии были интересным доказательством, фитоняшное тело Виктории – любопытным аномалийным фактом. Энди, видя дрожь незнакомки, снял свою куртку и набросил ей на плечи. Жест был лишён рыцарственности, это была простая практичность, как укрыть от дождя ценный, но промокший прибор.

Эшли вернула телефон, кивком показав, чтобы Виктория шла за ними. Они повели её прочь из леса, их фигуры, тёмные и неспешные, растворялись в тумане, и Виктория, кутаясь в чужую, пахнущую дымом и сладкими духами куртку, покорно шла следом, понимая, что её старые категории «реально» и «нереально» остались там, вон в той яме между корней, поросших ядовито-ярким мхом.

Путь от леса слился в её сознании в одно сплошное, смазанное полотно, на котором яркими пятнами выделялись лишь отдельные, не связанные между собой образы. Бесконечные панельные башни, серые и безликие, словно выросшие из самой земли гигантские надгробия. Они стояли не в привычном ей калифорнийском разбросе, а в жёстком, геометрическом порядке, рассекая пространство длинными, монотонными линиями. Это была унылая утопия Ле Корбюзье, доведенная до абсурда – башни в парке, где роль парка исполняли бескрайние, дикие заросли. Пространства между домами, шириной в двести, а то и больше метров, были не газонами, а настоящими северными джунглями, буйными и неухоженными, где безраздельно царствовал ярко-зелёный, агрессивный остролистный клён. Никаких субурбий с их уютной теснотой и приватностью. Только эти бетонные великаны и хаотичная, подавляющая зелень.

Автобус, в который они её посадили, стал неожиданным оазисом тепла и неестественного уюта. Внутри пахло чистотой, сидения были обиты мягким, потертым велюром, приятным на ощупь, а приглушенная подсветка и тяжелые шторки на окнах навевали сонливость, столь несвоевременную после пережитого ужаса. Она сидела, уставившись в зашторенное окно, пока за ним проплывали вереницы старых, видавших виды машин – мощные Rover, похожие на бронированные кареты Ford Crown Victoria, угловатые Audi и Mercedes девяностых, с потертыми кузовами и мутными фарами. Каждая из них казалась реликвией, чудом сохранившейся в этом странном мире.

Выйдя на нужной остановке, они подошли к одной из бесчисленных бетонных башен. Подъезд встретил их прохладной, пустой тишиной, пахнущей мокрым песком и старыми газетами. И тут же, как насмешка над этой обшарпанностью, их ждал лифт – новенький, сверкающий хромом и стеклом, с бесшумно раздвигающимися дверями. Он мягко взмыл вверх, и через мгновение они стояли на пороге.

Дверь открылась, и Викторию окутал плотный, тёплый воздух, насыщенный запахом жареной картошки, старой пыли и чего-то сладковатого, возможно, духов или ароматических свечей. Квартира оказалась капсулой, застывшей во времени. Обои с крупными, давно выцветшими цветами и геометрическими узорами шестидесятых, тяжёлые портьеры, почти не пропускающие свет, создававшие в комнате постоянную, уютную полутьму. Свет исходил лишь от нескольких ламп под абажурами, отбрасывавших на стены и потолок жёлтые, расплывчатые круги. Мебель была массивной, деревянной, явно перешедшей по наследству, а всяческие безделушки и фотографии в рамках покрыты тонким слоем пыли, говорившим не о небрежности, а о давнем и прочном обживании этого пространства. Это был не дом, а гнездо, тщательно свитое многими поколениями, и Виктория, со своим накачанным, выхоленным телом и паникой в глазах, чувствовала себя здесь чужеродным вирусом, занесённым в эту тёплую, дремлющую экосистему.

Первую неделю Виктория не пересекала порог квартиры. Её мир сузился до этих трёх комнат, пропитанных запахом старой древесины, жареной пищи и тишины. Она стала тенью, призраком, затаившимся в самой дальней комнате, той самой, что принадлежала Эшли и Энди. Её всепроникающий страх, острый и жгучий поначалу, постепенно превратился в фоновую, тупую гулу, в которой она существовала, как во влажном, плотном коконе.

Она боялась всего. Каждый громкий звук с улицы – отдалённый гудок, чей-то крик, рёв мотоцикла – заставлял её вздрагивать и вжиматься в подушки. Стук в дверь, даже легкий, случайный, отзывался в её теле ледяной волной паники. Она замирала, затаив дыхание, пока кто-нибудь из домашних не отвечал, и тогда она снова могла дышать, сердце бешено колотясь в груди.

Её убежищем стала широкая, почти двухметровая кровать Эшли. Настоящая перина, как из забытого XIX века, мягкая, уютная, проваливающаяся под весом тела. Десятки подушек всех размеров и несколько невероятно тяжёлых, нежно-шершавых одеял из верблюжьей шерсти стали её панцирем. Она зарывалась в них, сворачивалась калачиком, пытаясь стать как можно меньше, невидимее, и спала. Спала по двенадцать, четырнадцать часов в сутки, её разбуженное сознание искало спасения в беспамятстве.

А когда просыпалась, её ждала еда. Еду приносили Эшли или Энди, молча ставя тарелку на тумбочку. Странная, чуждая еда. Наггетсы, хрустящие снаружи, но внутри состоящие из некой безвкусной, рассыпчатой субстанции мясокостной муки и панировки. Бургеры с котлетой, «резиновой», но жирной, под слоем плавленого сыра, похожего на горячий, тягучий пластилин. Десерты, от которых сводило зубы – невообразимо сладкие, липкие, маслянистые. Она ела это, почти не ощущая вкуса, заедая страх, заполняя пустоту внутри чем-то тёплым и калорийным. Её тело, привыкшее к чистоте куриной грудки и зелёным смузи, с покорностью принимало эту новую реальность, эту пищевую аномалию.

Говорили мало. Рене, добрая и ленивая, иногда заглядывала в комнату своим сонным взглядом, кивала и удалялась. Дуглас, измождённый и вечно уставший, проходил мимо, не глядя. Энди мог посидеть рядом, молча, глядя в стену, его присутствие было не давящим, а скорее нейтральным, как мебель. Эсли наблюдала за ней с отстранённым, научным интересом, словно Виктория была сложным, но временно сломанным прибором.

И так проходили дни. В полусне, в еде, в тихом ужасе. Её мускулы, гордость и достижение прежней жизни, постепенно размягчались под слоем непривычного жира и бездействия. Её загорелая кожа бледнела. Она медленно, но верно растворялась в мягкой, сладкой, безвременной реальности этого мира, этого дома, этой кровати-убежища, становясь его частью – тихой, испуганной, но частью.

Прошло еще несколько недель, измеряемых лишь сменой качества света за тяжелыми шторами и количеством съеденных тарелок странной, приторной еды. Однажды Эшли молча положила перед Викторией на одеяло небольшую пластиковую карточку. На ней была неловко улыбающаяся фотография самой Виктории, сделанная, видимо, пока она спала, и имя – Виктория Шоу. Место рождения – Белфаст. Никаких печатей о пересечении границ, никаких отметок о въезде. Документ, добытый через сомнительные знакомства Эшли в криминальных кругах, навсегда стирал ее прошлое и легитимизировал ее настоящее. Теперь она была коренной жительницей этого серого, сладкого мира. Но эта пластиковая свобода не вызвала в ней ничего, кроме новой волны тоски. Теперь она была официально заперта здесь.

Депрессия Виктории углубилась, превратившись в плотное, липкое одеяло, под которым она лежала целыми днями. Она ныла тихо, про себя, жалея себя и свое потерянное, накачанное тело, которое постепенно становилось мягче, расплывчатее. Она болела без конкретных симптомов – просто общая слабость, ломота в костях, вечный озноб, который не могли прогнать даже верблюжьи одеяла.

Лежа в своей кровати-коконе, она стала свидетелем бурлящей вокруг Эшли социальной жизни. В квартиру то и дело начинали приходить люди. Стук в дверь, приглушенные смехи, голоса – сначала в прихожей, а затем в гостиной. Эшли была популярна, ее окружала постоянная свита друзей и поклонников. Виктория, прислушиваясь к доносящимся звукам, могла лишь строить догадки об их времяпрепровождении – музыка, разговоры, возможно, выпивка.

Именно тогда, наблюдая за Эшли в моменты ее сборов, Виктория невольно начала изучать ее фигуру, сверяя ее со своими старыми, выжженными в сознании калифорнийскими мерками. Большая, совершенно плоская попа, лишенная каких-либо мышечных изгибов. Мягкий, немного дряблый животик, с характерным валиком жира внизу и «винной» талией в верхней части, скрывавшей любые намеки на пресс. Целлюлитные ляжки, плотно смыкающиеся друг с другом без малейшего просвета. При этом – мощные, накачанные икры и камбаловидные мышцы, выдававшие постоянную ходьбу, и «ушки» на бедрах. Пухлые щеки и тонкая складочка второго подбородка, ключицы не видны.

Для Виктории это было воплощением запущенности. Но здесь, в этом мире, это был идеал. Эшли двигалась с уверенностью богини, ее джинсы обтягивали полные бедра как вторая кожа, а ее популярность была тому прямым доказательством. По утрам, которые здесь начинались не раньше десяти, а то и позже, дверь снова открывалась, и к Эшли приходили друзья. Слышались приветствия, смех, и вскоре она уходила с ними – гулять, тусоваться, жить той жизнью, которая была Виктории теперь недоступна. Рене и Дуглас, уходившие на работу в восемь утра, ворчали, что им приходится вставать «ночью», и их тихое недовольство лишь подчеркивало пропасть между миром труда и миром праздности, в котором царила Эшли. А Виктория оставалась в постели, закутанная в одеяла, слушая удаляющиеся шаги и чувствуя, как ее собственное тело медленно, но неумолимо начинает походить на тело ее хозяйки.

Эшли и Энди, однако, не собирались мириться с тем, как Виктория медленно растворялась в пучине собственной апатии, превращаясь в беспомощное, вечно ноющее существо под грудой подушек. Они начали её таскать на улицу. Сначала это было насилием – Эшли могла просто молча стащить с неё одеяло, а Энди, вздыхая, протягивал её куртку. Лето в этом мире было странным – воздух прогревался, но всегда оставался влажным и тяжёлым, а яркая, почти ядовитая зелень инвазивных клёнов создавала ощущение парника, душного и плодородного.

Виктория шла, едва волоча ноги, её тело, привыкшее к интенсивным нагрузкам, протестовало против этой простой ходьбы. Она смотрела на бетонные башни, утопающие в зелени, и вспоминала свой калифорнийский дом с его аккуратным газоном и подъездной дорожкой. Но воспоминания уже не вызывали острой боли, лишь тупую, фоновую тоску, как по чему-то не только географически, но и временно недоступному.

Постепенно, шаг за шагом, в её сознании начали пробиваться ростки любопытства, продираясь сквозь толщу депрессии. Она стала задавать вопросы. Сначала робко, потом всё настойчивее. Она спрашивала, почему здесь всё так устроено, почему люди живут вот так, а не иначе.

И Энди, во время их бесцельных прогулок по тому самому странному лесу, где её нашли, пускался в пространные, неторопливые рассуждения. Его голос, тихий и немного монотонный, идеально подходил для повествования об этой тихой катастрофе. Он рассказывал, что их кризис недвижимости случился не в 2008-м, а гораздо раньше – ещё в восьмидесятые. Уже в семидесятые жильё становилось всё более недоступным из-за финансовых спекуляций неолибералов, а окончательно всё рухнуло в 1989 году.

Виктория пыталась провести параллель с известным ей кризисом 2008 года, но Энди лишь качал головой. Тот кризис, что обрушился на их мир в восьмидесятые, превосходил её по масштабам многократно, возможно, даже на порядки. Жилье стало абсолютно недоступным. Мечта о субурбии сдохла, не успев родиться у целых поколений. Их Рейган, как и её, тоже обещал стабильность, клялся, что не даст банкам вводить плавающие ставки по уже выданным ипотекам. И так же не сдержал слово.

В итоге те немногие, кто всё же купил дома в пригородах в восьмидесятые, до сих пор не выплатили свои долги. Банки имели право повышать ставки практически бесконечно. Некоторые из тех первых должников уже умерли, и теперь платят их дети, отдавая по семьдесят, а то и больше процентов своего дохода на абсолютно безнадёжную ипотеку. На этом фоне средний класс, каким его знала Виктория, просто перестал существовать. Остались лишь кучка очень богатых и все остальные.

Большинство снова живет в Public Housing Projects – тех самых, что строили в эпоху «Великого общества» Линдона Джонсона, только теперь они не считались временным пристанищем, а стали пожизненной нормой. Строилось и новое жильё, но того же типа – башни в парках, лучезарные города Ле Корбюзье, воплощённые в жизнь без намёка на ту утопическую легкость, что была на чертежах. Вместо субурбий с их иллюзией личного пространства – бесконечные бетонные коробки, тонущие в агрессивной зелени, и поколения людей, которые никогда не знали и уже не хотели знать другого образа жизни.

Энди, во время их очередной прогулки по уже ставшему привычным лесу, где воздух по-прежнему пахнет сладковатой химией и влажной землей, пускался в новые объяснения. Он не отрицал прогресс. Наоборот, он доставал свой смартфон, тот самый ультрасовременный гаджет, и показывал ей ролики: гиперзвуковые ракеты, рассекающие небо с невозможной скоростью; демонстрации возможностей их местного аналога ChatGPT – нейросети NeuroDivergent, которая могла генерировать сложнейшие философские трактаты или поэзию, неотличимую от человеческой. Он говорил о грандиозных проектах, о которых в её мире только мечтали: колонизация и постепенное озеленение Антарктиды, превращение её в новый, живой континент.

Он с гордостью, хотя и абсолютно безэмоционально, рассказывал о масштабных экологических инициативах. О американском плане «Зелёное море», в рамках которого уже высадили лес на площади в пятьсот тысяч квадратных километров. О британском «Проекте-1772», целью которого было вернуть площадь лесов к показателям конца XVIII века. Он объяснял логику властей: чтобы уменьшить количество машин, на новые автомобили вводятся чудовищные налоги, доходящие до 100% от стоимости, и обязательное условие покупки гаража. А вот старые, видавшие виды Rover и Ford Crown Victoria, могли ездить без ограничений. Прогресс, казалось, бил ключом, проявляясь в самых неожиданных и впечатляющих сферах.

Но затем его голос становился плоским, и он делал уточнение, которое обесценивало всю эту технологическую феерию. Всё это мало сказывалось на жизни таких, как они. Да, появились нейросети – это классно, иногда даже весело. Но в целом жизнь идёт как шла. Реальные доходы большинства людей если и растут, то на какие-то смешные 0,1% в год. Темпы, достойные Раннего Нового Времени. Технологический рывок происходил где-то там, наверху, в сферах, связанных с обороной, госуправлением и развлечениями для элиты. Он не трансформировал повседневность, не давал людям больше свободы, не открывал новых горизонтов.

Гиперзвуковые ракеты летали где-то в стратосфере, а Энди по-прежнему жил в родительской квартире, спал на перине и работал за копейки. NeuroDivergent могла писать сонеты, но не могла решить проблему хронической недоступности жилья или стагнации зарплат. Прогресс стал спектаклем, зрелищем, которым можно было полюбоваться на экране смартфона, прежде чем отправиться в свою неизменную, горизонтальную жизнь. Он не менял сути, лишь украшал её по краям новыми, блестящими, но бесполезными безделушками. И Виктория, глядя на демонстрируемые ей чудеса, понимала, что они лишь подчеркивают глубину пропасти между блестящим фасадом этого мира и его тёмной, неподвижной начинкой.

Бесконечная, тотальная ложь неолибералов, их безудержная жажда наживы, в конце концов, сделала с обществом то, что делает яд с телом – не убила сразу, но медленно разложило изнутри. Разложило не мораль как таковую, ибо какие-то этические нормы, конечно, оставались, а саму идею морали как системы универсальных, самоочевидных категорий. Слова «свобода», «демократия», «нация» выцвели, стали пустыми оболочками, ярлыками, которые можно было наклеить на что угодно. Они больше не имели того интуитивно понятного, объединяющего значения. Всё было деконструировано, разобрано на части, и собрать обратно уже не представлялось возможным. Даже очевидное преступление перестало быть абсолютным злом – оно стало рассматриваться как культурно обусловленный феномен, продукт среды, историческая необходимость или просто чья-то личная драма.

Средний класс, некогда бывший опорой демократических идеалов, разложился и исчез, а вместе с ним разложилась и сама демократия в её классическом понимании. То, что осталось, Энди описывал как Deep state – глубинное государство с формально демократическим оформлением. И это не была теория заговора; такому положению вещей учили на политологии в университетах. Реальная власть принадлежала корпорациям и несменяемой, невыборной, анонимной бюрократии, чьи решения были неподвластны ничьему влиянию.

На месте рухнувшей универсальной морали выросла иная этика – этика долга, чести и личного договора. Для Эшли было абсолютно нормальным щедро угощать всех друзей, быть подчёркнуто вежливой с родителями, готовить по утрам кофе брату, но в ответ на оскорбление или проявленное к ней неуважение без колебаний бросить вызов на ножевую дуэль. Её мир состоял из конкретных людей и конкретных обязательств перед ними, а не из абстрактных принципов.

Для Энди же высшим проявлением этой этики было отдавать всю свою зарплату – а он и учился в бесплатном университете, и работал в кофейне, и подрабатывал в архиве – на нужды и прихоти Эшли, не ожидая и не требуя ничего взамен. Его долг был точен и осязаем: он был её братом.

Но когда Виктория пыталась спросить его о свободе или демократии, Энди терялся. Он уходи в пространные рассуждения о том, что в разные эпохи разные группы людей вкладывали в эти понятия совершенно различный смысл. Он избегал универсальных категорий, не признавал их объективности. Его этика была ситуативной, привязанной к узкому кругу близких, лишённой какого-либо всеобщего морального горизонта.

И именно поэтому местная политика, как объяснял Энди, была либо циничным Realpolitik’ом, левой или правой технократией, где люди были лишь статистическими единицами, либо – у радикалов – экзистенциальной драмой. В этой драме были великие герои и ужасные злодеи, злобные карлики и титаны народной борьбы, но не было универсальных принципов добра и зла. Они были лишь ролями в мировой пьесе жизни и смерти, где главным был не моральный выбор, а принцип абсолютного действия, жеста, поступка, который значим сам по себе, вне зависимости от его содержания. В мире, где слова потеряли смысл, остались только действия – щедрость, верность, предательство или удар ножа.

В этом причудливом мире, где рухнули все привычные опоры, на обломках среднего класса и мечты о собственном угле пышным, ядовитым цветом расцвела гедонистическая культура. Она стала не просто развлечением, а формой существования, единственно доступным способом ощутить полноту жизни в условиях перманентной финансовой стагнации.

Цифры говорили сами за себя, и Энди обожал их цитировать с леденящей душу точностью. Трехкомнатная квартира в старой бетонной многоэтажке в Белфасте, как у его семьи, стоила около миллиона фунтов. В Лондоне – уже два. В Сан-Франциско, о котором тосковала Виктория, подобное жилье тянуло на пять миллионов долларов. Первый взнос по ипотеке за нее составлял неприличные триста пятьдесят тысяч фунтов. А ведь зарплата университетского профессора редко превышала полторы тысячи в месяц. Клерк или офисный работник получал восемьсот-тысячу. Ирония заключалась в том, что ночной кассир, выдерживавший двенадцатичасовые смены в постоянном стрессе, зарабатывал вдвое больше – две с половиной тысячи, получая доплату за вредность и тяжелый труд. Купить что-либо было невозможно в принципе.

Высшее образование в этой системе играло странную роль. Университет был бесплатным, но он давно перестал быть социальным лифтом. Он превратился в способ удовлетворения собственного любопытства или, что было чаще, в законный предлог продлить беззаботную жизнь за счет родителей еще на четыре года. Интеллектуальная работа – переводы, исследования, преподавание – давала комфортные условия и меньшую нагрузку, но платили за нее смехотворно мало. Зарплата белого воротничка зачастую была вдвое ниже, чем у синего, работавшего на износ.

Большинство получало жилье лишь тремя путями: по наследству, по программам переселения из ветхого фонда или через жизнь в коливингах, деля комнату с друзьями, а то и незнакомцами.

И на этом фоне невероятными темпами развивался ритейл, особенно его низовой, повседневный сегмент. Города были усеяны бесчисленными забегаловками фастфуда, дешевыми кофейнями, где за копейки наливали сладкий, обжигающий напиток, и маленькими магазинчиками, ломившимися от невиданного количества соблазнов. Целые ряды отводились под алкоголь, сладости и ультрапереработанную еду – яркую, дешевую, калорийную. Круглосуточные лавки, где за стойкой стояли уставшие, но неизменно вежливые продавщицы, предлагали всё: от сигарет и вейпов до кальянов, бонгов, жевательного табака, крафтового пива, сидра, медовухи и тысяч видов лимонада, светящегося в темноте неестественными химическими цветами.

Парадоксальным образом, сервис в этих заведениях был безупречным. Официантки в чистых передниках в забегаловке обслуживали с учтивостью и вниманием официантов мишленовских ресторанов. Это был своего рода гедонистический компромисс: за копейки каждый мог почувствовать себя королем, получив свою порцию жира, сахара и искусственно созданного внимания.

И над всем этим царили корпорации. Walmart в этом мире был не просто сетью магазинов, а одной из тех титанических структур, что наравне с Lockheed Martin, DuPont и Fenix International реально владели Америкой, определяя её экономику, политику и – что самое главное – повседневные радости её обитателей. Они были новыми феодалами, а потребление – новой, и единственно доступной, формой свободы.

Виктория медленно, как сквозь густой сироп, начинала постигать физическую культуру этого мира. Той культуры, которую она знала – с её культом здоровья, дисциплины, выверенного питания и выстроенного тела – здесь просто не существовало. Она не умерла; она никогда и не рождалась. Вместо неё царил гедонизм в его самой радикальной форме: небезопасная сексуальность, поощряемая агрессия, распущенность как норма.

Идеалом мужчины был токсичный, инфантильный, нарочито ленивый парень с мягким, в целом стройным телом, которое, однако, таило в себе готовность к вспышке немотивированного насилия. Идеал женщины – ленивая, злая, агрессивная девчонка с ярко выраженными чертами пограничного расстройства личности, заплывшая жирком ровно до той тонкой грани, где «skinny fat» перетекает в откровенную «flabbiness», но при этом обязанная уметь драться и оскорблять виртуозно и с наслаждением. А если такой человек ещё и был NEET… О, тогда это был настоящий социальный трофей. В обществе, где работа не вела к обогащению, а лишь поддерживала биологическое существование, труд презирался. Безделье же стало высшей формой социального успеха, демонстрацией того, что тебя содержат, что ты можешь позволить себе не участвовать в унизительной гонке. Токсичные, страстные, разрушительные отношения идеализировались во всех медиа, становясь новой романтической нормой.

Обилие ультрапереработанной еды, тонны сахара и чистейшие трансжиры, свободно используемые в производстве, делали достижение подобной фигуры не просто лёгким, а почти неизбежным. Ни о каком повороте к органике здесь и речи не шло. Трансжиры и сахар были во всём, от газировки до хлеба, создавая ту самую мягкую, рыхлую, но в рамках принятой нормы, телесность.

При этом здесь существовало чёткое понимание, что курение и алкоголь вредят здоровью – эта мысль как-то умудрилась укорениться. Но сахар считали чуть ли не полезным, источником энергии и хорошего настроения, mantra «сахар полезнее жира» была незыблемой аксиомой.

Место фитнеса как системы самосовершенствования прочно заняли боевые искусства. Если в восьмидесятые было модно карате, то к 2020-м его окончательно вытеснила HEMA – исторические европейские боевые искусства. И здесь Эшли была настоящей звездой, фитоняшкой этого извращённого мира. Она серьёзно занималась фехтованием на трости – французским canne de combat и итальянской scherma di bastoni – а также испанским ножевым боем Destreza. Она регулярно побеждала на турнирах в Льеже, Париже, Дублине. Но особой гордостью её коллекции было второе место на молодёжном ножевом турнире в Неаполе. Неаполь имел сильнейшую фехтовальную школу в Европе, его мастера были легендарны и непобедимы на протяжении столетий, и даже почётное второе место в их логове было огромным достижением, о котором Эшли вспоминала с редким для неё тёплым блеском в глазах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю