Текст книги "Калинин"
Автор книги: Максим Горький
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
Калинин вздрогнул, стукнули его зубы, испуганно глядя на меня, он торопливо завозился.
– Обязательно надо костер – дрожу я! Ну-ко, вылезай...
По мокрой земле, светлым камням и траве, осеребренной дождем, устало влачились тени изорванных туч. На вершине горы они осели тяжелой лавиной, край ее курился белым дымом. Море, успокоенное дождем, плескалось тише, печальнее, синие пятна неба стали мягче и теплей. Там и тут рассеянно касались земли и воды лучи солнца, упадет луч на траву – вспыхнет трава изумрудом и жемчугом, темно-синее море горит изменчивыми красками, отражая щедрый свет. Всё вокруг так хорошо, так много обещает, точно ветер и дождь прогнали осень и снова на землю возвращается благотворное лето.
Сквозь влажный шорох наших шагов и веселое падение дождевых капель я слушаю ворчливый, усталый рассказ:
– Ну... Открыл я ему дверь и не могу в глаза взглянуть, сама собою голова падает, а он поднял ее за подбородок и спросил: "Ты что это какой желтый, а? В чем дело?"
– Он был добрый... кроме того, что на чай жирно давал и вообще всегда как-то говорил со мной отлично... будто я не лакей...
"Нездоровится, говорю, мне..." – "Ну, говорит, я тебя после обеда осмотрю, не падай духом".
– Тут понял я, что не могу отравить его, а нужно самому мне принять порошок этот, да, самому! Вроде как молонья озарила сердце мне – вижу, что не той дорогой иду, которая указана мне судьбою, бросился в свою комнатку, налил стакан воды, всыпал порошок – замутилась вода, зашипела, пеною покрывшись. Страшно! Однако – выпил. Не обожгло. Прислушиваюсь ко внутренностям – ничего, а в голове даже светлее стало, хотя и жалко себя, чуть не до слез... Давай-ко, устроимся здесь!
Огромный камень в темно-зеленой шапке моха и ползучих растений добродушно наклонил над землею широкое, плоское лицо – точно Святогор-богатырь ушел в землю, увлеченный тягою ее, осталась над землею только голова и лицо, стертое вековыми думами. Со всех сторон тесно обросли, обступили его дубы, тоже как будто иссеченные из камня; ветви их касаются морщин старой скалы. Под навесом камня сухо и уютно,– сидя на корточках и ломая сучья, Калинин говорит:
– Вот где бы нам дождь-то переждать...
– Ну – продолжай историю...
– Да... Ты – запаливай...
Вдвинув тонкое тело глубоко под камень, он вытянулся на земле и вяло продолжал:
– Иду тихонько в буфетную, ноги у меня пляшут, в груди – холодно. Вдруг – в гостиной Валентина Игнатьевна очень весело смеется, и через столовую слышу я генераловы слова:
"Вот он – народ ваш, что-с? Он за пятак на всё согласен!"
– А возлюбленная мною – кричит:
"Дядя! Разве мне пятак цена?"
– И доктор тоже говорит:
"Ты чего ему дала?" – "Соды с кислотой. Господи, вот смешно будет..."
Калинин замолчал, закрыл глаза.
Вздыхает влажный ветер, относя густой дым на черные ветви деревьев.
– Сначала обрадовался я, что не умру,– сода с кислотой – это не вредно, это с похмелья пьют. А потом вдруг ударило меня соображение: разве можно так шутить? Ведь я же – не кутенок!.. Все-таки стало легче мне. Начали обедать, подаю бульон в чашках, все молчат. Доктор первый отведал бульон, поднял чашку, сморщился и спрашивает: "Позвольте, что такое?" "Ну, нет, думаю, не удалось вам, господа, пошутить!" Да и говорю вполне вежливо: "Не извольте беспокоиться, господин доктор, порошок я самолично принял..."
– Генерал с генеральшей не поняли, что шутка не состоялась, и хохочут, а те двое – молчат, глаза у Валентины Игнатьевны большие-большие сделались, и тихонько так она спрашивает: "Вы знали, что это безвредно?" "Нет, говорю, когда принимал – не знал..."
И тут я свалился с ног, лишившись чувств своих окончательно.
Маленькое лицо его болезненно сморщилось, стало старым и жалким. Он повернулся грудью к неяркому костру, помахал рукою, отгоняя дым, озорниковато и лениво тянувшийся в угол.
– Хворал я семнадцать ден. Приходил доктор этот, Клячка,– фамилия же!.. Сядет около меня, спрашивает: "Значит – ты сам хотел отравиться, чудак-человек?"
– Так и зовет меня: чудак-человек. А что ему за дело? Я сам себя могу хоть собакам скормить... Валентина Игнатьевна ни одного разу не заглянула ко мне... так я ее никогда и не видал больше... Они вскорости повенчались и уехали в Харьков, Клячка место получил при чугуевском лагере. Остался я один с генералом, он – ничего был старик, с разумом, только, конечно, грубый. Выздоровел я – он меня призвал и внушает: "Ты-де совершенный дурак, и всё это подлые книжки испортили тебя!"– а я никаких книжек не читывал, не люблю этого.– "Это, говорит, только в сказках дураки на царевнах женятся. Жизнь, говорит, шахматы, каждая фигура имеет свой собственный ход, а без этого – игры нет!"
Калинин простер над огнем руки – тонкие, нерабочие – и усмехнулся, подмигивая мне.
– Эти его слова я принял очень серьезно: "Значит– вот как? – думаю себе.– А ежели я не желаю играть с вами и проигрывать мою жизнь неведомо для чего?"
Он торжествующе поднял голос.
– И тогда стал я, братец ты мой, всматриваться в эту их игру, и увидал я, что живут все они в разных ненужностях, очень обременены ими, и всё это не имеет серьезной цены. Книжечки, рамочки, вазочки и всякая мелкая дребедень, а я – ходи промеж этого, стирай пыль и опасайся разбить, сломать. Не хочу! Разве для этих забот мать моя в муках родила меня и для этой жизни обречен я по гроб? Нет, не хочу, и позвольте мне наплевать на игру вашу, а жить я буду как мне лучше, как нравится...
В его глазах вспыхнули зеленые искорки, пальцы рук судорожно сцепились, и он взмахнул ими над огнем, как бы отсекая красные кудри.
– Конечно, я не сразу понял это, а – исподволь дошел. Окончательно же утвердил меня в этих мыслях один старец в Баку – мудрейший человек! "Ничем, говорит, не надобно связывать душу свою: ни службой, ни имуществом, ни женщиной, ниже иным преклонением пред соблазном мира, живи один, только Христа любя. И это – единое, что навсегда верно, единое навеки крепкое"...
– Ух! – воодушевленно крикнул он, надув щеки и покраснев от какого-то внутреннего усилия.– Весьма много видел я и земли и людей, и уже много есть на Руси таких, которые понимают себя и пустякам предаваться не хочут. "Отойди ото зла и тем сотворишь благо", говорил мне старичок, а я уже до него понял это! Сам даже множеству людей говорил так, и говорю, и буду... Однако – солнце-то вон где! – вдруг оборвал он самодовольную речь восклицанием тревожным и жалобным.
Большое красное солнце тяжело опускалось в море; между ним и водою невысокие темные холмы облаков со снеговыми вершинами.
– Пожалуй, захватит ночь,– ощупывая кафтан, ворчал Калинин.– А тут чекалки по ночам рыщут. Чекалок – знаешь?
– Шакалов?
– Правильно называется – чекалка.
Три облака похожи на турок в темно-красных халатах и белых чалмах, они соткнулись головами, тайно беседуя о чем-то, у одного на спине вздулся горб, на чалме другого выросло бело-розовое перо, оторвалось и всплыло в небо, к задумчивому солнцу, без лучей и подобному луне. Третий турок выдвинулся вперед и, согнувшись над морем, закрыл собеседников своих, из-под чалмы его вспух большой красный нос и смешно нюхает море.
– Слепой старик лапоть ловчее плетет, чем многие умные люди составляют свою жизнь,– слышен сквозь треск и шипение костра ровный голос Калинина.
Мне уже не хочется слушать его; нити, привлекавшие меня к нему, как-то сразу перегорели, оборвались. Хочется молча смотреть в море и думать о чем-то, что, по-вечернему тихо и ласково, волнует душу. Запоздалыми каплями дождя падают его слова.
– Все суются, спрашивают друг друга: ты как живешь? Учат – ты не так живешь, вот как надобно! А кому известно, как надо жить для полного моего здоровья? Никто ничего не может знать – пускай каждый живет как хочет, без принуждения! Я ничего от гебя не хочу, и ты от меня ничего не требуй. И не жди. А отец Виталий доказывает обратное: человек должен быть в мире ратником супротив зла...
В темной пустыне лежит кроваво-красная тропа – не по ней ли прошли и невидимо идут, теряя плодотворно горячую кровь, лучшие люди мира?
Справа и слева от этой живой полосы огня море странного, темно-малинового цвета, дальше оно – черное и мягкое, точно бархат, где-то далеко на востоке бесшумно вспыхивает молния, точно незримая рука зажигает о сырое небо спичку и не может зажечь.
Калинин обиженно говорит о старце Виталии, смотрителе за работами в Ново-Афонском монастыре,– вспоминается умное, веселое лицо монаха, с жемчужными зубами в шелке черной и серебряной бороды; прищурив красивые женские глаза, он говорит внушительным баском, подчеркивая "о": "Когда мы, теперешние, прибыли сюда – был тут хаос довременный и бе-сово хозяйство: росло всякое ползучее растение, окаянное держидерево за ноги цапало и тому подобное! А ныне – глядите-ко, сколь великую красу и радость сотворили руки человечьи и благолепие какое!"
Он гордо очерчивает крепкой рукою и взглядом широкий круг в воздухе: в этот круг, как в раму, заключена гора, разработанная уступами под фруктовый сад,– земля, точно пух, взбита на ней; под ногами Виталия серебряная полоса водопада и лестница, высеченная в камне,– она ведет в пещеру Симона Канонита. А внизу горят на полуденном солнце золотые главы новой церкви, тают белые корпуса гостиниц и служб, зеркалом лежат рыбные пруды и всюду царственно важные, холеные деревья.
"Братие,– когда захочет человек – дано ему одолеть всяческий хаос!" торжественно говорит Виталий.
– Тут я его и прижал: "Христос наш, говорю, тоже был человек бездомный и надземный; он вашу земную заботливую жизнь отвергал!" – рассказывает Калинин, потряхивая головою, и уши у него тоже трясутся.– "Был он не для низких и не для высоких, а – как все великие справедливцы – ни туда ни сюда! А когда с Юрием да Николою ходил по земле русской, по деревням, то даже и не вмешивался в дела их,– они спорят о человеке, а он – молчит!" Уел я его этим, рассердился Виталий, кричит: "Ах ты, невежа, еретик!"
Под камнем душно, дымно. Костер – точно охапка красных маков, азалий и еще каких-то желтых цветов; он живет своей красивой жизнью, сгорая и согревая, умно и весело смеясь ярким смехом.
С гор, из туч, тихо спускается сырой вечер, земля дышит тяжело и влажно, море густо поет неясную, задумчивую песню.
– Значит – здесь заночуем? – деловито спрашивает Калинин.
– Нет, я пойду.
– Ну что ж! Идем...
– Мне – не по дороге с тобой...
Он, сидя на корточках, вынимал из котомки хлеб и груши, но после моего ответа снова сунул в нее вынутое и захлестнул котомку, сердито спросив:
– Зачем же ты шел?
– Поговорить. Человек ты интересный...
– Конечно – интересный,– таких, как я, не много, брат!
Солнце, похожее на огромную чечевицу, тускло-красное, еще не скрылось, и волны не могут захлестнуть огненного пути к земле. Но скоро оно утонет в облаках, тогда тьма сразу выльется на землю, точно из опрокинутой чаши, и сразу в небе вспыхнут большие ласковые звезды. Земля во тьме станет маленькой, как человечье сердце.
– Прощай!
Я пожимаю небольшую, без мускулов, кисть руки – человек детски ясно смотрит в глаза мне и говорит:
– А я скорей тебя дойду!
– До Гудаута?
– Ну да...
...Вот я и один, в ночи, на милой мне земле, всем одинаково чужой и всему равно близкий, щедро оплодотворяемый жизнью, по мере сил оплодотворяющий ее.
С каждым днем всё более неисчислимы нити, связующие мое сердце с миром, и сердце копит что-то, от чего всё растет в нем чувство любви к жизни.
Поет море ночной гимн; камни, заласканные волнами, глухо гудят в ответ. Неясное – белое носится стаями по черной пустыне; вдали над нею еще не погасла вечерняя заря, а в зените неба уже ярко пылают звезды.
Засыпая, вздрагивают вершины деревьев – на землю сыплются капли дождя. Всхлипывает вода под ногами – звук робкий и сонный.
Иду во тьме и сам себе свечу; мне кажется, что я живой фонарь, в груди моей красным огнем горит сердце, и так жарко хочется, чтобы кто-то боязливый, заплутавшийся в ночи – увидал этот маленький огонь...