355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Далин » Изгой (СИ) » Текст книги (страница 1)
Изгой (СИ)
  • Текст добавлен: 19 июля 2017, 00:00

Текст книги "Изгой (СИ)"


Автор книги: Максим Далин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Макс Далин
Изгой

Родня терпела меня до тех пор, пока отец не увидал Птичку.

Птичка вышла чуть больше голубя, но меньше вороны, сизовато-голубая с белым, совсем лёгонькая. У неё были остренькое нежное личико, окружённое, как локонами, белоснежными пушистыми пёрышками, и странное тельце, полое и невесомое, полудевичье, полуптичье, с тоненькой шейкой, с крохотной грудью, с крыльями, с голубиным хвостом, с цепкими лапочками, как у воробья – лапочки мне удались. Крылышки – из настоящих перьев на хрупких деревянных косточках; я возился несколько месяцев, я рассматривал крылья битых кур и живых соколов, я пытался понять и воспроизвести их устройство – но, как я ни бился, Птичка не сумела взлететь.

Впрочем, может, дело и не в конструкции крыла, а в том, что я сам летать не умел?

В любом случае, её крылышек хватало только на то, чтобы спланировать с жёрдочки, куда я её поселил, или с рогов Оленя на моё плечо. Она склоняла головку, как канарейка, поблёскивая внимательными тёмными глазами из агатовых бусин, и заглядывала мне в лицо. Я протягивал палец – и Птичка хваталась лапкой. Я гладил её пёрышки – и она отводила взгляд по-девичьи, не как птица. Игра света и тени на её лице меняла выражения: то застенчивая улыбка, то печаль, то задумчивость…

Я держал её у себя в мастерской, как и Оленя. Чем-то она очень грела меня, я любил носить её с собой и научился контролировать, не глядя: забавлялся ощущением сотворённого чуда, кусочка древней легенды, который сидит на моём плече, как ручной грач. Это кончилось ожидаемо – я потерял бдительность и отпер дверь, забыв убрать Птичку.

Отец, увидев меня с ней, отшатнулся. Придя в себя, бросил, указав перстом:

– В печку, – и, встретившись со мной взглядом, тут же понял: приказ я не выполню. – Ну что ж, – сказал он с безмерным отвращением. – Но имей в виду: в моём доме этого не будет.

Ладно. Не будет – так не будет. Я не мог даже обидеться; надо было ожидать, что моя родня отвернётся от меня. Я снова сознательно рушил основы – такого не прощают.

С точки зрения моего отца, Птичка воплощала худшее, что может случиться с юношей из семьи движителей – военных на королевской службе. До Птички отец, вопреки очевидному, надеялся, что из меня выйдет толк. Чтобы толк вышел, от меня требовалось одно: перестать видеть живое в мертвой косной материи.

Совсем просто. Диву дашься, как просто. Другие от рождения отличают живое от неживого – а вот меня Создатель обидел. Серьезно обидел: дар движителя при таком раскладе становится каким-то жутким. Опасным становится, как чернокнижие или ведовство.

Или некромантия, упаси Творец.

Ведь в простых чурбанах ничего нет. Вообще ничего: обычное бревно, иногда обитое медью для прочности. Годится для примитивной работы, требующей силы. Грузить, тянуть, толкать. Тащить груз – тут лучше чурбан на колесах. Движитель ведет его на невидимых нитях воли, поднимая мыслями, как руками – редкий, ценный и полезный дар.

Моя родня, особо приближённая к королевскому трону, вот уже двести лет как двигала чурбаны в бой… нелепо ведь называть чурбан бойцом. Не в нем дело; сражается очень искусный движитель, а не грубо оструганная чурка. В моей семье не вырезали чурбаны сами – на то есть столяры. Для аристократов с даром свыше изготовление орудий такого сорта – работа для плебса. Не пристало отпрыскам благородного дома, отмеченным государем, марать ею руки.

Для того, чтобы вытесать и собрать пригодный для работы чурбан, большого ума не надо, а таланта – тем более. Берется кусок бревна в человеческий рост. Можно наметить на нем голову, но обычно этого не делают. Гораздо важнее хорошо, подвижно закрепить «руки»-хваталки и сделать достаточно устойчивыми «ноги». Обычному чурбану изыски, вроде подвижных пальцев, ни к чему: катить бочки, толкать ящики или качать воду можно и без них. К чурбанам, вырезавшимся для защиты знатной особы от черни, обычно прикрепляли щиты. Для того чтобы идти в бой, чурбану не требовалось оружие – довольно и пудовых чурок-«кулаков». Зачем же чрезмерно усердствовать?

Быть может, если бы чурбан хоть что-то мог сам по себе, его и вырезали бы старательнее. Но практически он не годился ни на что парадное или показушное. Какой-нибудь напыщенный глупец, вероятно, мог бы поставить парочку разукрашенных чурбанов в караул у парадного подъезда, но толку в них было бы не больше, чем в пустых рыцарских латах или статуях атлетов, поддерживающих навес. Чурбан без движителя поблизости оставался чурбаном, неподвижной деревяшкой – и только. Оттого и была так опасна должность движителя-офицера: когда он вел чурбаны на приступ или отправлял одного из них с пороховым зарядом взорвать подкоп, все пули летели не в тупые деревяшки, а в живое тело их водителя.

Видимо, поэтому чурбаны и не отделывали тщательно, и не покрывали лаком – в общем, не работали над ними, как над чем-то по-настоящему ценным. Чурбаны предназначались для слишком грубой работы, слишком часто ломались, требуя молотка и гвоздей, слишком быстро приходили в негодность. В попытках придать чурбану видимость жизни или намёк на красоту люди издавна усматривали не только непрактичность, но и что-то крамольное, даже не очень чистое нравственно – вроде тонкой художественной росписи на дне ночной вазы.

К чурбанам – таким, каковы они есть – все давно присмотрелись. Их неотёсанность словно примиряла людей с даром движителей, свойством, безусловно, магическим. Со стороны чурбан казался здоровенной, неуклюжей, неважно сделанной марионеткой в руках движителя – разве что нити не бросались в глаза – и отношение толпы было соответствующим, как я тогда полагал. Безразличным.

К тому же, подозреваю, движители считали, что та же неотёсанность накидывает на любой чурбан еле заметную, но очевидную вуаль безопасности. А что, ведь простая деревянная вещь, дешёвая утварь. Нечто вроде крестьянской телеги, корчаги, колодезного ворота… простое до примитива – не страшно, как не страшна валяющаяся в пыли дубина. Допустим, она может быть оружием в недобрых руках – но и что с того?

Наверное, чурбаны, сделанные тоньше и больше похожие на людей, чем обычные брёвна с хваталками и ходилками, пугали бы толпу, а движителей сочли бы чернокнижниками, несмотря на бесспорную пользу, которую те приносят – по крайней мере, так утверждали мои родители и вся наша родня.

Движения рывками – движения машины – очевидно служили той же цели. Сразу ясно: ведут полено, просто полено. Не страшнее и не таинственнее, чем катить тачку или поднимать из колодца ведро воды.

Учитывая подозрительность и страхи черни, движители с незапамятных времён обучали своих детей вполне рассчитанным способом. Дар передаётся по наследству, кому – ярче, кому – тусклее. И как только младенец из семьи движителей начинает, не касаясь руками, подбрасывать в воздух соску или сушёный куриный зоб, наполненный гремящим сухим горохом, его тут же принимаются учить правильно.

Не заигрывайся. Дело не в соске, погремушке или деревянной фигурке на шарнирах – дело в твоих руках. Погремушка, кукла или чурбан – мёртвая, пустая, косная материя, которую ты двигаешь усилием воли точно так же, как прочие двигают вещи руками.

Малыш сперва не отличает живое от мёртвого: он гладит пушистый мех кошки и маминой накидки одинаково ласково и одинаково грозит кулаком сверстнику, который его стукнул, и стулу, о который он ушибся. Весь мир ребёнка – живой. Осознание приходит потом.

Если приходит. Ко мне – не пришло.

Я давно вышел из младенчества, когда впервые серьёзно нарушил заведённый порядок. Мне было лет шесть или даже семь – и меня уже учили двигать чурбан. Пособия для обучения юных движителей традиционно делали небольшими – мой учебный снаряд был не выше меня самого – но в остальном вполне обычный: необструганное полено с грубо выполненными хваталками-ходилками.

И я гонял его по комнате, таская его «руками» свой стул. Простое, скучное задание… может, беда ещё и в силе моего дара, не знаю. Получалось слишком легко, учитель вышел, а мне вскоре надоело возиться со стулом; хуже того – мне вдруг стало жаль чурбан.

Кому угодно вскоре опостылеет ковылять туда-сюда просто так, перемещать стул низачем – даже чурбану.

Я остановил чурбан. Он стоял передо мной, свесив свои руки-крюки, как деревенский охламон на ярмарке.

И меня вдруг осенило.

– Ты у меня будешь Чаки-дурачок! – сказалось само собой.

Я нахлобучил на бревно свою новую полосатую шапку – лихо, набекрень. Чаки стал ещё больше похож на придурковатого деревенского оболтуса, но мне показалось мало. Я нагрел на свече палочку сургуча – и припечатал к бревну две блестящие пуговки из своих тайных запасов для азартных игр с братьями, а когда Чаки стал зрячим – красными чернилами вывел под его глазами на облезлой коре рот до ушей.

И вот он уже весело смотрел на меня, добрый дурило – ухмыляясь во весь рот, готовый… к чему готовый?

– Чаки, спляшем? – спросил я, чувствуя какое-то неправильное для учебного времени веселье. Даже дух захватило и защекотало в животе.

Нет, где-то в глубине души я отдавал себе отчёт, что управляю каждым движением Чаки. Но, Создатель мне судья! – я верил, что он сам подбоченился и гоголем пошёл по кругу, лыбясь от удовольствия, взбрыкивая на каждом шаге и поводя несуществующим плечом.

Я принялся бить в ладоши, громко распевая: «Ходи колесом, звени бубенцом, будь весёлым молодцом!» – как ярмарочные зеваки – и это не помешало ни Чаки, ни мне. В этот момент я чувствовал всем своим существом, что нашёл общий язык с другим – и этот другой перестал быть пустой и мёртвой чуркой. Просто – мой приятель Чаки-дурачок, глупый, но потешный… заигравшись, я не заметил, как вошёл учитель.

Он влепил мне такую затрещину, что я полетел на пол – а бедный Чаки, над которым я утратил контроль, полетел в другую сторону. Удивительно, но я почти не обратил внимания на боль и не испугался, что меня накажут ещё больше – я почувствовал настоящий ужас за Чаки.

Ведь сейчас с него снимут шапку, вырвут ему глаза – и очень может быть, что сунут в печь! Это было настоящее зверство – всё равно, что ослепить и сжечь живое существо. Так нельзя!

Всё это я попытался объяснить учителю. Тот переменился в лице, схватил меня за ухо и так выволок из комнаты. Разговора с отцом я дожидался, сидя в тесной кладовке, в компании большого роскошного паука и пары тараканов. Я плакал – оплакивал своего нового товарища, беспомощного, оставленного на произвол судьбы, чья участь уже не зависела от меня.

Отец не стал ругаться и кричать. Он просто бросил мне полосатую шапку. Сейчас я, взрослый, сказал бы, что моё тогдашнее чувство напоминало жестокую скорбь человека, которому вот так небрежно швыряют ладанку, принадлежавшую убитому другу.

– Нечего плакать, – сказал отец. – Я не стану тебя наказывать, если увижу, что ты понял, в чём виноват.

Я понял. Но он не понимал.

– Я не боюсь, – сказал я. – И я понимаю, что так делать нельзя. Я только не понимаю, почему.

– Потому что ты создаёшь видимость живого, – сказал отец. – Ты не только создаёшь видимость живого, ты сам веришь в то, что чурбан живой – и один Создатель знает, какая дрянь может завестись в этой чурке. Хочешь стать злым колдуном?

– Нет, – сказал я. – Я не хочу – злым. Но почему – злым? Ведь Чаки был добрый…

Договориться миром не вышло. Отец не разговаривал со мной неделю. Мать увещевала: «Ну как же так можно! Из-за глупости ссориться со старшими…» Эта история научила меня определённой вещи: взрослым доверять нельзя.

Я научился лицемерить – потому что перестать видеть живое там, где его быть не может, я оказался не в состоянии.

Я делал вид, что мне всё равно – но, обучаясь двигать чурбаны, видел в каждом из них скрытую живую суть. У них были имена и даже характеры. На «голове» Носатого, к примеру, задорно торчала неожиданная забытая веточка. Морячок, как я ни старался выровнять его походку, ходил вразвалочку, будто привык балансировать во время качки. Драчун имел единственный глаз на месте выпавшего сучка, с тёмным, словно синяк, пятном вокруг. Неуклюжий Громила произошёл от толстенного комля, и верхний спил шершавился, как плохо выбритая макушка. Я не двигал чурбаны – я командовал компанией работяг, новобранцев, каждому из которых предстояло стать солдатом.

Мои братья, мои живые приятели и даже дети прислуги развлекались, глядя на мою работу – если поблизости не было взрослых, я и сам развлекался, как мог. Мы с чурбанами разыгрывали уморительное представление под названием «Суровые солдатские будни». Но, как только в пределах видимости оказывался хоть кто-то, старше десяти лет, игра тут же превращалась в нудные уроки. Мои челюсти не сводило от скуки только потому, что у меня с чурбанами была общая тайна.

Я делал вид, что я послушный мальчик из семьи движителей; чурбаны – что они просто брёвна с ходилками и хваталками на шарнирах.

Меня хватило на несколько лет – но однажды я себя выдал. Я был уже почти взрослым – лет двенадцати или тринадцати – и моё поведение сочли особенно непростительным.

Хорошо помню тот славный зимний день: голубой хрустящий мороз и яркое солнце. Я был свободен от ученья и развлекался во дворе нашего дома: перебрасывался комками наледи с самым подвижным из наших чурбанов, Шустриком. Взять хваталками маленький кусочек мёрзлого наста даже Шустрику было совсем не просто, а бросить – и подавно, но мы оба старались.

Никто из взрослых не стал придираться. Видимо, они решили, что я придумал отменное упражнение – вряд ли кто-то усмотрел в действе забаву, забавляться с чурбаном мне не позволили бы. И я играл на свободе, пока из флигеля не вышла моя двоюродная сестра, ровесница мне, одетая в шубку из пушистого меха, шапочку с опушкой и высокие, тоже опушённые сапожки.

В руках она держала новую куклу.

Если бы на улице не стоял такой ядрёный морозец, если бы сама сестрёнка не была так тепло укутана – я бы, вероятно, не обратил на всё это внимания. Но фарфоровая красотка в невесомом платье из ткани-паутинки, с голыми ручками и ножками…

Слово просто сорвалось.

– Лия, – сказал я сестре, – ей же холодно.

– Кому? – удивилась сестра.

– Кукле, – сказал я. – Ей холодно, тебе не жаль её?

Лия взглянула на меня с надменным взрослым презрением, сказала наставительно:

– Нолан, ты что? Это же кукла! Как может быть холодно кукле? Она – просто кусок фарфора, шёлковая пряжа и тряпки.

Лия – девочка из семьи движителей, подумал я. Ну да.

– Как же ты в неё играешь? – спросил я.

– Мне нравится её переодевать, – необыкновенно рассудительно объяснила Лия. – И она приятна на ощупь. Девочкам полагается играть в куклы, для того, чтобы воспитать в себе изящный вкус. Но это не значит, что я…

И тут она заметила, что кукла мелко дрожит. И я только тут и заметил.

Я сделал это не специально. Я даже не знал раньше, что умею двигать не только дерево, но и фарфор – почти всегда дар ограничивается деревянными предметами. К тому же эта дрожь была уж слишком похожа на движения озябшего живого существа. Я сам поразился.

Но Лия тут же всё поняла и пришла настоящую ярость.

– Ты… ты подло дразнишься, гадкий мальчишка! – выпалила она. – Ты всё подстроил, чтобы сказать, что я недобрая – а ты сам злой, злой, злой! Двигай свои чурбаны, не смей трогать даром мою куклу, ясно?!

И убежала, рыдая.

Потом мне устроили большой скандал. Мама и тётка говорили, что я обижаю девочек и у меня нет сердца. Отец – что я веду себя недостойно… что там! – я веду себя, как кукольник. Хуже этого и придумать нельзя.

Кукольник – убогий бродяга, который пытается двигать неживое без дара. Марионетка – бесполезное, глупое, вульгарное развлечение черни. Пошлая иллюзия жизни. Некромантов хоть боятся, а кукольников просто презирают…

Я выслушал всё это молча. С того дня я начал в любой удобный момент приходить в столярную мастерскую.

Столяры, служившие при дворе моего отца, здорово удивились, когда я заявил, что желаю научиться собирать чурбаны – но гнать меня, разумеется, не стали. Старик Ласкур, военный столяр, участвовавший вместе с отцом в четырёх кампаниях и собравший столько чурбанов, что из них можно было бы сформировать целый полк, только посмотрел оценивающе – и ни слова не сказал против.

Не знаю, что он во мне увидел. Он стал меня учить, не менее серьёзно и не более снисходительно, чем своих подмастерьев. И я смотрел, как вырезают и подгоняют шарниры, как увеличивают их подвижность, как проверяют чурбан на устойчивость – но думал уже не о чурбанах.

Моя идея показалась бы безумной любому из моих родственников, но я бредил ею. Ради неё я учился пользоваться резцами, ножом, долотом, рубанком, шкурками. Я перетащил кучу инструментов в свои покои и превратил кабинет в мастерскую. Мои руки вскоре были покрыты порезами сплошь. Я тратил все карманные деньги на резцы разных форм, краски, скипидар, олифу и прочие вещи, какие не положено покупать юному отпрыску благородного дома – будущему офицеру короны.

У меня больше не было свободного времени. Вместе с братьями я слушал учителей и пытался вникать в военное дело – я не мог отвертеться, но на уме у меня была моя тайная страсть.

Мне было мало хваталок. Я заменил их ладонями на шарнирах, потом – ладонями с пальцами, потом – научился делать шарниры для каждого пальца отдельно, чтобы чурбан смог сжать ладонь в кулак. В те дни я приделал засов к двери своей мастерской: стоило кого-нибудь из домашних увидеть деревянные руки разной степени достоверности, конвульсивно содрогающиеся у меня на столе – и мне устроили бы знатный нагоняй. Я и сам понимал, что сейчас сильно смахиваю на некроманта – но ничего не мог с собой поделать.

Чудесный механизм человеческих пальцев. Месяцы мук: «Да что ты уставился на свои руки, давно их не видел?! Ты станешь дурачком, Нолан!» – бесконечные порезы, сломанные резцы, досада и тоска, испорченные чурки, комната, напоминающая протезную мастерскую. Деревянная рука чуть меньше натуральной величины. Детали и нюансы: ладонь мужчины, женщины, ребёнка…

Стопа. Ходилка. Более и более точные копии человеческой стопы, шарнир в лодыжке, потом ещё два шарнира… Дядюшка, ухитрившийся заглянуть в мою мастерскую, – или лабораторию некроманта, – хмыкнув, спросил, не собираюсь ли я, кроме столярного, попробовать и сапожное ремесло: «Не знай я твоих родителей, решил бы, что ты – плебей, Нолан». Наплевать.

Голова. Кромешный ад. Перекошенные, пучеглазые, одутловатые, безнадёжно убогие лица деревянных уродцев, приходящие мне по ночам в отвратительных снах. Часы, проведённые перед зеркалом. Рассматривание бронзовых статуэток в нашей большой гостиной. Рассматривание человеческих лиц: «Нолан, вам никто не объяснил, что так пялиться неприлично?» Рассматривание голов животных. Милые псы нашего соседа-охотника. Оленья голова у него в приёмной – она наводит меня на безумные мысли.

Я твёрдо решил: то, что я сделаю, не будет чурбаном. Это стоило мне нескольких лет, которые мои родители сочли потерянными. За эти годы я сделал Оленя.

Он был ростом с десятилетнего ребёнка – его макушка едва доставала мне до груди – но из-за рогов казался гораздо выше. Рога, похожие на крылья или ветвистые сучья, росли из почти человеческой головы. Оленьими я оставил его уши и нос, верхняя губа ещё принадлежала зверю, нижняя и подбородок – человеку. Суть оленя осталась и в его глазах, для которых я впервые взял агатовые бусины – тёмных, кротких, влажных и умных. Олень умел смотреть на меня – сам.

У него было туловище человеческого ребёнка, гротескно удлинённое, резко выгнутое в пояснице, человеческие руки, стоившие мне многих и многих трудов – и четыре ноги, человечьи, детские, с босыми ступнями. Был ли он уродом? Не знаю. Я видел существо сродни дереву, из которого оно сделано, сродни лесу, из которого пришло это дерево. Существо из моих снов – не ужасных.

Никто из моей родни не видел Оленя собранным – я твёрдо знал, что ему не позволят существовать, и прятал его, как только мог. К тому моменту, когда Олень был почти готов, родня отступилась от меня, позволив возиться с деревом, сколько я захочу.

Родня ждала, когда я стану совершеннолетним и отправлюсь с армией короля на подвиги и приключения. Они вслух желали, чтобы служба выбила блажь из моей головы. А я делал Оленю гриву из чёрных и белых шёлковых нитей, рисовал ему мордочку-лицо, чёрно-белое, как у задумчивого мима – и впадал в отчаяние оттого, что Олень не умел ходить.

Я путался в его ногах. Я забывал про его руки. Я наблюдал за лошадьми, за прохожими – и каждые десять минут кто-то из родни говорил мне, что я маюсь дурью.

За год до совершеннолетия я научил Оленя двигаться – и это было вдесятеро сложнее, чем двигать чурбан. Я возился с ним по ночам, при свете свечи. Я научил его гарцевать, ходить расслабленным прогулочным человеческим шагом, ложиться, как ложатся звери – поджимая ноги под себя. Ещё больше времени ушло на то, чтобы оживить его руки, пальцы – и научить его брать предметы. Я добивался движений живого существа – и, в конце концов, Олень стал выглядеть одушевлённым.

Зачем?

Я был чудовищно одинок. Я не знал, как разговаривать с людьми: на меня смотрели, как на чудище, свалившееся с луны. Был ли и я уродом? Не знаю, но допускаю такую возможность.

Когда мои ровесники ухаживали за девушками, я придумывал шарниры, дающие деревянной конечности возможно большую подвижность. Я терял время, предназначенное для того, что мои ровесники называли «настоящей жизнью» – ради создания иллюзорной жизни резного куска дерева.

В котором мне мерещилась душа. Я научился непринуждённо ходить, ведя Оленя рядом, – так человек водит рядом живую собаку, – и он стал моим ручным зверем, домашним питомцем. Я находил наслаждение и победы там, где их быть не могло.

В совершенстве иллюзии.

Я сидел ночами на подоконнике мастерской, глядя на звёзды, Олень лежал на полу рядом, как пёс, в его агатовых глазах отражался тусклый небесный свет – и я не понимал, где кончается моя душа и начинается душа моего самообмана.

В один прекрасный момент я понял, что не могу больше его разбирать, потому что это похоже на расчленение. В тот день я начал делать Птичку, а Олень стоял в углу мастерской, закрытый холстом. Под холстом он дремал стоя, как иногда спят лошади – и я чувствовал его присутствие.

И спустя совсем небольшое время из-за Птички окончательно рухнули последние надежды моей родни. Отец выбил дверь в мастерскую и сдёрнул холст. Олень смотрел на него из-под длинных белых ресниц. Отец содрогнулся.

– Нолан, – сказал он ледяным голосом, – видит Создатель, я этого не желал. Но ты сам сделал всё возможное, чтобы лишить себя и наследства, и имени. Я не могу позволить, чтобы доброе имя нашей семьи было замарано отвратительными играми, то ли некромантскими, то ли балаганными. Ты неблагонадёжен. Для чего ты это делаешь?

Я не знал.

– Ты хочешь, чтобы в этих деревянных уродцев вселилась какая-нибудь дрянь?

Я не понимал, почему – дрянь. Но знал, что снова ничего не объясню.

– Ты хочешь быть кукольником и таскаться по деревням с балаганом?

Я не знал.

– Ты боишься, что в случае войны тебе придётся идти в бой?

Я не боялся, но промолчал. При мысли об убийстве, даже в бою, у меня резало под лопаткой. Мне хотелось вкладывать душу в неживое, а не вырывать её с кровью из живого – но я понимал, что говорить об этом бесполезно.

– Ты уйдёшь и забудешь, что был моим сыном, – сказал отец с омерзением. – Трус. Юродивый.

Я не мог ничего сказать в своё оправдание – из этого никогда ничего не выходило. Я пошёл прочь, Птичка сидела на моём плече, а Олень шёл рядом.

Я надел на Оленя рубашку, обул его в башмаки и накрыл попоной; потом положил на его спину перемётные сумки малого размера – для ослика нашего садовника. В них сложил свои инструменты для обработки дерева, краски, олифу и лак, пару рубашек и тёплый плащ. Птичка сидела у Оленя на рогах. Поздним вечером мы вышли со двора – окна светили нам в спины. Нас догнала мать, с ужасом посмотрела на моих тихих деревянных друзей – но сунула в сумку буханку хлеба, бутыль молока и кусок копчёного окорока, а в мой карман – несколько монет.

Но не попыталась остановить.

Мои братья и сестра смотрели мне вслед. Братья – то ли сочувственно, то ли брезгливо; сестра – злорадно.

– Отец сказал, что ты можешь вернуться, если навсегда откажешься от этой блажи, – шепнула мать напоследок.

Что я мог ответить? Пообещать? Солгать?

– Он бесчувственный, как его деревяшки, – сказала сестра.

Я вышел за ворота.

Мы шли целую ночь. Я хотел, чтобы город, где меня многие знали в лицо, скорее остался позади. Отец хотел, чтобы я не позорил семью – и я решил не позорить её, называя своё родовое имя.

Тогда я остался один. Сам по себе. В обществе деревянных кукол, не умеющих говорить. Могут ли они быть мне товарищами?

Я посмотрел на Оленя – и встретил его сочувственный взгляд. Я ли повернул его голову? К утру мне нестерпимо хотелось спать. Я устал, и душа у меня болела, как зуб – тянущей, дёргающей болью.

На рассвете мы вошли в просыпающуюся деревушку. Её жители останавливались, поражённые, и глазели на нас. Мне казалось, что в нас сейчас начнут швырять камнями, но люди неожиданно улыбались.

– Что это? – ухмыляясь, спросил немолодой мужик, разглядывая Оленя.

– Олень, – сказал я, и Олень приветственно кивнул, а Птичка, чтобы удержаться на его рогах, несколько раз взмахнула крыльями.

Засмеялись несколько прохожих.

– Впервые вижу оленя в башмаках! – сказал трактирщик, и его пёс принялся обнюхивать ноги Оленя и его башмаки. Я наклонился и дал псу обнюхать и мои пальцы.

– Мы идём издалека, – сказал я. – Кто угодно может сбить ноги на камнях. Скажи, добрый человек, нельзя ли остановиться у тебя?

– Такое диво дивное, как ты – может, – сказал трактирщик. – Неужто ты – движитель и комедиант?

– Нет, – сказал я. – Я просто движитель.

Олень и Птичка прислушивались к разговору. Птичка перешла по рогу Оленя поближе к трактирщику и склонила набок головку – трактирщика это, почему-то, ужасно рассмешило. Вокруг начал собираться народ, я подумал, что мы сразу попали в беду – но никто не орал и не бранился, никто не собирался причинять нам зло.

Люди улыбались.

Молодой парень, не старше меня, протянул Оленю руку – и Олень, слегка смутившись, её пожал под общий восторженный гогот.

– А плясать он умеет? – спросил Трактирщик, и я вспомнил: «Звени бубенцом, будь весёлым молодцом», а Олень потупился и сделал неопределённый жест. Птичка соскользнула с рогов и спланировала мне на руку, я машинально почесал ей шейку. Толпа хохотала, будто в этом было что-то совсем невероятное.

– Под музыку, – сказал я. – Плясать все умеют. Даже самые обычные чурбаны.

– Пойдём ко мне, – сказал трактирщик. Он стал очень любезным. – Пойдём, поговорим.

Так я стал кукольником с перспективой таскаться по деревням. Правда, трактирщик хотел, чтобы я остался у него.

– Вы с Оленем вполне могли бы у меня пожить, – говорил он задушевно, пока я пил в его заведении сбитень и ел пирог. Олень сидел на стуле рядом и задумчиво крутил в руках кружку, а Птичка ходила по столу, трогая лапками солонку, ложку, хлебные крошки… Трактирщик с трудом отводил от них глаза – как и его первые утренние гости. – Народ будет сюда приходить, глазеть на него – а ты… ну, ты будешь показывать, как давеча на улице. Подумай: мои харчи, да ещё парни тебе накидают монет… А Птичку можно научить предсказывать судьбу – выгодное дело.

Я посмотрел на Птичку. Птичка нахохлилась и спрятала личико под крыло.

– Она пока боится, – сказал я. – Ей неловко.

Трактирщик захохотал.

– Экая цаца! Ничего, привыкнет!

Я слушал его, слышал восторженные возгласы плебеев и думал о привычной лжи. Никто не боялся. Никто не хотел нам зла. Никто не думал, что в моих деревянных товарищей вселится какая-нибудь дрянь. Я, как в детстве, разыгрывал представление, только теперь мои артисты были куда интереснее, чем те несчастные чурбаны, наскоро собранные нашими столярами – и я видел, что снова, как в детстве, найдутся желающие его смотреть.

Я рос среди движителей, придумавших собственную чернь и поверивших в свою выдумку. Люди, окружавшие меня, были – не чернь. Плебс, да. Но – просто люди.

Среди них, очевидно, были и злые, были и подлые, были и глупые – но, кажется, плохих было меньше. По крайней мере, никому из тех, кто забыл о еде, наблюдая за нами, не захотелось швырнуть Птичку в печь.

Меня это устраивало.

Я прожил в этой деревушке с неделю, по вечерам устраивая настоящие представления в трактире. Я сделал карточки для предсказаний судьбы: «Всё случится так, как вы задумали», «Ваша пропажа отыщется», «Вас полюбят» – и всё такое прочее – и научил Птичку вытаскивать их из старой шляпы. Все дети из этой деревни потискали Оленя, а самые маленькие даже прокатились на нём верхом.

Потом я ушёл, а со мной – мои немые друзья.

Так начались наши странствия по стране. Мы с Оленем грузили мешки с мукой в порту, а вечером устроили пляски под скрипку отставного боцмана, под восторженные вопли матросов. Птичка предсказывала судьбу особе королевской крови в том же портовом городе, на роскошном постоялом дворе – и, говорят, предсказала точно. Мы целый день развлекали детей в деревушке где-то на краю света и получили за это горячий ржаной каравай, крынку молока и кусочек коровьего масла почти золотого цвета – на следующий день я приклеивал Птичке новые перья взамен поредевших от детских прикосновений. Оленя целовала в мордочку чахоточная девочка в трущобах Столицы, а дети из горной деревушки пристроили гирлянду цветов ему на рога. Бродячая рыжая красотка играла на флейте, когда я на глазах у толпы рудокопов из предгорий учил Оленя танцевать салонный менуэт – потом мы с рыжей целовались на сеновале, а на следующее утро ушли вместе. Так – ради бездомной девчонки – я предал долг движителя – непременно передавать дар по наследству: я не мог бы выбрать ледяную аристократку, напоминающую мою сестру, взамен горячей Тони, держащей в руках Птичку, как живого воробышка. Мне казалось, что с детьми они обе будут обращаться в точности, как с куклами.

Мы с рыжей Тоней купили повозку и размалевали холст, который её покрывал, цветами, птицами и радугами. В повозку запрягли живого ослика, который слегка ревновал к Оленю. Кроме Оленя и Птички, в повозке поселился настоящий и живой серый кот, он спал между нами с Тоней, громко урча. Никто из тех, кто радостно махал нам и бежал за повозкой, не думал и думать не хотел, что я когда-то был аристократом, особой из семьи едва ли не королевской крови и будущим офицером-движителем. Теперь меня звали Ноланом с Оленем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю