355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Горький » Женщина » Текст книги (страница 2)
Женщина
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:34

Текст книги "Женщина"


Автор книги: Максим Горький



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)

Я сел рядом с женщиной.

– Эдак ты очень скоро сломишь себе голову... Не ответила.

– Мешаю я тебе?

– Нет, ничего. Сиди, – сказала она, опустив руки и присматриваясь ко мне.

– Ты – откуда? – Нижегородский.

– Далё-око...

– Люб тебе парень этот?

Не сразу и как бы считая слова, сказала:

– Ничего. Здоровый такой... да вот – потерянный. Глупый еще, видно. А – жалко, хороший мужик был бы на хорошем месте.

Церковный колокол ударил дважды – она дважды перекрестилась, не прерывая речи.

– Жалко глядеть, когда молодое зря пропадает, жалко силушки, кабы можно – взяла бы всех и поставила на хорошие места.

– А себя – не жаль?

– Как – не жаль? И себя тоже...

– Что ж ты стелешься пред эдаким болваном?

– Я бы его выправила. Думаешь – нет? Не знаешь ты меня...

Она глубоко вздохнула.

– Он прибил тебя, что ли?

– Нет. Ты его не тронь уж...

– А крикнула?

Неожиданно прислонясь ко мне плечом, она тихонько созналась:

– В грудь он меня ударил... он бы одолел меня... А я не хочу, не могу я так, без сердца, словно кошка... Экие вы все какие... несуразные...

Беседа оборвалась. В дверях хаты встал кто-то и тихонько свистнул, точно собаку позвал.

– Это он, – прошептала женщина.

– Уйти, что ли?

Она схватила меня за колено, торопливо сказав:

– Нет, не надо, не надо.

И вдруг подавленно застонала:

– Го-осподи – жалко всех... всю-то жизнь жалко, всю наскрозь, всех людей... Господи-батюшко...

Плечи ее тряслись, она плакала и шептала, жалобно всхлипывая.

– Вот ночью... как вспомнишь всё, что видела, всех людей, – тошно, тошно... закричала бы на всю землю... а – что? Не знаю... нечего сказать...

Это мне было глубоко знакомо и понятно – мою душу тоже давил этот крик без слов.

– Кто ты такая? – спрашивал я ее, поглаживая качавшуюся голову, трепетное плечо, и, успокоившись, она тихо рассказала мне сказку своей жизни: она – дочь столяра и пчеловода. По смерти матери отец женился на молодой девице, мачеха уговорила его отдать дбчь в монастырь, там Татьяна и жила с девя-ги лет по невестин возраст. Выучилась грамоте, рукодельям, а потом отец выдал ее за приятеля, солдата, пожилого человека, лесника в монастырском лесу.

Мне досадно, что я не вижу лица ее, – предо мною круглое, тусклое пятно, и, должно быть, она закрыла глаза. Такая странная тишь, что женщина все время говорит едва слышным шепотом. Оба мы точно погружены глубоко в черную пустоту, где нет жизни, и наша доля – начать жизнь.

– Человек был нехороший и пьяница, у него в караулке монашки гуляли по ночам с охочими людями, и меня он стал к этому склонять, я было не хотела поддаваться, а он – бить меня, ну – уступила я, да на ту пору понравился мне один человек... с ним, а не с мужем,, я и узнала настоящее, женское. А любовник-то мой женат был, дозналась жена его про меня – тут мужа моего прогнали с должности. Богатая она была, и, конечно, обидно ей уступать место свое не знай кому. Красивая, толстая только очень. Потом вскоре муж мой помер – опился в день Фрола-Лавра, а батюшка еще раньше помер же. Я – к мачехе, а она говорит: "Зачем ты мне? Подумай". Подумала я – верно, незачем! Я было опять в монастырь, ну – вижу, не для меня это, да и мать Таисья, старушка, учительша моя, сказала мне: "Иди-ка ты, Татьяна, в мир, может, и найдешь себе счастье". Вот я и пошла... да и хожу...

– Неладно ты счастья ищешь...

– Уж как умею...

Теперь темнота не казалась туго натянутою тканью тяжелого занавеса, но поредела от напряжения, стала прозрачнее, а местами собралась в густые складки, в комья, набилась в окно хаты и смотрит оттуда слепым черным глазом.

Над буграми крыш всплыла в небо колокольня, поднялись тополя, по стене хаты расползлись трещины я вместе с язвами выкрошившейся известки сделали стену картой какой-то неведомой страны.

Я взглянул в темные глаза женщины, они блестели сухо, печально и показались мне наивными, как у девочки-подростка.

– Чудачка ты...

– Какая есть, – ответила она, облизывая губы тонким, точно кошачьим языком,

– Чего ж ты ищешь?

– Это у меня – обдумано, это я знаю! Вот погоди – встретится мне хороший мужик, и найдем мы с ним землю себе. Найдем мы ее около Нового Афона, я там места знаю, была. И вот начнем устраивать ее хорошо: сад будет, огород и пашня, как надобно для хозяйства.

Слова ее звучали всё увереннее и крепче.

– Устроимся мы по-хорошему-то, а к нам еще люди подойдут, а мы уж старожилы, нам почет от них! Так – еще да еще, – и вот те новая деревня, хорошее место. Мужа, глядишь, в старосты выберут. Водила бы я его чисто, барином. А в саду – дети играют, беседка в саду-то выстроена... Беда как хорошо можно жить!

Действительно – будущее продумано у нее насквозь, она рисует новую деревню с такими мелкими подробностями, как будто долго жила в ней.

– Хорошего жительства хочется... Господи! Кабы удалось... Первое дело, конечно, мужик нужен.

Лицо у нее милое, глаза смотрят в тающую ночь, мягко лаская всё, на чем остановятся. А мне ее жалко, – жалко почти до слез, и, чтобы скрыть это, я шучу:

– Не гожусь ли я тебе? Усмехнулась легонько.

– Нет... Ты – не годишься...

– Почему?

– Мысли другие у тебя...

– Ну, откуда тебе знать мои мысли? Она отодвинулась от меня, сухо сказав:

– По глазам вижу... Нет, зря говорить я не согласна...

Мы сидим на дубовой суковатой колоде, почерневшей от сырости; женщина хлопает ладонью по ней.

– Богато живут казаки, а не нравится мне как...

– Что – не нравится?

– Скушно будто. Всего – много, а – скушно... Не сдержав жалости к ней, я тихонько сказал:

– И тебе скучно будет – не найдешь ты, чего ищешь, я думаю...

Она отрицательно качает головой.

– Бабе скучать некогда. У ней такой оборот жизни: то – ребенка хочет, то – нянчит его... одного вынянчила – другой готов. Весна да осень, а зима с летом мимо идут.

Приятно было смотреть в ее задумчивое лицо; конечно, хотелось крепко обнять ее, но лучше – уйти поскорее в тихую пустынную степь и, унося с собою воспоминание об этой женщине, шагать одиноко по твердой дороге к серебряной стене утонувших в небе гор, к черным ущельям, разинувшим на степь свои глубокие прохладные пасти. А уйти – нельзя, паспорт отобран казаками.

– Ты сам-то – чего ищешь? – " вдруг спросила она, снова подвинувшись ко мне.

– Ничего. Просто смотрю, как люди живут.

– Одинокий?

– Да.

– Как я всё равно. Сколько на свете одиноких-то... господи!

Волы просыпаются и тихонько мычат, напоминая звук волынки, на которой играет, где-то далеко, слепой старик. Сонный сторож неверной рукой четырежды ударил в колокол, два раза – тихо, один – очень громко и сердито, так, что медь взвизгнула и снова – : тихо чуть коснувшись певучей меди железным языком.

– Как же люди-то живут?

– Плохо.

– Да-а. И я вижу это – плохо.

Мы долго молчим, потом она говорит тихонько:

– Вот – светает, а я – глаз не сомкнула, и – часто это со мной... Задумаюсь про всё, задумаюсь... будто я одна на земле, и всё надобно мне одной устроить по-новому-то.

– Недостойно себя живут люди, в безгласии и ничтожестве, в неисчислимых обидах нищеты и глупости, – говорю я, забываясь, и горячо исчисляю все виденное мною темное, постыдное, мучительное. – Гляди – ты с добром идешь к человеку, свободу свою, силу готова ему за дружбу отдать, а он этого не понимает, и – как его обвинить? Кто показывал ему доброе? Она положила руку на плечо мне и смотрит прямо в глаза, немножко приоткрыв красивый рот.

– Ой, – слышу я, – это правда! Милый человек – верно: нет добру цены!

Крепко прижавшись друг ко другу, мы точно плывем, а встречу нам выплывает, светлея, освобожденное ночью: белые хаты, посеребренные деревья, красная церковь, земля, обильно окропленная росою.

Восходит солнце; над нами – точно тысячи белых птиц – плывут стаи прозрачных облаков.

– Господи, – шепчет Татьяна, толкая меня, – ходишь одна, думаешь а – о чем? Ну, милый же вы человек... всё это – правда! Никому ничего не жаль... ах, как верно!

И, вдруг вскочив на ноги, она приподняла меня и прижалась ко мне так крепко, что я отстранил ее, но она плачет, тянется ко мне и целует сухими, точно острыми губами – эти поцелуи доходят до сердца.

– Ну, добрый же вы мой, – всхлипывая, шепчет она, а у меня земля уходит из-под ног.

Оторвалась, оглянула двор и деловито пошла в угол его – там, под плетнем, густо разрослись незнакомые мне травы.

– Иди, идите-ко...

Потом, сидя в бурьяне, точно в маленькой пещере, смущенно улыбаясь, оправляя волосы, она тихонько шепчет:

– Вот как, случилось... Ну – ничего... господь мне простит...

Удивленный, чувствуя себя как во сне, я благодарно смотрю на нее. Мне как-то особенно легко: в груди у меня светлая пустота, а в ней, как ласточки в небе, мелькают какие-то неуловимые радостные мысли и слова.

– В большом горе и маленькая радость велика, – слышу я.

Я гляжу на грудь женщины, окропленную, как земля росою, каплями влаги, они краснеют, отражая солнечный луч, – точно кровь выступила сквозь кожу. И моя радость быстро тает – почти до слез, до тоски жалко эту грудь – я, почему-то, знаю, что бесплодно иссякнет живой ее сок.

Как будто извиняясь предо мною, она говорит немножко печально:

– Что сделаешь с собой? Иной раз так уж бывает – нахлынет что-то в душу до того, что даже больно в грудях, и так уж вся и открылась бы, как перед месяцем... али – в жару – пред рекою... право, ей-богу! После, конечно, стыдненько... не гляди-ко на меня! Что уставился, словно робенок?

А я не могу отвести глаз от нее, думая о том, что потеряется она на запутанных дорогах.

– И лицо – будто у новорожденного...

– Глупое, что ли?

– Похоже, что глупое. Застегнув кофту, она сказала:

– Скоро, чать, к обедне ударят... Пойду, надо помолиться богородице. Ты сегодня идешь?

– Как только паспорт получу...

– Куда путь?

– На Алагир. А – ты?

Встав на ноги, она оправляет юбку, – бедра у нее уже плеч, вся она осанистая, стройная.

– Я-то? Не знаю еще... Надобно мне в Нальчик... а может, не пойду. Не знаю.

И, протянув ко мне крепкие, ловкие руки, она предложила, краснея:

– Ну давай поцелуемся еще на росстанье.

А обняв одной рукою и крестя другой – сказала:

– Прощай дружок! Спаси тебя Христос за хорошее слово, за всю твою повадку...

– Пойдем вместе?

Вырвалась из рук моих, твердо и строго говоря:

– Не годится это мне... не согласна! Кабы ты крестьянин был, а так что толку? Одним часом жизнь не меряют, а годами...

И ушла в хату, тихо улыбнувшись мне на прощанье. Я сел на колоду, думая об этой женщине: что найдет она?.. Увижу я ее еще когда-нибудь?

Заблаговестили к ранней обедне; станица давно уже проснулась и солидно, невесело шумела.

Когда я вошел в хату за котомкой – хата была уже пуста, должно быть, все вышли через разломанную стену прямо на улицу.

Сходил в войсковую избу, взял паспорт и отправился на площадь – нет ли попутчиков?

Как вчера, у ограды валялись люди из России, сидел, прислонясь спиною к бревну, толстомордый пен-зяк, – его разбитое лицо стало еще больше, уродливее, а глаза совсем заплыли в багровых опухолях,

Явился новый – седенький остробородый старичок в бархатной выцветшей скуфейке, тощий и сухой. Личико у него с кулак, нос хищно загнут и красный, пористый, а глаза – сердито-вороватые.

Рыжий орловец и вертлявый паренек наседают на него:

– Ты чего ради шляешься?

– А – ты? – тоненьким голосом спрашивает старик, прикручивая проволокой отломившуюся ручку закопченного железного чайника и ни на кого не глядя. – Мы – за работой ходим!

– Мы живем, как велено... – Кем?

– А – богом! Забыл?

Старик равнодушно и четко говорит:

– Плюет на вас бог песком да пылью, кою вы же сами поднимаете, шляясь по земле его зря...

– Стой! – кричит ушастый парень. – Как? А Христос с апостолами не ходил по земле?

– То – Христос! – значительно сказал старик, подняв на спорщика острые глаза. – Дураки! Что говорите, с кем в ряд ставитесь? Я вот крикну казака...

Много раз слышал я такие споры, и они так же противны мне, как беседы о душе.

Надобно идти.

Появился Конёв, растрепанный, потный и, тревож-но мигая, спросил:

– Рязанку эту Таньку видал? Нет? Ах, ведьма, стало быть – ушла она в ночь! Дали мне вчера чего-то выпить, настойки, что ли! Спал я всю ночь, как медведь зимой... А она с этим, видно, с пензяком...

– Вот он, – указал я.

– Э... на-ко ты! Ну, как же расписали человека, а? Богомазы, просто сказать...

Он снова начал беспокойно оглядываться.

– Куда ж они обе пошли?

– За обедней, может...

– И верно! Конечно! За-адела, брат, меня баба эта – ух как!

Но и после ранней обедни, когда – под веселый звон колоколов нарядное казачество, степенно выплыв из церкви, разлилось по станице яркими ручьями, – мы не нашли Татьяну.

– Ушла, – печально ворчал Конёв. – Ну, однако ж я ее найду... я настигну...

Мне не верилось в это и не хотелось этого.

Лет через пять я шагал по двору Метехского замка в Тифлисе, безуспешно пытаясь догадаться – за какие провинности посадили меня в эту тюрьму?

Картинно грозная извне, внутри она была наполнена веселыми и мрачными юмористами – мне казалось, что все люди в ней устроили "с разрешения начальства" любительский спектакль и, как подростки, охотно, усердно, но неумело играют плохо понятые роли арестантов, надзирателей, жандармов.

Сегодня, например, пришли в камеру мою надзиратель и жандарм, чтобы вести меня на прогулку, – я ;аявил им:

– Можно мне не гулять? Нездоров я, и не хочется...

Большой, русобородый красавец жандарм строго поднял палец вверх.

– Тебе хотеть не велено...

А надзиратель, черный как трубочист, с большими синими белками глаз, подтвердил вывихнутым языком:

– Тута ныкому нэ вэлэно хотэть – знаишь?

И вот я – гуляю.

На дворе, мощенном камнем, жарко, точно в печи Висит над ним плоский и мутный квадрат пыльного неба. С трех сторон двор замыкают высокие серые сте ны, с четвертой – ворота, с какой-то страховидной надстройкой над ними.

Сверху через крыши непрерывно вливается глухой шум бешеных волн рыжей Куры, воют торговцы на базаре Авлабара – азиатской части города; пересекая все звуки, ноет зурна, голуби воркуют где-то... Я чувствую себя внутри барабана, а по коже его бьют множеством палок.

Из двух линий окон вторых и третьих этажей смотрят сквозь решетки смуглые лица, курчавые головы туземцев, – одия из них упрямо плюет во двор, явно стараясь доплюнуть до меня, но только напрасно истощает силы.

Другой раздраженно и упрекающе кричит:

– Послушэты! Зачэм ходышь такым курицам? Ха-ды галава вэрх!

Поют странную песню – вся она запутанная, точно моток шерсти, которым долго играла кошка. Тоскливо тянется и дрожит, развиваясь, высокая воющая нота, уходит всё глубже и глубже в пыльное тусклое небо и вдруг взвизгнув, порвется, спрячется куда-то, тихонько рыча, как зверь, побежденный страхом. Потом снова вьется змеею, выползая из-за решетки на жаркую свободу.

Внимая этой песне, отдаленно знакомой мне, – звуками своими она говорит что-то понятное сердцу, больно трогающее его, – я хожу в тени тюремного корпуса, поглядывая на окна, и вижу – в рамке одного из железных квадратов вклеено чье-то печально-удивленное голубоглазое лицо, обросшее беспечно растрепанной черной бородкой.

– Конёв? – вслух соображаю я.

Он, – на меня уставились, прищурясь, очень памятные мне глаза.

Оглядываюсь – мой надзиратель дремлет, сидя в тени на крыльце у входа в корпус, двое других играют в шашки, четвертый, усмехаясь, смотрит, как двое уголовных качают воду, приговаривая в такт движению рычага:

– Машкам, – Дашкам, – Дашкам, – Машкам... Я подхожу ближе к стене.

– Конёв – ты?

– Не могу признать, – бормочет он, – втискивая голову в решетку, – а верно: я – Конёв!

– За что?

– По фальшивой монете... только я совсем случайно, просто сказать вовсе ни при чем я тут...

Надзиратель проснулся, гремят ключи, точно кандалы, он дремотно советует:

– Нэ стой... далши отходи, у стена – нэлза.

– Середи двора – жарко, дядя.

– Вэздэ жарко, – справедливо говорит он, снова опуская голову, а сверху падает тихий вопрос Конева:

– Ты – кто?

– Татьяну рязанскую помнишь?

– Эко! – словно обидясь, тихонько воскликнул он. – Не помню! Чать, мы вместе судились...

– И она? По монете?

– А как же? Только она – тоже случаем попала, все равно как и я...

Медленно шагаю вдоль стены, в душной тени ее; из окон подвала тянет запахом прелой кожи, кислого хлеба, веет сыростью, мне вспоминаются Татьянины слова:

"В большом горе и маленькая радость велика..."

...Новую деревню хотела построить на земле, хотела создать какую-то новую, хорошую жизнь...

Вспоминаю ее лицо, ее доверчивую, жаждущую грудь, а сверху торопливо падают на голову мне тихие, серые, как пепел, слова:

– Главный-то затейщик – любовник ее – попов сын, он в деле этом машинист... На десять годов заторкали его...

– А ее?

– Татьяну Власьевну – йа шесть и меня эдак же. Послезавтра отправляюсь я в Сибирь... попала мышь в подбойку! В Кутаисе судили, у нас бы, в России, легше было... тут народишко дикой, злой народ, злодейский...

– Дети у нее были?

– При распутной-то жизни? Нет, какие там дети... Да и попович-то чахоточный, куда ему...

– Жалко ее...

– Еще бы те! – шипит Конёв оживленно. – Женщина, конечно, глупая, однако – прекрасная... просто сказать – редкая... Так до людей жалостлива...

– Ты тогда нашел ее?

– Это – когда?

– После Успеньева дня?

– Зимой настиг я ее, за Покров уже повернуло время, она около Батума у офицера старенького при детях была – жена у него сбежала, ну...

Точно курок револьвера щелкает сзади меня – это надзиратель хлопнул крышкой больших серебряных часов, спрятал их и, потягиваясь, зевает, широко распялив рот.

– Она, брат, деньги имела, она могла хорошо жить, кабы не распутство ее... да и распутство-то – по жалости...

Надзиратель говорит:

– Кончал гулять, эй...

– А ты – кто? Лицо я помню, а где видал...

Я иду в камеру, до ярости обиженный тем, что слышал, и, остановясь на ступени крыльца, кричу:

– Прощай, брат! Кланяйся ей...

– Чиго крычишь? – сердится надзиратель.

В коридоре сумрачно, густо пахнет парашей; надзиратель размахивает ключами, и они звенят сухоньким, скупым звоном. Я поддразниваю его, чтобы заглушить скорбь в душе, но это не помогает, а он, отворив дверь камеры, говорит мне гневно:

– Сыды дэсять лэт!..

...Стою у окна. Через серые зубцы стены мне видно буйный бег Куры, сакли и дома, прилепленные на берегу ее, фигуры рабочих на крышах кожевенных заводов. Под окном ходит часовой, сдвинув фуражку на затылок.

... Память уныло считает десятки бесплодно и бессмысленно погибающих русских людей, и сердце угрюмо сжимается великой, неизбывной, на всю жизнь данной тоскою.

ПРИМЕЧАНИЯ

ЖЕНЩИНА

Впервые, под названием "По Руси (Из впечатлений "проходящего"), напечатано в журнале "Вестник Европы", 1913, кн. I, стр. 5 – 32.

Новое название расоказ получил при подготовке его для Собрания сочинений (СПб., "Жизнь и знание").

Стр. 344. Завтра – Успеньев день.. – 18 августа ст. ст.

...по пути из Курска до Терской области... – В Курске Пешков был в июне 1891 года (см.: И. Баскевич. Горький в Курске. Курск, 1959, стр. 7)j из Курска отправился черев Задонск в Бессарабию; оттуда через Крым пришел на Кавказ, пройдя Кубанскую и Терскую области (смл "Горьковские чтения", 1966, стр. 381 – 386).

...к пескам Алексинского уезда... – Уезд Тульской губернии, расположен на правом берегу Оки; уездный город – Алексин.

Стр. 355. Сон богородицы – духовный отях о вещем сне "богородицы", в котором предсказывалось распятие Иисуса Христа и его "воскресение" (см.: "Калики перехожие", вып. в. М., 1864, стр. 175 – 235).

Стр. 361. День Фрола – Лавра – 18 августа ст. ст.

Стр. 365. На Алаеир. – Алагир расположен в долине реки Ардон (приток Терека). ,

Стр. 367. Лет через пять я шагал по двору Метвхскоео замка в Тифлисе... – 6 (18) мая 1898 года Горький был арестован в Нижнем Новгороде по делу Ф. Е. Афанасьева и других членов социал-демократической организации Тифлиса, 12 (24) мая писателя под конвоем доставили в Тифлис и заключили в Метехский замок (см.: "Красный архив", 1936, No 5, стр. 32 и 34).

Стр. 368. Авлабар – часть старого города в Тифлисе. Стр. 370. Покров 1 октября ст. ст.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю