Текст книги "Детство. В людях. Мои университеты"
Автор книги: Максим Горький
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 40 страниц)
IX
И грустно и смешно вспоминать, сколько тяжелых унижений, обид и тревог принесла мне быстро вспыхнувшая страсть к чтению!
Книги закройщицы казались страшно дорогими, и, боясь, что старая хозяйка сожжет их в печи, я старался не думать об этих книгах, а стал брать маленькие разноцветные книжки в лавке, где по утрам покупал хлеб к чаю.
Лавочник был очень неприятный парень – толстогубый, потный, с белым дряблым лицом, в золотушных шрамах и пятнах, с белыми глазами и коротенькими, неловкими пальцами на пухлых руках. Его лавка являлась местом вечерних собраний для подростков и легкомысленных девиц улицы; брат моего хозяина тоже почти каждый вечер ходил к нему пить пиво и играть в карты. Меня часто посылали звать его к ужину, и я не однажды видел в тесной, маленькой комнатке за лавкою придурковатую румяную жену лавочника сидевшей на коленях Викторушки или другого парня. Это, видимо, не обижало лавочника; не обижался он и тогда, когда его сестру, которая помогала ему торговать в лавке, крепко обнимали певчие, солдаты и все, кому это нравилось. Товару в лавочке было немного, он объяснял это тем, что дело у него новое, – он не успел наладить его, хотя лавка была открыта еще осенью. Он показывал гостям и покупателям грязные картинки, давал – желающим – списывать бесстыдные стихи.
Я читал пустые книжонки Миши Евстигнеева, платя по копейке за прочтение каждой; это было дорого, а книжки не доставляли мне никакого удовольствия. «Гуак, или Непреоборимая верность», «Франциль Венециан», «Битва русских с кабардинцами, или Прекрасная магометанка, умирающая на гробе своего супруга» и вся литература этого рода тоже не удовлетворяла меня, часто возбуждая злую досаду: казалось, что книжка издевается надо мною, как над дурачком, рассказывая тяжелыми словами невероятные вещи.
«Стрельцы», «Юрий Милославский», «Таинственный монах», «Япанча, татарский наездник»[94]94
…книжонки Миши Евстигнеева – под этим именем выходили многочисленные лубочные книжки. «Гуак, или Непреоборимая верность» – рыцарская повесть, впервые изданная в Москве в 1789 г. «Франциль Венециан» – «История о храбром рыцаре Франциле Венциане и о прекрасной королевне Ренцывене», лубочная переделка западноевропейской рыцарской повести, сочинение Андрея Филиппова (дворового человека). М., 1787. «Битва русских с кабардинцами, или Прекрасная магометанка, умирающая на гробе своего супруга» – роман Н. Зряхова, лубочного автора 20–40-х гг. XIX в.; «Стрельцы», «Юрий Милославский», «Таинственный монах» – лубочные переделки исторических романов: «Стрельцы» К. Масальского, «Юрий Милославский» М. Загоскина, «Таинственный монах, или Некоторые черты из жизни Петра I» Р. Зотова. «Япанча, татарский наездник, или Гибель последнего царя Казани», ч. 1–3. М., 1875, без обозначения автора (И. С. Кассиров).
[Закрыть] и подобные книги нравились мне больше – от них что-то оставалось; но еще более меня увлекали жития святых – здесь было что-то серьезное, чему верилось и что порою глубоко волновало. Все великомученики почему-то напоминали мне Хорошее Дело, великомученицы – бабушку, а преподобные – деда, в его хорошие часы.
Читал я в сарае, уходя колоть дрова, или на чердаке, что было одинаково неудобно, холодно. Иногда, если книга интересовала меня или надо было прочитать ее скорее, я вставал ночью и зажигал свечу, но старая хозяйка, заметив, что свечи по ночам умаляются, стала измерять их лучинкой и куда-то прятала мерки. Если утром в свече недоставало вершка или если я, найдя лучинку, не обламывал ее на сгоревший кусок свечи, в кухне начинался яростный крик, и однажды Викторушка возмущенно провозгласил с полатей:
– Да перестаньте же лаяться, мамаша! Жить нельзя! Конечно, он жгет свечи, потому что книжки читает, у лавочника берет, я знаю! Поглядите-ка у него на чердаке…
Старуха сбегала на чердак, нашла какую-то книжку и разодрала ее в клочья.
Это, разумеется, огорчило меня, но желание читать еще более окрепло. Я понимал, что если в этот дом придет святой, – мои хозяева начнут его учить, станут переделывать на свой лад; они будут делать это от скуки. Если они перестанут судить людей, кричать, издеваться над ними – они разучатся говорить, онемеют, им не видно будет самих себя. Для того, чтобы человек чувствовал себя, необходимо, чтобы он как-то относился к людям. Мои хозяева не умели относиться к ближним иначе, как учительно, с осуждением, и если бы начать жить так же, как они, – так же думать, чувствовать, – всё равно – они осуждали бы и за это. Уж такие люди.
Я всячески исхитрялся читать, старуха несколько раз уничтожала книги, и вдруг я оказался в долгу у лавочника на огромную сумму в сорок семь копеек! Он требовал денег и грозил, что станет отбирать у меня за долг хозяйские, когда я приду в лавку за покупками.
– Что тогда будет? – спрашивал он меня, издеваясь.
Был он нестерпимо противен мне и, видимо, чувствуя это, мучил меня разными угрозами, с наслаждением особенным: когда я входил в лавку, его пятнистое лицо расплывалось, и он спрашивал ласково:
– Долг принес?
– Нет.
Это его пугало, он хмурился.
– Как же? Что же мне – к мировому подавать на тебя, а? Чтобы тебя описали да – в колонию?
Мне негде было взять денег – жалованье мое платили деду, я терялся, не зная – как быть? А лавочник, в ответ на мою просьбу подождать с уплатою долга, протянул ко мне масленую, пухлую, как оладья, руку и сказал:
– Поцелуй – подожду!
Но когда я схватил с прилавка гирю и замахнулся на него, он, приседая, крикнул:
– Что, что ты, что ты – я шучу!
Понимая, что он не шутит, я решил украсть деньги, чтобы разделаться с ним. По утрам, когда я чистил платье хозяина, в карманах его брюк звенели монеты, иногда они выскакивали из кармана и катились по полу, однажды какая-то провалилась в щель под лестницу, в дровяник; я позабыл сказать об этом и вспомнил лишь через несколько дней, найдя двугривенный в дровах. Когда я отдал его хозяину, жена сказала ему:
– Вот видишь? Надо считать деньги, когда оставляешь в карманах.
Но хозяин сказал, улыбаясь мне:
– Он не украдет, я знаю!
Теперь, решив украсть, я вспомнил эти слова, его доверчивую улыбку и почувствовал, как мне трудно будет украсть. Несколько раз я вынимал из кармана серебро, считал его и не мог решиться взять. Дня три я мучился с этим, и вдруг всё разрешилось очень быстро и просто; хозяин неожиданно спросил меня:
– Ты что, Пешков, скучный стал, нездоровится, что ли?
Я откровенно рассказал ему все мои печали; он нахмурился.
– Вот видишь, к чему они ведут, книжки-то! От них – так или эдак – непременно беда…
Дал полтинник и посоветовал строго:
– Смотри же, не проболтайся жене али матери – шум будет!
Потом, добродушно усмехаясь, сказал:
– Настойчив ты, чёрт тебя возьми! Ничего, это хорошо. Однако книжки брось! С Нового года я выпишу хорошую газету, вот тогда и читай…
И вот, вечерами, от чая до ужина, я читаю хозяевам вслух «Московский листок»[95]95
«Московский листок» – бульварная газета, популярная в мещанской среде, издавалась Н. И. Пастуховым с авг. 1881 г.
[Закрыть] – романы Вашкова, Рокшанина, Рудниковского и прочую литературу для пищеварения людей, насмерть убиенных скукой.
Мне не нравится читать вслух, это мешает мне понимать читаемое; но мои хозяева слушают внимательно, с некоторою как бы благоговейною жадностью, ахают, изумляясь злодейству героев, и с гордостью говорят друг другу:
– А мы-то живем – тихо, смирно, ничего не знаем, слава те, господи!
Они путают события, приписывают поступки знаменитого разбойника Чуркина ямщику Фоме Кручине, путают имена; я поправляю ошибки слушателей, – это очень изумляет их.
– Ну, и память же у него!
Нередко в «Московском листке» встречаются стихи Леонида Граве,[96]96
«Разбойник Чуркин» – лубочная повесть Н. И. Пастухова за подписью «Старый знакомый» регулярно с января 1882 г. печаталась в «Московском листке». Братья Чуркины (Василий и Степан) – реально существовавшие лица, в 70-е годы XIX в. разбойничали во Владимирской и Рязанской губерниях. «Фома Кручина (из рогожских нравов)» – повесть П. Богатырева о ямщике «с широкой русской натурой», печаталась в «Московском листке» в 1882 г. Леонид Граве – нижегородский адвокат, поэт.
[Закрыть] мне они очень нравятся, я списываю некоторые из них в тетрадку, но хозяева говорят о поэте:
– Старик ведь, а стихи сочиняет.
– Пьяница, полоумный, ему всё равно.
Нравятся мне стихи Стружкина, графа Мементо-Мори, а женщины, и старая и молодая, утверждают, что стихи – балаганство.
– Это только петрушки да актеры стихами говорят.
Тяжелы были мне эти зимние вечера на глазах хозяев, в маленькой, тесной комнате. Мертвая ночь за окном; изредка потрескивает мороз, люди сидят у стола и молчат, как мороженые рыбы. А то – вьюга шаркает по стеклам и по стене, гудит в трубах, стучит вьюшками; в детской плачут младенцы, – хочется сесть в темный угол и, съежившись, выть волком.
В одном конце стола сидят женщины, шьют или вяжут чулки; за другим – Викторушка, выгнув спину, копирует, нехотя, чертежи и время от времени кричит:
– Да не трясите стол! Жить нельзя, гвозди-козыри, собаки на мышах…
В стороне, за огромными пяльцами, сидит хозяин, вышивая крестиками по холстине скатерть; из-под его пальцев появляются красные раки, синие рыбы, желтые бабочки и рыжие осенние листья. Он сам составил рисунок вышивки и третью зиму сидит над этой работой, – она очень надоела ему, и часто, днем, когда я свободен, он говорит мне:
– Ну-ко, Пешков, садись за скатерть, действуй!
Я сажусь и действую толстой иглой, – мне жалко хозяина и всегда, во всем хочется посильно помочь ему. Мне всё кажется, что однажды он бросит чертить, вышивать, играть в карты и начнет делать что-то другое, интересное, о чем он часто думает, вдруг бросая работу и глядя на нее неподвижно удивленными глазами, как на что-то незнакомое ему; волосы его спустились на лоб и щеки, он похож на послушника в монастыре.
– Ты о чем думаешь? – спрашивает его жена.
– Так, – отвечает он, принимаясь за работу.
Я молча удивляюсь: разве можно спрашивать, о чем человек думает? И нельзя ответить на этот вопрос, – всегда думается сразу о многом: обо всем, что есть перед глазами, о том, что видели они вчера и год тому назад; всё это спутано, неуловимо, всё движется, изменяется.
Фельетонов «Московского листка» не хватало на вечер, я предложил читать журналы, лежавшие в спальне под кроватью, молодая хозяйка недоверчиво сказала:
– Чего же там читать? Там только картинки…
Но под кроватью, кроме «Живописного обозрения», оказался еще «Огонек»,[97]97
«Огонек» – «Иллюстрированный еженедельный журнал литературы, науки, искусств и политики»; издавался с 1879 г.
[Закрыть] и вот мы читаем Салиаса «Граф Тятин-Балтийский».[98]98
…читаем Салиаса «Граф Тятин-Балтийский». – Е. А. Салиас де Турнемир (1840–1908) – автор исторических и бытовых романов. Роман «Граф Тятин-Балтийский» печатался в «Огоньке» в 1879 г.
[Закрыть] Хозяину очень нравится придурковатый герой повести, он безжалостно и до слез хохочет над печальными приключениями барчука и кричит:
– Нет, это забавная штука!
– Вранье, поди-ка, – говорит хозяйка, ради оказания самостоятельности своего ума.
Литература из-под кровати сослужила мне великую службу: я завоевал себе право брать журналы в кухню и получил возможность читать ночами.
На мое счастье, старуха перешла спать в детскую, – запоем запила нянька. Викторушка не мешал мне. Когда все в доме засыпали, он тихонько одевался и до утра исчезал куда-то. Огня мне не давали, унося свечку в комнаты, денег на покупку свеч у меня не было; тогда я стал тихонько собирать сало с подсвечников, складывал его в жестянку из-под сардин, подливал туда лампадного масла и, скрутив светильню из ниток, зажигал по ночам на печи дымный огонь.
Когда я перевертывал страницу огромного тома, красный язычок светильни трепетно колебался, грозя погаснуть, светильня ежеминутно тонула в растопленной пахучей жидкости, дым ел глаза, но все эти неудобства исчезали в наслаждении, с которым я рассматривал иллюстрации и читал объяснения к ним.
Эти иллюстрации раздвигали предо мною землю всё шире и шире, украшая ее сказочными городами, показывая мне высокие горы, красивые берега морей. Жизнь чудесно разрасталась, земля становилась заманчивее, богаче людьми, обильнее городами и всячески разнообразнее. Теперь, глядя в заволжские дали, я уже знал, что там нет пустоты, а прежде, бывало, смотришь за Волгу, становится как-то особенно скучно: плоско лежат луга, в темных заплатах кустарника, на конце лугов зубчатая черная стена леса, над лугами мутная, холодная синева. Пусто на земле, одиноко. И сердце тоже пустеет, тихая грусть щекочет его, все желания исчезают, – думать не о чем, хочется закрыть глаза. Ничего не обещает эта унылая пустота, высасывая из сердца всё, что там есть.
Объяснения к иллюстрациям понятно рассказывали про иные страны, иных людей, говорили о разных событиях в прошлом и настоящем; я многого не могу понять, и это меня мучит. Иногда в мозг вонзаются какие-то странные слова – «метафизика», «хилиазм»,[99]99
Хилиазм (от греч. «хилиас» – тысяча) – мистическое учение раннего христианства, вера в тысячелетнее царствование Христа после его второго пришествия и осуществление идеала справедливости на земле.
[Закрыть] «чартист», они нестерпимо беспокоят меня, растут чудовищно, всё заслоняют, и мне кажется, что я никогда не пойму ничего, если мне не удастся открыть смысл этих слов, – именно они стоят сторожами на пороге всех тайн. Часто целые фразы долго живут в памяти, как заноза в пальце, мешая мне думать о другом.
Помню, я прочитал странные стихи:
В сталь закован, по безлюдью,
Нем и мрачен, как могила,
Едет гуннов царь, Аттила,[100]100
В сталь закован, по безлюдью… – фрагмент из поэмы польского поэта-романтика Юзефа Богдана Залесского «Дух степей» («Живописное обозрение», 1877). В журнальном тексте: «В сталь закован, по безлюдью, // Едет гуннов царь – Атилла, // Как медведь мохнат и крепок, // Нем и мрачен как могила!»
[Закрыть]
за ним черною тучею идут воины и кричат:
Где же Рим, где Рим могучий?
Рим – город, это я уже знал, но кто такие – гунны? Это необходимо знать.
Выбрав хорошую минуту, я спрашиваю хозяина.
– Гунны? – удивленно повторяет он. – Чёрт знает, что это такое! Ерунда, наверное…
И неодобрительно качает головою.
– Чепуха кипит в голове у тебя, это плохо, Пешков!
Плохо ли, хорошо ли, но я хочу знать.
Мне кажется, что полковому священнику Соловьеву должно быть известно – что такое гунны и, поймав его на дворе, я спрашиваю.
Бледный, больной и всегда сердитый, с красными глазами, без бровей, с желтой бородкой, он говорит мне, тыкая в землю черным посохом:
– А тебе какое дело до этого, а?
Поручик Нестеров на мой вопрос свирепо ответил:
– Что-о?
Тогда я решил, что о гуннах нужно спросить в аптеке у провизора; он смотрит на меня всегда ласково, у него умное лицо, золотые очки на большом носу.
– Гунны, – сказал мне провизор Павел Гольдберг, – были кочевым народом, вроде киргизов. Народа этого больше нет, весь вымер.
Мне стало грустно и досадно – не потому, что гунны вымерли, а оттого, что смысл слова, которое меня так долго мучило, оказался столь простым и ничего не дал мне.
Но я очень благодарен гуннам, – после столкновения с ними слова стали меня меньше беспокоить, и, благодаря Атилле, я познакомился с провизором Гольдбергом.
Этот человек знал простой смысл всех мудрых слов, у него были ключи ко всем тайнам. Поправив очки двумя пальцами, он пристально смотрел сквозь толстые стекла в глаза мне и говорил, словно мелкие гвозди вбивая в мой лоб.
– Слова, дружище, это – как листья на дереве, и, чтобы понять, почему лист таков, а не иной, нужно знать, как растет дерево, – нужно учиться! Книга, дружище, – как хороший сад, где всё есть: и приятное и полезное…
Я часто бегал к нему в аптеку за содой и магнезией для взрослых, которые постоянно страдали «изжогой», за бобковой мазью и слабительными для младенцев. Краткие поучения провизора внушали мне всё более серьезное отношение к книгам, и незаметно они стали необходимыми для меня, как пьянице водка.
Они показывали мне иную жизнь – жизнь больших чувств и желаний, которые приводили людей к подвигам и преступлениям. Я видел, что люди, окружавшие меня, не способны на подвиги и преступления, они живут где-то в стороне от всего, о чем пишут книги, и трудно понять – что интересного в их жизни? Я не хочу жить такой жизнью… Это мне ясно, – не хочу…
Из пояснений к рисункам я знал, что в Праге, Лондоне и Париже нет среди города оврагов и грязных дамб из мусора, там прямые, широкие улицы, иные дома и церкви. Там нет шестимесячной зимы, которая запирает людей в домах, нет великого поста, когда можно есть только квашеную капусту, соленые грибы, толокно и картофель, с противным льняным маслом. Великим постом – нельзя читать книг, – у меня отобрали «Живописное обозрение», и эта пустая, постная жизнь снова подошла вплоть ко мне. Теперь, когда я мог сравнить ее с тем, что знал из книг, она казалась мне еще более нищей и безобразной. Читая, я чувствовал себя здоровее, сильнее, работал споро и ловко, у меня была цель: чем скорее кончу, тем больше останется времени для чтения. Лишенный книг, я стал вялым, ленивым, меня начала одолевать незнакомая мне раньше болезненная забывчивость.
Помнится, именно в эти пустые дни случилось нечто таинственное: однажды вечером, когда все ложились спать, вдруг гулко прозвучал удар соборного колокола, он сразу встряхнул всех в доме, полуодетые люди бросились к окнам, спрашивая друг друга:
– Пожар? Набат?
Было слышно, что и в других квартирах тоже суетятся, хлопают дверями; кто-то бегал по двору с лошадью на поводу. Старая хозяйка кричала, что ограбили собор, хозяин останавливал ее:
– Полноте, мамаша, ведь слышно же, что это не набат!
– Ну, так архиерей помер…
Викторушка слез с полатей, одевался и бормотал:
– А я знаю, что случилось, знаю!
Хозяин послал меня на чердак посмотреть, нет ли зарева, я побежал, вылез через слуховое окно на крышу, – зарева не было видно; в тихом морозном воздухе бухал, не спеша, колокол; город сонно прилег к земле; во тьме бежали, поскрипывая снегом, невидимые люди, взвизгивали полозья саней, и всё зловещее охал колокол. Я воротился в комнаты.
– Зарева нет.
– Фу ты, господи! – сказал хозяин, одетый в пальто и шапку, приподнял воротник и стал нерешительно совать ноги в калоши. Хозяйка умоляла его:
– Не ходи! Ну, не ходи же…
– Ерунда!
Викторушка, тоже одетый, дразнил всех:
– А я знаю…
Когда братья ушли на улицу, женщины, приказав мне ставить самовар, бросились к окнам, но почти тотчас с улицы позвонил хозяин, молча вбежал по лестнице и, отворив дверь в прихожую, густо сказал:
– Царя убили![101]101
Царя убили! – Александр II был убит народовольцами 1 марта 1881 г.
[Закрыть]
– Убили-таки! – воскликнула старуха.
– Убили, мне офицер сказал… Что ж теперь будет?
Позвонил Викторушка и, неохотно раздеваясь, сердито сказал:
– А я думал – война!
Потом все они сели пить чай, разговаривали спокойно, но – тихонько и осторожно. И на улице стало тихо, колокол уже не гудел. Два дня они таинственно шептались, ходили куда-то, к ним тоже являлись гости и что-то подробно рассказывали. Я очень старался понять – что случилось? Но хозяева прятали газету от меня, а когда я спросил Сидорова – за что убили царя, он тихонько ответил:
– Про то запрещено говорить…
И всё это быстро стерлось, затянулось ежедневными пустяками, и я вскоре пережил очень неприятную историю.
В одно из воскресений, когда хозяева ушли к ранней обедне, а я, поставив самовар, отправился убирать комнаты, – старший ребенок, забравшись в кухню, вытащил кран из самовара и уселся под стол играть краном. Углей в трубе самовара было много, и, когда вода вытекла из него, он распаялся. Я еще в комнатах услыхал, что самовар гудит неестественно гневно, а войдя в кухню, с ужасом увидал, что он весь посинел и трясется, точно хочет подпрыгнуть с пола. Отпаявшаяся втулка крана уныло опустилась, крышка съехала набекрень, из-под ручек стекали капли олова, – лиловато-синий самовар казался вдребезги пьяным. Я облил его водою, он зашипел и печально развалился на полу.
Позвонили на парадном крыльце, я отпер двери и на вопрос старух – готов ли самовар, кратко ответил:
– Готов.
Это слово, сказанное, вероятно, в смущении и страхе, было принято за насмешку и усугубило наказание. Меня избили. Старуха действовала пучком сосновой лучины, это было не очень больно, но оставило под кожею спины множество глубоких заноз; к вечеру спина у меня вспухла подушкой, а в полдень на другой день хозяин принужден был отвезти меня в больницу.
Когда доктор, длинный и тощий до смешного, осмотрел меня, он сказал спокойно глухим басом:
– Здесь нужно составить протокол об истязании.
Хозяин покраснел, зашаркал ногами и стал что-то тихо говорить доктору, а тот, глядя через голову его, кратко отвечал:
– Не могу. Нельзя.
Но потом спросил меня:
– Жаловаться хочешь?
Мне было больно, но я сказал:
– Не хочу, лечите скорее…
Меня отвели в другую комнату, положили на стол, доктор вытаскивал занозы приятно холодными щипчиками и балагурил:
– Превосходно отделали кожу тебе, приятель, теперь ты станешь непромокаемый…
Когда он кончил работу, нестерпимо щекотавшую меня, он сказал:
– Сорок две щепочки вытащено, приятель, запомни, хвастаться будешь! Завтра в этот час приходи на перевязку. Часто бьют?
Я подумал и ответил:
– Раньше – чаще били…
Доктор захохотал басом.
– Всё к лучшему идет, приятель, всё!
Когда он вывел меня к хозяину, то сказал ему:
– Извольте получить, починен! Завтра пришлите, перевяжем. На ваше счастье – комик он у вас…
Сидя на извозчике, хозяин говорил мне:
– И меня, Пешков, тоже били – что поделаешь? Били, брат! Тебя все-таки хоть я жалею, а меня и жалеть некому было, некому! Людей везде – теснота, а пожалеть – нет ни одного сукина сына! Эх, звери-курицы…
Он всю дорогу ругался, мне было жалко его, и я был очень благодарен ему, что он говорит со мною по-человечески.
Дома меня встретили, как именинника, женщины заставили подробно рассказать, как доктор лечил меня, что он говорил, – слушали и ахали, сладостно причмокивая, морщась. Удивлял меня этот их напряженный интерес к болезням, к боли и ко всему неприятному!
Я видел, как они довольны мною, что я отказался жаловаться на них, и воспользовался этим, испросив у них разрешение брать книги у закройщицы. Они не решились отказать мне, только старуха удивленно воскликнула:
– Ну и бес!
Через день я стоял перед закройщицей и она ласково говорила:
– А мне сказали, что ты болен, отвезен в больницу, – видишь, как неверно говорят?
Я промолчал. Стыдно было сказать правду – зачем ей знать грубое и печальное? Так хорошо, что она не похожа на других людей.
Снова я читаю толстые книги Дюма-отца, Понсон де Террайля, Монтепэна, Законнэ, Габорио, Эмара, Буагобэ,[102]102
Понсон дю Террайль (1829–1871) – автор многотомной серии «Приключения Рокамболя» с продолжением – «Воскресший Рокамболь» (СПб., 1868) и др.; Э. Габорио (1832–1873) – один из родоначальников жанра детективного романа; «Преступление в Орсивале», «Золотая Шайка» Габорио и романы Г. Эмара (1818–1883) «Атласная змея», «Капитан Кильд» и др. печатались в журнале «Переводы отдельных романов». Буагобэ – Фортюне Дюбуагобей (1821–1891) – автор романов «Каторжник полковник» (М., 1874), «Дело Матапана» (СПб., 1881) и др.
[Закрыть] – я глотаю эти книги быстро, одну за другой, и мне – весело. Я чувствую себя участником жизни необыкновенной, она сладко волнует, возбуждая бодрость. Снова коптит мой самодельный светильник, я читаю ночи напролет, до утра, у меня понемногу заболевают глаза, и старая хозяйка любезно говорит мне:
– Погоди, книгожора, лопнут зенки-то, ослепнешь!
Однако я очень скоро понял, что во всех этих интересно запутанных книгах, несмотря на разнообразие событий, на различие стран и городов, речь всё идет об одном и том же: хорошие люди – несчастливы и гонимы дурными, дурные – всегда более удачливы и умны, чем хорошие, но в конце концов что-то неуловимое побеждает дурных людей и обязательно торжествуют хорошие. Надоела «любовь», о которой все мужчины и женщины говорили одними и теми же словами. Это однообразие становилось не только скучным, но и возбуждало смутные подозрения.
Бывало, уже с первых страниц начинаешь догадываться, кто победит, кто будет побежден, и как только станет ясен узел событий, стараешься развязать его силою своей фантазии. Перестав читать книгу, думаешь о ней, как о задаче из учебника арифметики, и всё чаще удается правильно решить, кто из героев придет в рай всяческого благополучия, кто будет ввергнут во узилище.
Но за всем этим я вижу проблески живой и значительной для меня правды, черты иной жизни, иных отношений. Мне ясно, что в Париже извозчики, рабочие, солдаты и весь «черный народ» не таков, как в Нижнем, в Казани, в Перми, – он смелее говорит с господами, держится с ними более просто и независимо. Вот – солдат, но он не похож ни на одного из тех, кого я знаю, – ни на Сидорова, ни на вятича с парохода, ни, тем более, на Ермохина; он – больше человек, чем все они. В нем есть нечто общее со Смурым, но он не так звероват и груб. Вот – лавочник, но и он тоже лучше всех известных мне лавочников. И священники в книгах не такие, каких я знаю, – они сердечнее, более участливо относятся к людям. Вообще вся жизнь за границей, как рассказывают о ней книги, интереснее, легче, лучше той жизни, которую я знаю: за границей не дерутся так часто и зверски, не издеваются так мучительно над человеком, как издевались над вятским солдатом, не молятся богу так яростно, как молится старая хозяйка.
Особенно заметно, что, рассказывая о злодеях, людях жадных и подлых, книги не показывают в них той необъяснимой жестокости, того стремления издеваться над человеком, которое так знакомо мне, так часто наблюдалось мною. Книжный злодей жесток деловито, почти всегда можно понять, почему он жесток, а я вижу жестокость бесцельную, бессмысленную, ею человек только забавляется, не ожидая от нее выгод.
С каждой новой книгой эта несхожесть русской жизни с жизнью иных стран выступает предо мною всё яснее, возбуждая смутную досаду, усиливая подозрение в правдивости желтых, зачитанных страниц с грязными углами.
И вдруг мне попал в руки роман Гонкура «Братья Земганно»,[103]103
«Братья Земганно» – роман французского писателя Эдмона Гонкура (1822–1896); вышел в русском переводе в 1879 г.
[Закрыть] я прочитал его сразу, в одну ночь, и, удивленный чем-то, чего до этой поры не испытывал, снова начал читать простую, печальную историю. В ней не было ничего запутанного, ничего внешне интересного, с первых страниц она казалась серьезной и сухой, как жития святых. Ее язык, такой точный и лишенный прикрас, сначала неприятно удивил меня, но скупые слова, крепко построенные фразы так хорошо ложились на сердце, так внушительно рассказывали о драме братьев-акробатов, что у меня руки дрожали от наслаждения читать эту книгу. Я плакал навзрыд, читая, как несчастный артист со сломанными ногами ползет на чердак, где его брат тайно занимается любимым искусством.
Отдавая эту славную книгу закройщице, я просил ее дать мне еще такую же.
– Как это такую же? – спросила она, усмехаясь.
Эта усмешка смутила меня, и я не сумел объяснить, чего мне хочется, а она говорила:
– Это – скучная книга, вот, подожди, я тебе принесу другую, интереснее…
Через несколько дней она дала мне Гринвуда «Подлинную историю маленького оборвыша»;[104]104
«Подлинная история маленького оборвыша» – повесть английского писателя Джеймса Гринвуда (1833–1929), в русском переводе (Марко Вовчок) появилась в 1868 г.
[Закрыть] заголовок книги несколько уколол меня, но первая же страница вызвала в душе улыбку восторга, – так с этою улыбкою я и читал всю книгу до конца, перечитывая иные страницы по два, по три раза.
Так вот как трудно и мучительно даже за границею живут иногда мальчики! Ну, мне вовсе не так плохо, значит – можно не унывать!
Много бодрости подарил мне Гринвуд, а вскоре после него мне попалась уже настоящая «правильная» книга – «Евгения Гранде».
Старик Гранде ярко напомнил мне деда, было обидно, что книжка так мала, и удивляло, как много в ней правды. Эту правду, очень знакомую мне и надоевшую в жизни, книга показывала в освещении совершенно новом – незлобивом, спокойном. Все ранее прочитанные мною книги, кроме Гонкура, судили людей так же строго и крикливо, как мои хозяева, очень часто они вызывали симпатию к преступнику и чувство досады на добродетельных людей. Всегда было жалко видеть, что, при огромной затрате разума и воли, человек все-таки не может достичь желаемого, – добродетельные люди стоят перед ним с первой до последней страницы незыблемо, точно каменные столбы. Хотя об эти столбы неизбежно разбиваются все злые намерения порока, но – камни не возбуждают симпатии. Ведь как бы ни была красива и крепка стена, но, когда хочешь сорвать яблоко с яблони за этой стеной, – нельзя любоваться ею. А мне уже казалось, что наиболее ценное и живое спрятано где-то за добродетелью…
У Гонкура, Гринвуда, Бальзака – не было злодеев, не было добряков, были просто люди, чудесно живые; они не позволяли сомневаться, что всё сказанное и сделанное ими было сказано и сделано именно так и не могло быть сделано иначе.
Таким образом я понял, какой великий праздник «хорошая, правильная» книга. Но как найти ее? Закройщица не могла помочь мне в этом.
– Вот хорошая книга, – говорила она, предлагая мне Арсена Гуссэ «Руки полны роз, золота и крови», романы Бэло, Поль де Кока, Поль Феваля,[105]105
Арсен Гуссэ, Бэло, Поль де Кок, Поль Феваль – французские «бульварные» романисты.
[Закрыть] но я читал их уже с напряжением.
Ей нравились романы Марриета, Вернера, – мне они казались скучными. Не радовал и Шпильгаген, но очень понравились рассказы Ауэрбаха. Сю[106]106
Марриет Фредерик (1792–1848) – английский писатель, автор «морских» романов. Вернер Элизабет (1838–1918) – немецкая романистка. Шпильгаген Фридрих (1829–1911) – немецкий писатель, автор «тенденциозных» романов, в которых отразилось рабочее и социалистическое движение в Западной Европе; был популярен в России (особенно романы «Между молотом и наковальней» и «Один в поле не воин»). Ауэрбах Бертольд (1812–1882) – немецкий писатель, автор известных рассказов о жизни крестьян. В статье «О том, как я учился писать» Горький вспоминал: «…книги Ауэрбаха, Шпильгагена показали мне, что в… немецкой провинции люди живут не совсем так, как в Нижнем Новгороде, на Звездинской улице, но не многим лучше». Сю Эжен (1804–1857) – французский писатель, автор социальных романов («Парижские тайны», «Вечный жид»).
[Закрыть] и Гюго тоже не очень увлекали меня, я предпочитал им Вальтер Скотта. Мне хотелось книг, которые волновали бы и радовали, как чудесный Бальзак. Фарфоровая женщина тоже всё меньше нравилась мне.
Являясь к ней, я надевал чистую рубаху, причесывался, всячески стараясь принять благообразный вид, – едва ли это удавалось мне, но я всё ждал, что она, заметив мое благообразие, заговорит со мною более просто и дружески, без этой рыбьей улыбки на чистеньком, всегда праздничном лице. Но она, улыбаясь, спрашивала усталым и сладким голосом:
– Прочитал? Понравилось?
– Нет.
Чуть приподняв тонкие брови, она смотрела на меня и, вздыхая, знакомо говорила в нос:
– Но почему же?
– Я уж читал об этом.
– О чем – об этом?
– О любви…
Прищурясь, она смеялась сахарным смешком.
– Ах, но ведь во всех книгах пишут о любви!
Сидя в большом кресле, она болтает маленькими ножками в меховых туфлях, позевывая, кутается в голубой халатик и стучит розовыми пальцами по переплету книги на коленях у нее.
Мне хочется спросить: «Что же вы не съезжаете с квартиры? Ведь офицеры всё пишут записки вам, смеются над вами…»
Но не хватает смелости сказать ей это, и я ухожу, унося толстую книгу о «любви» и печальное разочарование в сердце.
На дворе говорят об этой женщине всё хуже, насмешливее и злее. Мне очень обидно слышать эти россказни, грязные и, наверное, лживые; за глаза я жалею женщину, мне боязно за нее. Но когда, придя к ней, я вижу ее острые глазки, кошачью гибкость маленького тела и это всегда праздничное лицо, – жалость и страх исчезают, как дым.
Весною она вдруг уехала куда-то, а через несколько дней и муж ее переменил квартиру.
Когда комнаты стояли пустые, в ожидании новых насельников, я зашел посмотреть на голые стены с квадратными пятнами на местах, где висели картины, с изогнутыми гвоздями и ранами от гвоздей. По крашеному полу были разбросаны разноцветные лоскутки, клочья бумаги, изломанные аптечные коробки, склянки от духов и блестела большая медная булавка.
Мне стало грустно, захотелось еще раз увидать маленькую закройщицу, – сказать, как я благодарен ей…