Текст книги "Пожары"
Автор книги: Максим Горький
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
А щебета птиц не слыхать, хотя леса Заволжья богаты певчей птицей. И ни пчёл, ни шмелей, ни ос в тяжёлом воздухе, в синеватой, опьяняющей, жаркой мгле. Было грустно видеть, как зелёное мёртво сереет или покрывается рыжей ржавчиной и часто, не вспыхнув огнём, листья осины сыплются на землю пепельными бабочками, жалобно обнажая тонкие ветки. Но иногда лист, иссушенный жарою, вдруг весь вспыхнет и осыпается сотнями жёлтых и красных мотыльков. Я видел, как нижние лапы пышных елей там, далеко, быстро теряют бархатный, тёмно-зелёный лоск, рыжеют, ржавеют и, сразу озолотясь, брызгают во все стороны густым дождём красноватых искр, похожих на запятые. Вот искры с лёгким, весёлым треском дружно взвились вверх, осеяв всю пирамиду ёлки, взвились, исчезли, а дерево стало чёрным, и лишь кое-где на концах голых веток мелькают маленькие, жёлтые цветы огней. Вот ещё так же быстро расцвела и погибла ель, ещё и ещё... Что-то прозвучало, лопнув, как гнилое яйцо, и по болоту, извиваясь, поползли во все стороны красно-жёлтые змеи, поднимая из травы острые головки, жаля стволы деревьев. Быстро желтел мелкий берёзовый лист, когда по белому стволу, по смолистым стружкам коры гибко вползал огонь, ветви курились синим дымом, удивительно красиво вились, тихонько посвистывая, его тонкие струйки. И в тихом свисте горения, казалось, звучат начала каких-то песен, странных и глубоких.
Непобедимо влекло вперёд, ближе и ближе к огню. Староста ахал и тоже незаметно спускался с холма, помахивая палкой, восклицая:
– А, господи, чудеса твои... ах ты, господи!
Гул в лесу вдруг замолк, его сменил тревожный волчий вой:
– У-у-у...
– Побежали, – сказал староста, прислушиваясь, хмурясь.
И – точно: слева от нас, далеко, в деревьях замелькали фигуры людей; их словно выбрасывало из леса, так быстро выскакивали они. А справа, на болоте, явилось два солдата, в сапогах, серых от пепла, в рубахах без поясов; он вели коротконогого мужика, держа его под руки, как пьяного. Мужик фыркал и плевался, кропя встрёпанную бороду и разорванную рубаху свою брызгами крови; нос и губы у него были разбиты, а неподвижные, точно слепые, глаза улыбались жалкой ребячьей улыбкой.
– Куда это вы его? – строго спросил староста.
Солдат-татарин, добродушно ухмыляясь, ответил:
– Поджог делал, огонь тащил место на местам!
Его товарищ сердито добавил:
– Поджигал, мы видели! Раздувал.
– Ну-у, видели, как жа-а! Закуривал я...
– Нам за вами приказано глядеть, а он зажёг ветку и подкладывает...
– Ну-у, ка-ак жа-а! Зажёг! К сапогу пристала...
Солдат ударил мужика по шее.
– Нет, погоди, ты не бёй, – внушительно сказал староста. – Этот – наш мужик. Этот мужик, я тебе скажу, не в разуме...
– Сади его на цепь...
Сердито, но неохотно заспорили, а по болоту кружились огни, встречая мужиков, бежавших из лесу. Человек семь, тяжело подпрыгивая, направлялось к нам, вот они подбежали и свалились на песок у холма, кашляя, хрипя, ругаясь.
– Чуть не захватило...
– Птицы сколь погибло...
При виде злых, измученных мужиков солдаты стали миролюбивее и, оставив избитого ими, ушли сквозь тёплый дым, – он становился синее и всё более едким. По болоту хлопотливо бегали огоньки, окружая стволы деревьев, блекла и скручивалась, желтея, листва ольхи и берёз, шевелились лишаи на стволах сосен, превращаясь во что-то живое, похожее на пчёл.
На холме стало жарко, трудно дышать, мужики, передохнув, один за другим уходили в чащу, выше на холм; староста угрюмо журил избитого:
– Завсегда у тебя скандал, Микита. Ни пожар, ни крестный ход, ничего тебе не скушно...
Мужик молчал, ковыряя чёрным пальцем передние зубы.
– И верно, что на цепь тебя сажать надобно...
Вынув палец изо рта, мужик крепко вытер его подолом рубахи. Он ворочал головою, неподвижные глаза его шарили по болоту, следя за струйками дыма. Всё болото курилось, всюду из чёрной земли возникали голубые и сизые кудри дыма. И везде, вслед за ними, из торфа острым бугорком выскакивал огонь, качался, кланялся, исчезал, на месте его являлось красновато-золотое пятно, и во все стороны от него тянулись тонкие, красные нити, сами собою связываясь в узлы новых огней.
Вдруг у подножия холма вспыхнул неопалимой купиною куст можжевельника, староста, взмахнув палкой, попятился. (Купина неопалимая – в библейской мифологии горящий, но не сгорающий терновый куст, в котором бог Яхве явился к Моисею, призывая его вывести соплеменников из египетского плена в обетованную землю – Ред.)
– Ишь ты, как... Уходить надо отсюдова...
И, тяжело шагая по песку между сосен, он ворчал:
– Хожу вот, а – чего хожу? Что может сделать человек против такого огня? А своя работа стоит! Может, не мене тыщи людей время теряют эдак-то вот...
Спустились по зарослям кустарника в лощину, на дне её тускло блестел ручей, дым здесь осел гуще, и даже ручей казался густою струёй дыма. Поднялась из травы куропатка и камнем упала в кусты, быстро прополз маленький ужишка, а за ним к ручью скатился комком ёж.
– Догонит, – сказал Никита и быком, наклоня голову, полез сквозь кусты.
– Ты, гляди, не дури, – крикнул ему староста и, сбоку осторожно взглянув на меня, заговорил:
– Не в разуме маленько он. Троекратно горел, ну, и того... Солдаты, конечно, хвастают, поджогами он не занимается, ну, всё-таки разум свихнулся, к озорству тянет...
Дым выедал глаза, они заливались слезами, крепко щекотало в носу, и было трудно дышать. Староста громко чихнул, озабоченно оглянулся, помахивая палкой.
– Скажи на милость, куда его метнуло.
Впереди нас по можжевельнику в лощину воробьиными прыжками спускались огоньки, точно стая красногрудых снегирей, в траве бойко мелькали остренькие крылья, кивали и прятались безмолвно птичьи головки.
– Микита? – крикнул староста и прислушался. Был слышен сухой хруст, предостерегающее шипение и тихонький свист. Где-то, очень далеко, шумели люди.
– Пёс, – сказал староста. – Не сгорел бы. Ему огонь – как пьянице вино. Где пожар – он первый бежит сломя голову. Прибегёт, вытаращит глаза и стоит, как всё равно гвоздями пришитый к земле. Ни помочь людям, ничего, стоит и стоит, ухмыляется. Бивали его за это. Прогонят с одного места, он на другом приклеится. Полонён огнём...
Оглядываясь назад, я видел, что огни, спускаясь всё ниже, торопятся поспеть вслед за нами, а вода ручья, кое-где покраснев, светится золотом.
– Мики-ита-а?
Встречу ним, лесом, бежал кто-то, староста остановился, протирая слезящиеся глаза, из-за деревьев выскочил парень без рубахи, она была наверчена на голове его чалмою.
– Куда гонишь?
Сильно двигая рёбрами, отмахивая рукою назад, парень задыхался, бормотал:
– Там все разбежались... верхом пошло... не ходите туда. Сразу настигло... Ух, испугался я, господи...
– Ну, куда ж тут идти? – сам себя спросил староста. – Айдате прямо, что ли! Не знаем мы этот лес, зря согнали нас сюда. Плутай тут, а – какой толк? Только одним живёшь, как бы от начальства укрыться.
Он говорил всё более озлобленно.
– Житьё! Утопленник ли, покойника ли, жертву убийства, найдут где, на дороге, лес ли горит, – на всякий этот случай требуется мужик. А у него своё дело! Он чего требует? Одного: дайте ему спокой жизни. Боле ничего... Микита-а? Чёрт бы те драл...
Пройдя с версту редким, молодым сосняком, мы вылезли на поляну, на ней сидело и лежало полсотни мужиков, несколько баб принесли на коромыслах вёдра квасу, хлеб. Увидав старосту, люди хором завыли:
– Долго мы тут дым глотать будем? Работа у нас...
Синеватые дымки ползали в траве, гладили заступы, топоры. Сверху дождём сыпался мелкий, серый пепел, невидимый в опаловой мгле, от него посерели бороды мужиков, посерела трава и широко распростёртые лапы сосен покрылись как бы пенькою. Это был верный признак, что пожар идёт верхом.
– Убирайсь отсюдова! – командовал староста. – Иди в поле...
Мужики тяжело поднялись и, покрикивая друг на друга, на баб, пошли просекой в бесконечную серую дыру.
Вплоть до ночи бродил я с ними по лесу и полю, вокруг нас воинственно гарцовали на сытых лошадях двое урядников, бестолково перегоняя толпу с места на место. Один из них, чёрненький, бойкий, размахивая нагайкой, кричал:
– Дьяволы, небойсь, как бы ваше горело...
Вечером я лежал в поле на сухой, жаркой земле, – смотрел, как над лесом набухает, колеблется багровое зарево и Леший кадит густым дымом, принося кому-то обильную жертву. По вершинам деревьев лазили, перебегали красные зверки, взмывали в дым яркие, ширококрылые птицы, и всюду причудливо, волшебно играл огонь, огонь.
А ночью лес принял неописуемо жуткий, сказочный вид: синяя стена его выросла выше, и в глубине её, между чёрных стволов, безумно заметались, запрыгали красные, мохнатые звери. Они припадали к земле до корней и, обнимая стволы, ловкими обезьянами лезли вверх, боролись друг с другом, ломая сучья, свистели, гудели, ухали, и лес хрустел, точно тысячи собак грызли кости.
Бесконечно разнообразно строились фигуры огня между чёрных стволов, и была неутомима пляска этих фигур. Вот, неуклюже подпрыгивая, кувыркаясь, выкатывается на опушку леса большой, рыжий медведь и, теряя клочья огненной шерсти, лезет, точно за мёдом, по стволу вверх, а достигнув кроны, обнимает ветви её мохнатым объятием багровых лап, качается на них, осыпая хвою дождём золотых искр; вот зверь легко переметнулся на соседнее дерево, а там, где он был, на чёрных, голых ветвях зажглись во множестве голубые свечи, по сучьям бегут пурпуровые мыши, и при ярком движении их хорошо видно, как затейливо курятся синие дымки и как по коре ствола ползут, вверх и вниз, сотни огненных муравьёв.
Иногда огонь выползал из леса медленно, крадучись, точно кошка на охоте за птицей, и, вдруг подняв острую морду, озирался – что схватить? Или вдруг являлся сверкающий, пламенный медведь-овсяник и полз по земле на животе, широко раскидывая лапы, загребая траву в красную, огромную пасть.
Выбегала из леса толпа маленьких человечков в жёлтых колпаках, а вдали, в дыму, за ними, шёл кто-то высокий, как мачтовая сосна, дымный, тёмный, – шёл, размахивая красной хоругвью, и свистел. Прыжками, как заяц, мчится куда-то из леса красный ком, весь в огненных иглах, как ёж, а сзади его машет по воздуху дымный хвост. И по всем стволам на опушке леса ползают огненные черви, золотые муравьи, летают, ослепительно сверкая, красные жуки.
Воздух всё более душен и жгуч, дым – гуще, горчей, земля всё жарче, сохнут глаза, ресницы стали горячими, и шевелятся волосы бровей. Сил нет лежать в этой жгучей, едкой духоте, а уйти не хочется: когда ещё увидишь столь великолепный праздник огня? Из лесу, горбато извиваясь, выползает огромная змея, прячется в траве, качая острой башкой, и вдруг пропадает, как бы зарываясь в землю.
Я съёживаюсь, подбираю ноги, ожидая, что змея сейчас появится где-то близко, это она меня ищет. И жуткое сознание опасности опьяняет, мучает ещё более остро, чем жара, дым.
...Облака на западе грубо окрашены синим и рыжим. В жемчужном небе, над мохнатой ватагой ельника, повис истаявший, почти прозрачный обломок луны. Ельник разбрёлся по болоту, дошёл до горизонта и сбился в тёмную кучу, – там ему грозит красным каменным пальцем труба фабрики.
В полдень пролил обильный дождь, а потом, вплоть до вечера, землю сушило знойное солнце; теперь земля сыра, воздух влажно душен. Болото вспухло скукой; скука тоже влажная, потная.
Фельдшер Саша Винокуров ходит медведем, на четырёх лапах, по холму, засеянному рожью, ставит сеть на перепелов, а я лежу под кустом калины и думаю вслух:
– Хорошо бы начать жизнь сначала, лет с пятнадцати...
Продолжая беседу, Саша говорит жирным шёпотом:
– Существующая обстановка жизни – никому не нравится.
Он скатился с холма под куст ко мне, вытер испачканные грязью ладони о голенища сапог и осматривает "манки" – перепелиные дудки. По лбу его, на лысину, вздымаются волнистые морщины, глаза округлились, точно у рыбы.
Он – интересный. Сын судейского чиновника, он, "не в силах поднять тяжесть гимназической науки и гонимый варварством отца", убежал из дома, года два путешествовал по тюрьмам и этапам, как безымянный бродяга, затем "измученный до потери памяти даже о том, чего нельзя забыть", возвратился к отцу, "был сунут, как мёртвая мышь в муравьиную кучу", вольноопределяющимся в пехотный полк и попал в школу военных фельдшеров. Отслужив положенный срок в солдатах, семь лет плавал на пароходах "Добровольного флота" и
– Пил всемирные алкогольные напитки, не потому, что пьяница, а – надо чем-нибудь заявить людям об оригинальности характера! Пил в таком количестве, что на меня приходили смотреть даже англичане. Стоят истуканами, пожимают плечами, улыбаются, им – лестно: вот это потребитель! Есть для кого джин и виски делать. Один даже намекнул мне: "А вы, говорит, не пробовали ванну брать из виски?" А впрочем, англичане хороший народ, только язык у них хуже китайского...
– Незаметно для себя очутился я в Персии, женатым на горничной английского купца; очень милая женщина, но – оказалась пьяница, а может быть, что я её споил. Через два года она скончалась от холеры, а я перебрался в самый безобразный город на свете, в Баку, потом – сюда, в этот лягушатник. Тоже – город, чёрт его раздери на тонкие полоски.
– Саша, – прошу я, – расскажите, как вы путешествовали в Китай?
– Путешествуют обыкновенно: садятся на пароход, остальное – дело капитаново, – говорит он, разбирая дудки. – А капитаны – все пьяницы, ругатели и драчуны, таков закон их природы. Дайте папироску!
Зажёг папиросу, понюхал одной ноздрёю струйку дыма.
– Табачок – легковейный, пур ля дам (Дамский (искаж. франц.) – Ред.)
Винокурову за пятьдесят, но это человек крепкий. Его солдатское, деревянное лицо освещают ясные глаза; взгляд их спокоен, – взгляд человека, который много видел, отвык удивляться и чужд тревог. Смотрит он как-то через людей, мимо их, относится к ним снисходительно, немножко по-барски. Он не занимается медициной:
– Догадался, что медицина – наука слепая.
У него в городе – "Кефирное заведение и торговля болгарской сывороткой с доставкой на дом по способу И.Мечникова".
– Расскажите что-нибудь, – настаиваю я.
– Удивляюсь вашей ненасытности! И куда вы складываете всю эту труху слов людских? Что же рассказать?
– Что видели.
Н-ну-у! Это – на год. Видел я всё, что полагается, все препятствия. Почему – препятствия? А – как это назвать? Отчалит пароход от пристани, перекрестишься, ну, везите куда назначено. И плывёшь день, ночь, день, ночь; кругом – пустота моря и небес, а я человек спокойный, мне это нравится. Однако – гудок, значит: приехали куда-то. Остановка эта и кажется препятствием. Как будто – шёл ночью и вдруг наткнулся на забор.
– Н-ну, тотчас на палубе зачинается истерическая суета этих бесподобных пассажиров. Пассажиры – совершите особенный тип народа, самый бессмысленный тип. Человек в море, на палубе судна, приобретает смешную детскость, не говоря о том, что почти всех унизительно тошнит. И вообще – в море замечаешь, что человек – ещё больше пустяк, чем на суше, – в этом я и вижу поучительное достоинство морских путешествий. В заключение же прямо скажу: на поверхности земли и воды нет ничего хуже пассажиров.
– Для бездельника – везде скучно, а на морях скука особенно ядовита, пассажиры же, по натуре своей, все – бездельники. От скуки они даже сами себя теряют до того, что, несмотря на высокий чин, ордена, богатство и прочие отличия, обращаются с кочегаром как с равным себе; я самолично наблюдал такой случай. Как собаки на овсянку, бросаются они к бортам наслаждаться окрестностями чужих берегов. Пожалуйста, наслаждайся, но – не суетись! Однако у них немедленно начинается топот ног и разногласие: "Ах, смотрите, ах, поглядите". Между прочим – смотреть не на что: всё вполне обыкновенно – земля, постройки, люди меньше мышей. И всегда, в этот час, разыгрывается какая-нибудь несчастная случайность: в Александрии проклятая горничная растяпала у меня драхмовую склянку ацидум карбоникум (т.е. склянку с одной дозой углекислоты – Ред.), конечно запах по всему первому классу (здесь – ошибка: углекислота не пахнет. По-видимому, в склянке был фенол углекислоты ("карболка") – антисептическое средство – Ред.), помощник капитана обрушил на меня такие слова, что какая-то дама, в раздражении чувств, подала жалобу капитану, но, по ошибке, тоже на меня. Или, например: прищемило девочке палец амбулаторной дверью, а папаша её тычет мне палкой в селезёнку, потому что он дипломат. И всё в этом роде: неожиданно и глупо.
– Кратко говоря – на этом земноводном шаре я не видел ничего необыкновенного; везде одинаково оскорбляют и словом и действием; особенно прилежно на азиатском полушарии, но и на других тоже. Два полушария, говорите? Я считаю это ошибкой умозрения: если, взглянув на дело строго практически, резать этот шар наш по линии любого градуса от полюсов, то мы обязательно получим столько полушариев, сколько имеем градусов, а можно и больше. Дайте папироску!
Закурив, прищурясь, он сказал:
– Курить не следовало бы, перепел дыма не любит.
И продолжал спокойно, вполголоса:
– Изредка бывают случайности интересные, но для спокойствия души лучше, чтоб их не было. Например: в Китайском море, – есть и такое, хотя от других морей ничем не отличается, – так вот: идём мы этим самозванным морем в Гонконг с большим опозданием, и ночью, в кромешной тьме, замечен был вахтой необыкновенный огонь. Я, младший помощник капитана, боцман и буфетчик играли в преферанс, вдруг слышим:
– "Пожар на море..."
– Конечно – пошли смотреть, даже не доиграв пульку. Когда люди находятся в долгом плавании, то всякие пустяки возбуждают их интерес, даже на дельфинов смотрят с удовольствием, хотя несъедобная рыба эта похожа на свинью, в чём и заключается весь комизм случая. Итак – наблюдаю: обыкновенная, душная ночь, жирно, точно в бане, небеса покрыты чёрным войлоком и такие же мохнатые, как это море. Разумеется – кромешная тьма, далеко от нас цветисто пылает небольшой костёрчик и так, знаете, воткнулся остриями огней и в небо и в море, ощетинился, как, примерно, ёж, но большой, с барана. Трепещет и усиливается. Не очень интересно, к тому же мне в картах везло.
– У людей, как я заметил, есть эдакое идольское пристрастие к огню. Вы тоже знаете, что высокоторжественные царские дни, именины, свадьбы и другие мотивчики человеческих праздников – исключая похороны – сохраняются иллюминациями, игрою с огнём. Также и богослужения, но тут уже и похороны надо присоединить. Мальчишки даже и летом любят жечь костры, за что следует мальчишек без пощады пороть во избежание губительных лесных пожаров. В общем скажу, что пожар – зрелище, любезное каждому, и все люди стремглав летят на огонь, подобно бабочкам ночным. Бедному приятно, когда богатый горит, и у всякого зрячего человека есть своё тяготение к огню, это известно.
– Пассажиры выметнулись на палубу и, наслаждаясь зрелищем, ведут лёгкий спор: что горит? Как будто им неизвестна очевидность – в море могут гореть только суда различных наименований; среди таких обширных вод все другие человеческие постройки невозможны, как это понятно даже и глухонемому ребёнку. Удивительно, что пассажиры не понимают простого: обилие лишних слов не может способствовать рассеянию скуки жизни.
– Ну-у, я скромно слушаю оживлённый разговор заинтересованных зрелищем, и – вдруг женский возглас:
– "Но ведь там должны быть люди!"
– Я даже усмехнулся: какое легкомыслие! Само собою понятно, что ни одно судно не может выйти в море без людей, а она только сейчас догадалась об этом. И снова кричит:
– "Их нужно спасти!"
– Начался спор: одни соглашаются – нужно, другие, поделовитее, указывают, что мы и без этого идём с опозданием. Но дама оказалась женщиной навязчивой и бойкой, – после я узнал, что она ехала из Карса в Японию, к сестре, которая была замужем при посольстве, а также по причине туберкулёза лёгких, – так, говорю, оказалась она весьма назойливой, – требует спасения погибающих людей и подбивает пассажиров послать капитану депутацию просить его о помощи горящему судну. Ей основательно возражают, что, может быть, судно китайское и люди на нём – тоже китайцы, но это нисколько не успокоило её, наоборот: истерическим визгом она довела каких-то троих до того, что они отправились просить капитана и, хотя он опирался на опоздание, доказали ему, что будто есть морской закон о подаче помощи в несчастиях, и даже пригрозили составить протокол.
– К полному торжеству забияки, капитан изменил курс, и потёпали мы по мохнатому морю, по кочкам волн, в кромешную тьму, на огонь этот. Команда, серчая, трудится, готовясь спустить шлюпки; подъехали мы близко, видим: горит дрянненькое китайское судёнышко о двух мачтах, около него ныряют две лодочки с людьми, орут люди, воют, а на горящем судне, на носу его, стоит высокий, тонкий человек; стоит и стоит. Огонь полышет совершенно серьёзно, корма уже вся в огне, мачты – как свечи, даже на кубрике хлещет пламя, а человечек этот точно часовой – недвижим. Видно его очень прозрачно.
– Наша команда приняла людей из лодки, – было их семь человек, из другой лодки трое, от преждевременного страха, бросились в воду, все утонули. Спасённые объявили, что на судне остался хозяин их и желает погибнуть вместе с имуществом. Матросы наши очень звали его: "Прыгай, чёрт, в воду!" Но – ведь не арканом же его тащить? Возиться с его упрямством было некогда, капитан пронзительно свистит. В самые те минуты, когда огонь охватил носовую часть судна, видел я очень прозрачно, как этот азиат запрыгал, вдруг весь вспыхнул огнём, схватился за голову руками и нырнул в огнище, словно в омут.
– Но суть случая, конечно, не в поведении китайца, народ этот совершенно равнодушен к себе по причине своей многочисленности и тесноты населения; они даже до того дошли, что в случаях особо заметного избытка людей жеребий бросают: кому умирать? И жеребьёвые умирают вполне честно. Когда же у них в семье родится вторая девочка, так её швыряют в реку; больше одной девицы на семью не выносят они.
– Но суть, говорю, не в них, а в поведении чахоточной этой дамы, кричит она капитану, почему он не приказал погасить огонь на судне? Он ей внушает:
– "Сударыня, я не пожарный!"
– А она кричит:
– "Но ведь погиб человек!"
Ей объясняют, что это очень обыкновенный случай даже и на суше, а она – своё:
– "Знаете ли вы, что такое человек?"
– Конечно, – все насмешливо улыбаются.
– А они, как собачка комнатная, прыгает на всех и верещит:
– "Человек, человек..."
– Зрители, обижаясь, отходят от неё, тут она – к борту и плакать. Подошёл к ней один сановник, так сказать – вельможа, – забыл я имя его! – и внушительно предложил успокоиться:
– "Сделано, – сказал, – всё, что можно было сделать..."
– Но она с ним обошлась невежливо. Тогда я говорю ей совершенно почтительно:
– "Сударыня, позвольте предложить вам валерьяновых капель..."
– Она, не глядя на меня, шепчет:
– "О, идиоты..."
– Признаюсь, что, несмотря на мою скромность, это обидело меня. Но всё же как можно деликатнее говорю:
– "Сударыня, скандал, вызванный благородством вашего сердца, возмущает и моё..."
– Но и деликатность мою отвергла она, – кричит стремительно прямо в нос мне:
– "Уйдите прочь..."
– Ну, тут я, разумеется, отошёл, великодушно оставив пред нею рюмку с эфирно-валериановыми каплями. Встал в сторонку, слушаю, как она сморкается, хлюпает. Стою и чувствую: есть что-то очень обидное для меня в этих слезах о неизвестном китайце. Не может же быть, чтобы она всегда искренно плакала обо всех погибающих на её глазах от разных причин. В Сингапуре сотни индейцев от голода издыхали, – никто из наших пассажиров слёз не проливал. Положим, это – чужой народ, но однако на моих глазах десятки наших, русских, матросов, портовых рабочих и других людей рвало, ломало, давило при полном равнодушии пассажиров, если не считать страха и содрогания нервов, от непривычки видеть обильную кровь.
– Думал я, думал по поводу этого случая с женщиной, неприятно много думал, но так ничего и не решил...
Винокуров подёргал свои усы, прислушался, потом сердито сказал:
– Подозреваю в этом поступке бесполезность.
Ночь. В мутно-синем небе тусклые звёзды. Обломок луны куда-то исчез. Низенькая, тощая ель, недалеко от нас, потемнев, стала похожа на монаха.
Саша Винокуров предлагает идти в сторожку лесника и там подождать до рассвета, когда проснутся перепела. Идём. Тяжело шагая по мокрой траве, он внятно говорит:
– Когда очень горячо – не разберёшь: солоно ли?