355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Осипов » Фигуры на плоскости » Текст книги (страница 3)
Фигуры на плоскости
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:51

Текст книги "Фигуры на плоскости"


Автор книги: Максим Осипов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)

Ultima fermata

Умер. Мама сказала: умер.

Принял лекарства, она ему почитала – он просил старого, совсем старого – потом отошла приготовить питье, вдруг крик: «Нина, кажется, я умираю. Звони Матвею!» Пошла искать телефон, вернулась, он говорит: «Не звони. Мне лучше». А потом вздохнул глубоко два раза и перестал дышать.

– Он часто вспоминал о тебе в эти дни.

Не надо, думает Матвей. Поздно. Все – поздно. Он начал чувствовать сердце еще в самолете, теперь оно заболело сильней.

Она ему много читала. Стихи. Он любил стихи.

Мама не кажется ошеломленной. Только очень сосредоточенной.

– Матюш, мы договорим и… Ты где?

Он в Нью-Йорке.

– Мы договорим, – повторяет мама, – и я выключу телефон.

Ей без перерыва звонят. Плохо, что мама одна.

Она отвечает: нет, ничего. Но людей, конечно, не избежать. Да и отцу всегда нравилось многолюдье.

– Братья твои приедут.

Братья. Они все время звонили в последние дни. Требовали, чтоб она действовала. Люди по-разному реагируют.

– Ничего нельзя было сделать, – говорит Матвей. – Мы ведь были готовы к этому.

– Да, – отвечает мама. – Пойду к нему.

Матвей бы успел, возможно, если б – бегом, но время в какой-то момент пошло слишком быстро, да и прилетели они в Нью-Йорк с опозданием. Стойка закрыта – до завтра, самолеты в Москву летают один раз в день. Они его выкликали – делали объявления. Не привык он еще к новой своей фамилии.

– У меня сегодня отец умер, – произносит Матвей со стыдом.

Это очень плохо, им жаль. Они отправят Матвея в гостиницу. – Гостиница, ночь – нет, немыслимо. Надо действовать, перемещаться, помогите, пожалуйста. – Они посмотрят, что можно сделать. Лондон, Франкфурт, Париж – нигде нету мест. Вот, есть возможность лететь через Рим. Они посадят его в первый класс. В знак… ну, ясно чего. Доплаты не требуется, вот билет, вот посадочный, торопиться некуда, пусть уложит все хорошенько. Как он вообще? – Спасибо, все ничего. Правда. Он им очень признателен.

Биологическая, природная связь с отцом всегда ощущалась слабо: нечему рваться. Странно все-таки: был отец, теперь нет. Еще – боязно от того, что предстоит увидеть: холодное, пожелтевшее тело, труп. Или его увезут? – нет, отец не любил «патефонно-чемоданной культуры», он бы такое решение не поддержал.

Матвей всего-то и видел покойников – одного из тренеров своих по шахматам, это не было страшно, полно народу, где-то далеко – венки, гроб, – и ленинградскую бабушку, мамину маму. С ней он был не то что не близок – едва знаком, та не приняла замужества дочери, зять приходился ей почти что ровесником, чуть ли не однокурсником. И дома, и в церкви мама непрерывно поправляла что-то на мертвой бабушке, гладила ее, трогала, Матвею казалось – немножко нарочно, как будто бы для него. А он постоял, как все, потомился своим неучастием, поцеловал бумажку на лбу.

Первый класс самолета, летящего в Рим. Там он застрянет еще почти что на шесть часов, в Москве окажется вечером. Рядом – пестро одетые американцы, большая компания, мужчины и женщины, много свободных мест.

– Make yourself comfortable, – устраивайтесь.

Фигурам должно быть комфортно, да. Матвей что-то автоматически выпивает, крепкое, еще на земле. Он почти не употребляет спиртного, но когда и выпить-то? Может, удастся заснуть. От еды он отказывается.

Газеты. Тележка газет. Вспоминает: читайте, приобретайте мнения. Соседи берут по нескольку штук – газеты огромные, как порции в здешних кафе. Погружаются – мужчины и женщины – в колонки цифр. Печать мелкая-мелкая, котировки акций: наша цивилизация – проект финансовый и правовой.

Матвей тоже берет газету – чтоб прочесть ее целиком, не хватит нескольких дней. Политика, политика, местные новости, искусство, спорт. По вновь обретенной привычке он принимается было просматривать тексты шахматных партий, но прекращает – зачем? А вот и страница, где некрологи – можно сказать, прямо к случаю.

Всех, чьи истории он читает, объединяет одно – их жизни закончились в апреле нынешнего, тысяча девятьсот девяносто девятого года. Как и жизнь отца. Про каждого – где, от чего умер, кого из родных пережил, вехи карьеры и что-нибудь симпатичное, чем кто запомнится. Впрочем, необязательно симпатичное.

Умер сенатор-республиканец Хруска, Храска, как правильно? Девяносто четыре года, имел большое влияние на Юридический комитет. Противник насилия и порнографии в средствах массовой информации. Борец за смертную казнь. И против ограничений на продажу оружия. При Никсоне выдвинул в Верховный суд своего протеже, которого многие считали человеком серым, посредственным. «Хоть бы и так, – говорил сенатор. – Люди в большинстве своем – серые. И люди, и судьи. Они достойны иметь своего представителя». Оставил двух сыновей, дочь.

Другой некролог: семидесятитрехлетняя Эстель Сапир. Отвоевала у банка деньги отца, уничтоженного в Майданеке. «Ты должна выжить, Эстель», – повторял отец: последний раз они разговаривали через колючую проволоку, на юге Франции. Он назвал ей несколько банков, где держал сбережения. В сорок шестом англичане с французами безропотно отдали свою часть, а швейцарцы потребовали письменных доказательств того, что отец ее мертв. В концлагерях свидетельств о смерти не выдавали – на то, чтобы вернуть деньги, оставленные отцом, Эстель потратила пятьдесят лет. Детей не было, только племянники.

Спокойно написано. Understatement – преуменьшение, недоговоренность – во всем, в скорби тоже. Так принято. Он читает и читает, прихлебывая из стаканчика.

Умер владелец бейсбольной команды, истративший миллионы на благотворительность. Умерла первая жена Рокфеллера, вице-президента и губернатора, она родила ему пятерых детей и до старости танцевала чарльстон. Умер судья из Бронкса, назначивший убийце молодой женщины и двух девочек максимальный срок – семьдесят пять лет тюрьмы. Зал, написано, аплодировал стоя.

Шестью восемь, умножает Матвей, – сорок восемь. Плюс два: старшему дали не восемь, а десять лет. Итого, пятьдесят. На пятьдесят лет обрек ленинградских мальчиков его собственный, родной отец.

Матвей оглядывается: соседи – кто читает, кто спит. Удостоится ли хоть один из них подобного некролога?

Принесите-ка еще порцию. Да чего там, тащите бутылку – всю. Ни разу в жизни Матвей не выпивал столько, сколько в последние три часа. – Надо что-нибудь съесть, говорит стюардесса, она обязана позаботиться, чтоб пассажир не напился вдрызг. Не хочет обедать – она принесет салат. «Цезарь» с курицей. Или греческий. – Ладно, давайте «Цезаря».

Все – последняя жизненная история. А потом попытаться уснуть.

Ветеран Первой мировой войны Герберт Янг скончался в четверг у себя дома в Гарлеме, не дожив неделю до ста тринадцати лет. В феврале стал рыцарем французского Ордена почетного легиона, на церемонии награждения отдал честь, потом поднял бокал шампанского.

В Первую мировую служил в 807-м саперном полку французской армии. Полк, составленный из американских негров, останется в памяти как свидетельство расовой сегрегации, имевшейся тогда в нашей стране. За месяц до смерти Янг сказал журналистам: «Я отправился в армию, потому что чувствовал себя одиноким. Остальные мальчики уехали на войну. Из-за цвета кожи нас определяли к французам».

В последние годы нуждался в слуховом аппарате, почти ослеп, но войну помнил живо: «Тот, кто скажет, что не было страшно, – лгун». Ходил в штыковые атаки, был отравлен немецким газом. Из трехсот пятидесяти ребят в его полку уцелело двенадцать, большинство умерло от болезней, а не от ран. После войны еще девять месяцев оставался в Европе, хоронил убитых. По возвращении чинил старые автомобили, а в восемьдесят семь женился на Грейс, девушке двадцати с чем-то лет. Полный состав семьи нуждается в уточнении. Французский орден Янг передал прапраправнучке, ей одиннадцать. Когда его месяц назад спросили, что позволило ему прожить так долго, он ответил: «Я старался избегать неприятностей».

«Не бойтесь, – вспоминает Матвей. – Ничего не бойтесь». Что бы они написали отцу? Бутылка, которую ему-таки принесли, уже полупуста, а Матвей не чувствует ни особенного опьянения, ни желания спать.

Гуманитарий, написали бы, семидесяти четырех лет, многократно менял конфессии, любитель остроумных высказываний, не все из которых, однако, принадлежат ему самому. Выпускник Ленинградского университета, гибкий администратор науки, поборник академической чистоты, борец со всякого рода экспериментами. Ценитель русской поэзии восемнадцатого – первой половины девятнадцатого веков и настоек из трав на спирту. Прозван Дюком – за благородную внешность и чуть ли не царское происхождение. Остались вдова и сын, верней – сыновья. В тысяча девятьсот сорок девятом году написал политический донос на шестерых студентов, осужденных в общей сложности на пятьдесят лет. Ни в частных разговорах, ни публично в содеянном не раскаялся. Нераскаявшийся стукач. Скорбь неуместна. Нет, без этого. Только факты.

Газеты – к чертовой матери.

Матвею удается откинуться, почти лечь и закрыть глаза, он нашел положение, при котором не кружится голова. Рим, он летит в Рим. Палиндром: Рим – мир. В мире будете иметь скорбь – отец повторял это в периоды неприятностей. Знакомство с Писанием, да-да. Скорбь неуместна. Ее и нет.

Есть другое. Он всю жизнь существует в двумерной системе отношений, координат. Сперва – шахматы: черные – белые, выиграл – проиграл, единица – ноль. Фильмы: наши – не наши, фашисты – русские. Затем – новые пары: органы – диссиденты, стойкость – предательство. Уехал, вырвался. Но и тут, в Америке: белые – негры, правые – левые, республиканцы и демократы. Из суммы всех этих векторов образуется картина мира, говорят ему люди взрослые, с опытом, как догадывается Матвей – научившиеся скрывать безвыходность положения, затыкать пустоты в душе, заглушать боль. Кто лучше научился, кто хуже. Он вспоминает Марго: огоньки от моста, кокосовый суп, запах водорослей, а тот, например, странный дядька, психолог, отцовский приятель, так и не научился скрывать ничего. Черные – белые, Россия – Америка, два луча, два направления, вектора – они лежат в одной плоскости и эту самую плоскость собой задают. Он хочет, он очень хочет смотреть на мир по-иному, но все попытки что-нибудь в нем разглядеть, Матвей знает, разобьются о плоскость – без глубины, высоты: как клеенка, экран телевизора, шахматная доска. Вправо-влево, вперед-назад – вот и весь выбор. Направо пойдешь – коня потеряешь, – мальчики в шахматной секции любили вокруг этого пошутить. Дурная бесконечность – сзади и впереди. Жизнь – смерть.

На некоторое время удается забыться, и там, в забытьи, Матвей стонет, пытается сделать шажок, движение – куда-нибудь вверх и вбок, но его не пускают сгрудившиеся фигуры: голая девяностолетняя миссис Рокфеллер – или это Марго? – отплясывает в голове у него чарльстон, посол с совершенно синим, мертво-одутловатым лицом засовывает ему в рот пешечку, и старичок с Альцгеймером смеется: хе-хе, хе-хе – вцепился, висит – ешь. Сенаторы, судьи, человечек, который «да все оттуда же», и красный от возбуждения психолог-псих хвастается квартирой: «Сейчас обставим ее как следует, картинки повесим, я предчувствую счастье, у меня – предсчастье. С вами – бывает такое, нет? Следовательно, у вас – дефект личности». Матвей задыхается, необходимо ответить, дело не в счастьи-несчастьи, дайте вырваться, выбраться, пустите меня! Но это ответ на другие события – в желудке, не в голове. Большая удача, что успел добежать, что свободен сортир.

Его рвет – непереваренным «Цезарем», алкоголем, какой-то мерзостью. После очередного приступа Матвей ложится между унитазом и раковиной, теряет сознание. Потом оно к нему возвращается.

Воды, надо много воды, у Матвея дегидратация – стюардесса знает, о чем говорит. Он дает себя напоить, уложить на сиденье, укрыть.

Так, с выпотрошенным нутром, Матвей прилетает в Рим. Поток людей его выносит на паспортный контроль и дальше – к поезду, хотя ему туда, вроде бы, совсем не надо. Но – пять с половиной часов, надо же как-то их провести.

– До Рима доеду? – по-английски спрашивает Матвей, заходя в вагон.

– Si, si, – отвечают, – Ultima fermata. – Последняя остановка, по-итальянски.

Дом

Он проснулся от музыки. Верней, оттого что она прекратилась. Светло, абсолютно светло. А откуда она, собственно, раздавалась? Ведь не пригрезилось. Никогда в жизни Матвею не снилась музыка.

Он садится и озирается. Какой-то огромный собор. Твердыня западного христианства.

– Шухер, – говорит мальчишеский голос сзади, испуганно-весело.

Шесть или семь девочек – скрипки, альты, мальчик-виолончелист. Тут же банка с деньгами. Что-то они играли такое хорошее? Хочется снова лечь. Матвей не помнит, как вылез из поезда, прошел в утренних сумерках несколько сотен метров, лег на камни, уснул. И спал-то – всего ничего, а уже все другое. Римское утро.

Деньги и паспорт при нем, телефон – тоже. Соседи по самолету говорили: итальяшки воруют бумажники, сумочки. Finito il credito, – пишет его телефон.

– Спокуха, – произносит первая скрипка, девочка.

– Разбудили товарища, – говорит другая.

Матвей улыбается: ребята русские. В Калифорнии он старался не сталкиваться с соотечественниками – из-за мгновенной и неминуемой интенсивности этих встреч. Проще всего сделать вид, что по-русски не говоришь, но теперь ему никакого вида делать не хочется. Да никто его ни о чем и не спрашивает.

А вот и тот, кого они испугались, – карабинер. Большой, шея толстая, фуражка на голове. Театральный злодей, дуче. Осматривает музыкантов, Матвея, сидящего на земле, нескольких нищих, которые расположились тут же. Таксисты, люди, вышедшие из гостиницы, и так, прохожие – сцена полна людьми. Злодей замечает банку, что-то строгое произносит вполголоса – вероятно, что играть за деньги на улицах запрещено. К нему подскакивает маленький человек в белом фартуке, жестикулирует, указывает на храм. Собираем на церковь – вот что должны означать его жесты и реплики. Карабинер отходит, банку ставят на место, в ней уже порядочно набралось.

Просто так, однако, уйти он не может: делает внушение нищим, те перебираются на противоположную сторону площади, затевают разговор с работником забегаловки. Получают рогалики, даже кофе в пластиковых стаканчиках.

Ребят защитили, они обязаны еще поиграть. Перебирают ноты, переговариваются. Из машины вылезает таксист. Орет:

– Silenzio! – в ладоши хлопает, требует тишины.

Позже Матвей узнает его имя, но таксист останется в памяти как Силенцио – по первому слову, которое произнес. Вид у него был бы чрезвычайно мужественный – он острижен наголо, – если б не темные очки в светлой оправе – на лбу, и похожей расцветки туфли: носы черные, сами белые.

Первая скрипка кивает – и-раз. Матвей никогда не слышал музыки из такой близи. Отсутствие сцены создает совершенно особенное впечатление. Вернее, он сам как будто сидит на сцене – никем, как он думает, не замечаемый. Грусть – и приятно, что грусть. Умиление – так называется то, что испытывает Матвей. Так уж вышло, что первое музыкальное впечатление Матвей получил не в Москве и не в Петербурге, а в Риме, не самом, вроде бы, музыкальном городе, на площади Санта-Мария-Маджоре, вот где это произошло.

Вот черт, – время на часах все еще калифорнийское, или он успел их перевести? Последняя пьеса, яркая, быстрая, проходит мимо его сознания – Матвей занимается вычислениями: как бы снова не опоздать. Да-да, все правильно, до отлета три с небольшим часа.

Все аплодируют, кидают деньги. Матвей встает, внутри – пусто, легко, разве что хочется пить. Как она говорила? Дегидратация. Достает на ощупь купюру – сто долларов, нет других. А, не жалко. Богатый американец. Девочка, присматривающая за банкой, кланяется ему.

Музыканты собирают инструменты, рассовывают деньги по карманам, футлярам, спешат. И вдруг, все собрав, застывают.

– Абрамыч, – произносит виолончелист.

Через площадь, слегка склонив набок голову, движется человек: вероятно, преподаватель их или, может быть, дирижер. Вся фигура его имеет вопросительное выражение, но в глазах заметно веселье. И еще – он ужасно похож на того, на тренера, из Ленинграда, который умер, – чертами лица и каким-то усталым спокойствием. Только еще не такой седой.

– Куда это вы, дамы и господа, вернее – и господин, собрались?

Куда-куда – по Риму пройтись, невозможно торчать в гостинице, вечный город, заниматься и дома можно, на Форум, на Капитолийский холм, в Колизей, все же выучено, давайте сегодня не репетировать. С нами пойдемте – Пьяцца-ди-Популо, Испанская лестница, фонтан Треви.

Чего стоят одни названия!

– Похвальная любознательность, – кивает преподаватель, тренер, словом – Абрамыч. – А инструменты зачем?

Так ведь это ж Италия, нельзя оставлять ничего в гостинице, утащат на раз.

– И стул?

Мальчик прихватил из гостиницы стул. Обыкновенный стул, как во всех гостиницах. Не играют на виолончели стоя.

Ничего, ничего, от Абрамыча не приходится ждать неприятностей.

Конец сцены, давайте занавес.

Матвей заразился-таки от последней пьесы, толком им не услышанной, – темпом. Такси, такси!

– Piu presto, в аэропорт!

– Какая музыка! – восклицает уже известный ему таксист, смесь английского с итальянским. – Bello! Bellissimo! – швыряет монету нищему.

Матвей тоже хочет подать, но у него – только доллары. Сотню-другую надо бы поменять на лиры, как у ребят были в банке. Красивые у итальянцев денежки. И маму предупредить.

Лиры скоро отменят, объясняет таксист. Скоро вообще все станет по карточкам, наличные ликвидируют. Нищим останется – вымереть, как они будут жить? – Правильно Матвей сделал, что по русской привычке рядом с водителем сел.

Поехали! – Самолет когда?

– О! – восклицает таксист, – масса времени! – До аэропорта, до Фьюмичино, всего полчаса. Они заедут сейчас в один дом, надо поздравить крестника. Перемена маршрута не скажется на цене. Маттео не против? Они уже познакомились.

На улицах Рима – теперь Матвей уже просит: помедленней, – им овладевает чувство однажды виденного. Не на картинах и фотографиях, а раньше когда-то – прежде ИнЯза, шахмат, прежде всего.

И не только замечает Матвей эту особого рода некрашенность стен, влепленные в них колонны – в качестве строительного материала, все разные – что стащили со всякой античности, из того и построили дом, – но уже знает, чего ему ждать: выступающий угол церкви, белье на веревках – зачем, они, кстати, трусы и лифчики свои вывешивают напоказ? – и даже когда ошибается, и там оказывается вовсе не то, что предполагал, это чувство не исчезает – все так же знаешь наверняка, что тебя ждет за следующим поворотом.

Жизнь подробна. Матвей вспоминает квартиру маминой мамы – он помогал ее разбирать – как в ней наставлены и навешаны были диваны, иконы, книги, картины, цветы – без пустот, без зазоров. Так учат детей рисовать: белого не оставляй, все закрашивай.

Что там говорит его новый приятель? – Роберто, Марио? – нет, все не то.

– Надо быть осторожней, это Италия. – Наверное, видел, как Матвей деньги ребятам давал.

Вот история: американский спортсмен, бегун, черный, чемпион мира и Олимпийских игр, ограблен на огромную сумму – четырнадцать тысяч долларов, что-то вроде того – посреди улицы, на глазах толпы. Маленький мальчик ограбил. Острыми коготками впился чемпиону в руку или укусил даже, а из кармана целую пачку денег вытащил. Зачем ему столько наличными?

– Кому – мальчику? – спрашивает Матвей.

– Негру. Ясное дело, наркотики.

– И что же, поймали мальчика?

– Нет! Убежал! От олимпийского чемпиона! Тот привык – по прямой, а мальчик бежал вот так вот – зигзагами. – Итальянец очень доволен успехом мальчика.

Разговор его перескакивает с одного на другое: Маттео русский, а у него подружка была или есть – украинка. Одной рукой держит руль, а другой показывает – лоб, нос, – декламирует: Лес, полянка, холмик, ямка… Произносит: «польянка», «льес», дотрагивается до выбритой головы. Странным образом, получается не похабно. – Basta, enough, достаточно! Матвей знает, какие части тела имеются у украинки. Да и стихи у нас получше есть.

Дом как дом: черные ставни на окнах, белье, недоштукатуренная стена. Они несколько раз гудят. К ним выбегает женщина, растрепанная, с полуголым малышом на руках.

– Витторио! – кричит женщина, целует таксиста звонко.

Ага! – Витторио.

Сует в машину к ним малыша, полуголого, в памперсах.

Витторио показывает малыша Матвею:

– Крестник.

Матвей трогает пальчики на ногах ребенка – все одинаковые, как будто на отделку их у кого-то не хватило терпения, нанесли только прорези на ступнях.

Крестник возвращен мамаше.

– Все, забирай!

Она что же, не видит? – они спешат!

У Матвея – всего лишь час, надо успеть поменять деньги, оплатить телефон, маме дать знать, что жив. – О, пусть Маттео не беспокоится.

Да и одному бы остаться, хоть на чуть-чуть: театральными впечатлениями Матвей на сегодня сыт. Витторио каким-то образом понимает все это – вдруг. Он отвезет его – рядом здесь – на один из холмов, там, в воротах, есть чудо-дырочка. – Что за чудо? – Santo Buco – Святое отверстие, Маттео увидит сам. А как насмотрится – вниз пусть идет, в апельсиновый сад. И Витторио, когда поменяет деньги, заплатит за телефон, ему посигналит – вот так.

Автомобилисты на них оборачиваются, Витторио делает им рукой – а!

Они едут вверх по холму. Какие деревья! Красные, белые – все в цвету. Этих деревьев он никогда не видел: олеандр, бугенвиллея – мама ему их потом назовет.

Как же хочется, чтобы время текло помедленней! Остановиться, потрогать, хотя бы дотронуться.

– Приехали, вылезай.

Темно-зеленая дверь, в двери – дырочка.

– Вниз потом, в сад. Осторожней с котами, – предупреждает Витторио.

Ничего смешного. В римских садах и парках живут коты, боевые, драные, только что на людей не бросаются, их кормят мясными консервами, разве же это правильно? – Ну что тут такого, Витторио? Почему бы не подкормить котов?

Пустая площадь, обрамленная белой стеной с лепниной. Надписи, много дат. Как-то обходились римляне без нулей? Mы Dарим Cочные Lимоны, Xватит Vсем Iх: M – тысяча, D – пятьсот, C – сто.

Матвей уверен, что Витторио не обманул – и в смысле денег, и в смысле чуда. Но чтобы увидеть чудо, надо, наверное, быть готовым к нему? Готовиться нет ни времени, ни терпения, и Матвей смотрит в дырочку.

Видит – поросший зеленью коридор и в конце, как окно, – проем. И в нем – купол. Сан-Пьетро, Собор Святого Петра. Конечно, Матвей узнал его. А Сан-Пьетро, оказывается, не большой, просто маленький. На фотографиях он производил впечатление чего-то громадного, колоссального. Разумеется, плоское изображение искажает пропорции, но чтоб так!

Купол легкий, полупрозрачный, почти что призрачный. Чудо, действительно. Матвей смотрит и смотрит, иногда отрываясь проверить, не ждет ли кто-нибудь очереди припасть к отверстию. Нет, он один.

Пространство той площади, на которой стоит Матвей, превращается в комнату, тихую, угловую, за ней никаких помещений нет. Есть окно. Он один в бесконечно высокой комнате – у окна в мир.

Прежде ничего подобного он не испытывал. Внеположенность. Одно из отцовских слов.

Так бы Матвей и стоял себе, если б не телефон. Тот ожил. Спасибо, Витторио.

Мама.

– Как ты? – спрашивает Матвей. – Как себя чувствуешь?

– Как-то чувствую, – отвечает мама. – Ты уже прилетел?

– Я в Риме. Буду сегодня вечером.

– Понятно. – Удивиться у нее, видно, уже нету сил.

Кто-то опять пришел. Надо дверь открыть.

Он ждет, пока мама вернется, а сам спускается в сад. Комната, где он только что побывал, однажды возникнув, не исчезает в нем.

Вот, город-дом. Такое чувство, будет потом говорить Матвей, что он мерз, а город укрыл его одеялом.

Мама вернулась. Рассказывает, кто пришел. Незнакомые ему люди.

Москва, говорит она, так для нее и осталась чужой.

Он не знал. Он думал, что листья, осень… То есть – ничего он на самом деле не думал.

– И куда?.. В Ленинград, обратно? Или со мной в Америку?

– Куда скажешь, Матюш. Глава семьи теперь ты.

Они еще поговорят, потом. А сейчас у нее нету времени. Он пусть прилетает скорей, а она пойдет варить кофе – для очередных посетителей. Она сегодня только и делает, что варит кофе.

– Погоди минуточку… – Матвею все время приходится помнить, что тут же, неподалеку от мамы, находится мертвое тело отца. А то бы он рассказал ей про многое – хотя бы про то, как ему понравилась музыка. И про это еще – город-дом.

Она угадывает его мысли:

– Неужели меня может расстроить, что тебе хорошо?

Вход в апельсиновый сад находится чуть в стороне от дороги. Одна из створок ворот закрыта, перед ней – стул, на стуле – старуха с гроздьями синих вен на ногах. Лицо у нее больное, неправильное, с глазами что-то. Вот, нашлось место и для старухи. Что она делала в прошлой жизни? Сидела записывала, кто когда зашел-вышел? Портреты дуче складывала из пуговиц? Италия тоже видела всякое. Нет, для фашистки она молода.

Другая створка распахнута, Матвей входит в сад.

Апельсины – всюду, на деревьях и под ногами, целые и раздавленные. Мальчик лет четырех-пяти, подбрасывает вверх мяч. Апельсин надеется сбить? Бросить мяч высоко у мальчика не получается.

Матвей трясет дерево, оно не толстое, очень крепкое. Несколько апельсинов падает. Он подбирает две штуки – Витторио и себе. И еще один – маме. Мальчик на его действия не откликается, продолжает бросать мяч.

Матвей пробует снять с апельсина шкуру, толстую, рыхлую, отделяется она с трудом. Выжимает в рот немножко горького сока. Апельсин несъедобный.

Дорожки, скамейки, трава. Котов не видно, куда-то попрятались.

Фонтанчик: каменное сооружение с выступающей из него волчьей металлической головой. Голова покрашена в красный цвет. Вода. Матвей припадает к пасти волчицы и долго пьет. Потом умывает лицо, руки – они пахнут апельсинами, и долго ими еще будут пахнуть, и снова пьет.

Его ждут. Не его, конечно, а пока он освободит фонтанчик: пожилая дама, матрона, вся в черном. Неужели она способна согнуться таким же образом? Нет, рукой затыкает волчице пасть, и у той обнаруживается отверстие на переносице, струя направляется вверх. Попила, отошла. Вода снова идет из пасти.

В отличие от того, что часом раньше творилось на площади возле церкви, здесь нет никакого театра, фабулы: старуха, матрона, мальчик с мячом, да и он сам – каждый пришел сюда за своим. Что-то, однако, их связывает, непостижимое. Случайностей нет, есть только непостижимость, непредсказуемость.

Запечатлеть, запомнить, облечь в слова. Забудутся некоторые подробности, вот что значит – не записать. Да и не умеет он еще ничего толком выразить. Не надо воспринимать себя слишком всерьез, вот что.

Матвей перемещается к границе сада, противоположной от улицы. Невысокое каменное ограждение, за ним – обрыв. Вид на Рим – на мост через реку, зеленую, неширокую – улыбается: река здесь, конечно же, никудышная, – на купола соборов, крыши домов. И Сан-Пьетро – на горизонте, занимает малую его часть. Теперь, при сравнении с прочими зданиями, видно: это очень, очень большой храм.

Глубина, высота. И – причастность, присутствие, не чье-то – его, Матвея, присутствие в мире, Матвей – его часть. Странно, он столько делал всего – учился, соревновался, переезжал, – и ничто не давало ему того ощущения собственного присутствия, которое в нем родилось за последний час.

Время совсем замедлилось, почти что остановилось.

Гудки: Витторио. Сейчас, сейчас, друг.

Когда он в последний раз испытывал это чувство – даже не радости – ясности, полноты, отчетливости, такое большое, что кажется невозможным, небезопасным удерживать его целиком внутри?

Домашнее задание, этюд: у белых три пешки, у черных – две, одна из которых рвется в ферзи, слон и конь. Белые делают ничью. Матвею лет десять-одиннадцать, он долго думает над этюдом и вдруг понимает, как он устроен, находит решение. Какая красота, смотри, мама! Дрожит от радости: я хожу так и так, пешку не удержать, да только она превращается не в ферзя – в коня! Иначе вилка, ходи за черных! Запирай, запирай короля! А теперь пешку двигай, но в ферзя и тебе превращаться нельзя, будет пат, как же ты ничего не видишь! Конечно, в ладью. Но у меня имеется, между прочим, вот такой ресурс. Чего ты смеешься? Получается что? – Ты выиграл, – говорит мама. – Нет, ничья! Погляди – два белых коня против твоей ладьи! Совсем другие фигуры, чем были вначале! Здорово, правда же?! Ему и радостно, и досадно – надо на доску смотреть, а она куда?

Теперь шахматные программы решают этюды мгновенно, да и Матвей уже нечувствителен к плоской их красоте.

Витторио гудит что есть сил. Тише! Силенцио!

Светит солнце, на город и на него. Матвей поворачивается к солнцу лицом, он любит солнце. Честное слово, как будто кто-то лично о нем заботится.

Гудки становятся беспрерывными. Матвей машет рукой, бежит.

Когда закончатся отпевание, похороны, девять дней, и родственники разъедутся, и они останутся с мамой вдвоем, он ее спросит: ты знала?

Она не станет уточнять, о чем. Скажет:

– Знала. С самого начала знакомства с твоим отцом.

А Матвей, как ей кажется, правильно сделал, что поменял фамилию?

Мама кивнет.

– Хотя… – улыбнется грустно, – красивая была фамилия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю