Текст книги "Рукопись, найденная под прилавком (СИ)"
Автор книги: Максим Далин
Жанр:
Городское фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Вот чем еще на Просвете лучше, чем на Петроградской. Тут уже знакомые, время от времени заходит кто-нибудь, кого приятно видеть. С Просвета ездят она, некромант, милая дама, любящая японскую классику, симпатяга-грузин, который никак не теряет надежды найти «Витязя в тигровой шкуре» в оригинале, молоденький парнишка, фанат Паланика… Иногда пять минут разговора возвращают силы, которые сожрали пятьдесят предыдущих покупателей. Я все думаю: упырье действительно такое тупое или прикидывается, чтобы эффективнее питаться?
Хотя, какое мне дело?
Молодой человек, мне нужен коричневый учебник по экономике.
Простите, но это не ко мне. Нет учебников.
Ну тогда почитать что-нибудь неглупое. Коэльо, например.
Благие небеса… час от часу не легче.
Какие страшные лица у пожилых людей… особенно у женщин. С возрастом верхний слой стирается, душа начинает заметно просвечивать – и ох… У молодых кошмарные души все-таки хорошо скрываются косметикой, их почти не видно, если не приглядываться, но у старых удивительно дрянные штуки торчат наружу. Особенно бросается в глаза тупая агрессивность.
Из мертвых она уходит. Они – как пустые емкости, разве что иногда в них горохом гремит пара последних мыслей. Не остается даже страха.
Несут кота в контейнере для переноски котов. Кот кричит. Кошки видят и понимают все, ему страшно. Я бессильно сочувствую. Слышно, как он кричит, даже с эскалатора.
Интересно, кот черный?
янв.
Сортир на Просвете чище, чем где бы то ни было. Не то, что на Сенной – длинный коридор увешан гирляндами дохлых крыс, идешь мимо этих крыс, нюхаешь, смотришь, как они тебе скалятся… То ли местный оберег, то ли просто работяги развлекаются. Запах нестерпимый. Дурацкий способ развлекаться. Я бы поостерегся связываться с крысами.
Неважно.
На Просвете крыс почти нет, но ими все равно пахнет. Заметно. Стены сортира крашены в желтый цвет. В единственном унитазе блестят три новеньких гривенника, как в фонтане, к которому кто-то пожелал вернуться. На стене – трехбуквенная формула. Электрический паучок присосался к лампочке, а она и без того тусклая.
Хотя, вообще-то, свет под землей всегда ярок, но нерезок, будто пылью присыпан. Если долго работаешь в метро, этот свет начинает вызывать дурноту уже через час после начала смены. Но мертвым нравится; наверное, им кажется, что он настоящий.
Я иду к киоску. Сзади кто-то орет, называя меня по имени.
Приятель. Что ему может быть нужно от меня? Мы давно не виделись.
Ты так и сидишь в своем метро?! Тоже мне работа! Книжки перекладываешь?!
Восклицательные знаки торчат из него, как антенны. Он розовый и пухлый. Я не понимаю, чего он от меня хочет. Он растягивает губы и округляет глаза – эта гримаса меня раздражает, в ней нет ничего общего с улыбкой. Он ужасно много говорит.
Кого-то взорвали в метро. Он слышал по телевизору. Тоже мне новость. Умирают везде – глупо было бы думать, что никто не умирает в метро. Я слышу кислый и дымный запах войны; призрак электрички корчится в неживом свете, превращаясь в окровавленную арматуру. Мертвецы, конечно, никуда не деваются; тела увозят – но они сами остаются, неприкаянно шатаются по перрону. Ждут своего настоящего поезда; иногда – страшно долго.
Зло в метро – обычная вещь. Но мне все равно остро жаль взорванных мертвецов: из-под земли тяжело добраться до аэропорта, даже если положено улететь.
Упыри, говорю я.
Приятель договаривает какой-то бред о видеозаписях, о милиции, о женщинах, которые выглядели не так, как им положено – и вдруг, резко заткнувшсь, смотрит на меня.
Какие упыри, спрашивает он.
Ты же сам сказал, говорю я. Женщины. Мертвые женщины, которые убивали живых женщин. В Москве, да? Я не выношу упырей, меня от них выворачивает.
Ты больной, орет он. И начинает нести какую-то чушь про торговлю мобильными телефонами, про бонусы, про деньги, про клубы и про телок. Про то, что мне надо работать наверху. От него отвратительно пахнет пивом, патентованным дезодорантом и телепередачами. Мне хочется с размаху опустить шторку ему на пальцы.
Наверху – клубы и телки. Внизу – книги и она. Но о ней в присутствии этого урода – я ни звука, ха-ха! Я не такой псих, чтобы распространяться с человеком сверху о подземных делах.
Но почему бы ему не убраться? Неужели он не видит, что я не хочу с ним общаться? Он – какой-то инопланетянин; мне кажется, или он говорит о телешоу? Неужели живой человек может об этом говорить? Или – это не телешоу, а что-то из его собственной жизни?
Бред… Неужели нужно послать его матом, чтобы он ушел? В метро чревато материться – призрачные причиндалы будут торчать вперемежку с лампами на эскалаторе, пока их не сотрут вместе с пылью. Кому-то забавно, подростки хихикают, но меня бесит.
К киоску подходит пес Ваня. Он, я думаю, помесь овчарки с дворнягой, немолод, уже обрюзг, но у него замечательные глаза, всепонимающие. Он ездит сюда с Московской, к продавщице шавермы, которая угощает его обрезками.
Привет, Ваня, говорю я.
Привет, говорит он и ухмыляется, показывая язык. Колбаса есть, спрашивает он.
Я снимаю кусочек колбасы с бутерброда. Ваня почти не голоден и страдает отсутствием аппетита по старости и нездоровью, но ему хочется, чтобы мы были чем-то связаны. Он деликатно берет колбасу у меня с ладони и неторопливо жует.
Как дела, спрашиваю я.
Видел ее в Купчино с каким-то хлыщом, говорит он. Замечает, что я огорчен, и добавляет: этот тип похож на нее и пахнет почти так же. Может, брат.
Да ладно, говорю я. Я ни на что и не рассчитываю. Как сам?
Ничего, говорит он. Поясница побаливает; ревматизм. Ночую теперь на вокзале, у обогревателя. На улице слишком холодно.
Я слушаю и жалею, что не могу позвать Ваню к себе: нас вдвоем выгонят из моей комнатушки коммунальные соседи. Да и тяжело ему будет сидеть дома по шестнадцать-семнадцать часов, пока я под землей. Он любит свежий воздух.
А бродяжничать ему уже не по годам…
Ладно, будь, говорит Ваня. Мне пора.
Я ему улыбаюсь. Он уходит к эскалатору. Я гляжу ему вслед и вдруг понимаю, что все это время мой приятель что-то говорил. Стоял рядом с киоском и говорил. Просто так, в пустое пространство – абсолютно пустые липкие слова, которые всегда отрыгивают заядлые теленаркоманы.
Хорошо, что подходит покупатель.
Это трепло, наконец-то, соображает, что я занят, затыкается и уходит. Я продаю Перумова, я продаю Олди и Стругацких и улыбаюсь парню, который складывает все это в рюкзак.
Дождавшись, пока он уйдет, достаю баллончик с распылителем – там жидкость для очистки поверхностей. Достаю тряпку, выхожу из киоска и опрыскиваю стенку, заплеванную словами моего приятеля – странно, у него же, наверное, есть имя, а я не помню, хоть убей – тщательно опрыскиваю. Потом стираю эту мерзость тряпкой.
Не люблю, когда киоск снаружи грязный, да и уборщица ругается.
25 янв.
Спать-то как хочется, мама родная…
В кипяток – пару пакетиков отвратительного кофе, растворимого, но без искусственных сливок. Брр-р, отрава! В него – плюх настойки элеутерококка и настойки женьшеня. И горсть сахара. Ядерное пойло. «Адреналин Раш» кустарного производства – от глотка глаза выскакивают на стебельках, как у краба, но просыпаешься.
Горячее – это хорошо. Холодно, ужасно холодно
Бегут на работу. В утренний час пик даже мертвые суетятся – делают вид, что им тоже куда-то надо. У живых женщин лица нарисованы прямо поверх пустоты, из которой они еще не вернулись спросонок; у мужчин часто вообще нет лиц – мутные плоские лепешки, даже глаз не видать. И лица не появятся раньше, чем вся эта публика выйдет на улицу.
Хотя… там все равно солнца нет.
Молодой человек, а у вас нет такой книжки в зеленой обложке? Очень интересная. Не помню, как называется. И про что, не помню. Автора я не посмотрела. Но мне очень понравилось.
Слышь, пацан… а во второй части Хмырь Горбатого замочил или в третьей? Забыл уже…
Ой, молодой человек, а мне дали одну книжку почитать, а там порнография. Такая гадость. Лоуренс написал. Любовник какой-то леди. Один секс. Эти современные писатели пишут такую грязь…
Мне бы Лондона, «Белый клык». В школу ребенку… У-у, какая толстая! Такую она читать не будет. У вас потоньше нет? В половину потоньше, а лучше – вот такую? Нет? Молодой человек, я не об этом. Ту же самую книгу, только наполовину тоньше!
Дробовик мне под прилавок… Эхе-хе…
В нашей работе хуже всего постоянное вранье. А если ты не врешь, то тебя жрут.
Забавно. Если ты продаешь тухлую колбасу и предупреждаешь, что она тухлая – поблагодарят, но попробуй, предупреди, что книга протухла! Ха…
У меня под прилавком ящик с новыми детективами. За сегодня раскупят. На прилавке – стопка сопливых романчиков, тоже свежак. Книжки такие хорошенькие – их хочется подержать в руках, как в детстве – фигурку из киндер-сюрприза. Такие же гладенькие и яркие. А внутри – гнилая пустота, обман. Откроешь – и тут же хочется захлопнуть и помыть руки.
Мой сменщик держит под прилавком фунфырик «Тройного одеколона» – протирает ладони и лицо после особенно мерзких книжек. А после упырей еще и лоточек для денег протирает. Неплохой парень, но брезгливый до смешного – наверное, ему непросто живется на белом свете. Рядом с одеколоном лежит его Бредбери, старая книжка, года восемьдесят лохматого – противоядие от Доценко. От темно-зеленой обложки исходит еле заметный свет и тонкий-тонкий запах сандала – таких нынче не выпускают, отличное было издание. На макулатуру раньше распространяли…
Хорошая книга, молодой человек, спрашивает подошедшая дородная дама. У нее в руках томик с миленьким орнаментом из цветочков и тоненьких розовых червей. Гламурное женское чтиво, модная книжка. То ли детектив, то ли что…
Барахло, говорю я. Еще шальной с утра. Чтобы начать врать, надо проснуться.
А раньше у нее были хорошие книги, говорит дама, глядя на фотографию автора – такой же дамы с лицом из сдобного теста, с ярко-красным ртом и выбеленными волосами.
И раньше были барахло, говорю я. Всегда были барахло.
Знаете, что, взрывается дама, держите свое мнение при себе! Хам!
Швыряет деньги, забирает книгу. Длинные розовые черви на обложке и внутри шевелятся от тепла руки, ползут по тыльной стороне ее ладони, заползают в рукав. Дама улыбается от щекотки. Она еще упаковывает в сумочку бумажник из псевдокрокодила, когда первый червяк добирается до ее шеи, осторожно минует двойной подбородок и втягивается в ноздрю. Дама делает сосредоточенное лицо, вдыхает его, как наркоман – кокаиновую дорожку. Я отворачиваюсь. Мне уже тянут деньги за пару детективов. Слепой и Бешеный.
По дороге на работу у тебя будет хорошая компания, мужик. Только в вагонное стекло не смотри. Можешь увидеть
Да черт с тобой!
Сегодня толпа… с чего бы?
конец смены
Она идет мимо, к электричкам, а я закрываю киоск.
Она оборачивается, кивает, идет дальше. Я дергаю ключ из шторки, сую в карман, иду за ней. Шагах в пятнадцати.
Ее каблучки цокают по мраморным плитам. Длинная юбка, темная, бархатистая ткань – ножек почти не видно. Тоненькая фигурка, очень прямая спина. Хрупкая, как статуэтка из цветного стекла. В сухом стоячем воздухе медленно плывут ее темные локоны. Я
Не могу заговорить. Нет сил окликнуть. Она проходит мимо запертого киоска «Метропресса», мимо запертого стенда с бижутерией, мимо безразличного мертвеца, сидящего на корточках, мимо подростков, которые тискаются в нише – к электричкам. Я впервые вижу ее, не запертый собственным прилавком.
Пустой перрон.
На этот поезд посадки нет, говорит механический голос. А почему открылись двери?
Она входит в вагон. Я стою и смотрю, как она садится и вынимает из крохотной сумочки маленькую книжку. Томик стихов?
С перрона плохо видно.
Двери вагона начинают закрываться, сдвигаются страшно медленно – я проскакиваю между ними фокусным движением. Она в одном вагоне, я – в другом; между нами – стеклянные окошки, вагонный стык. Я сажусь на самое крайнее сиденье.
У нее книжка Тэффи, «Черный ирис, белая сирень», оформленная картинками Мухи. Издание редкой элегантности. Надпись на обложке не прочесть, но формат нестандартный и общий вид ни с чем не перепутаешь.
Электричка ныряет в темноту со стонущим гулом, скулит и громыхает. В грохоте и вое растворяются все звуки. Густой желтый свет стоит в вагоне – и я вижу ее точеное белое лицо через два стекла. Она читает и улыбается. Хотел бы я думать, что она
Долго, долго, долго. Такие длинные перегоны, вообще-то, редки на нашей линии; если только в сторону Приморской – но как бы эта электричка могла там оказаться? Мне уже кажется, что время остановилось совсем: мы с ней, разделенные двумя стеклами и вагонным стыком, застряли в этой минуте, наполненной желтым грохочущим воем, как мухи в янтаре. Навсегда.
Мне хорошо от этой мысли.
Но тут поезд замедляет ход и останавливается. Механический голос неразборчиво объявляет незнакомую станцию.
Она сидит и читает, я тоже не двигаюсь с места. Станция совершенно мне не знакома – какой-то жутко обшарпанный, зашорканный вестибюль, желтовато-серый ноздреватый камень толстых колонн, низкий потолок. Название я не расслышал. На этой станции вваливается неожиданная для позднего времени толпа, она заполняет вагон едва ли не битком.
Из-за качающихся тел мне почти не видно ее – в другом вагоне тоже давка. Что случилось на ночь глядя?
На первый взгляд, в толпе полно мертвецов и упырей, даже больше, чем обычно. Мертвый, стоящий передо мной – наверное, катается в метро уже не день и не два: кусок почерневшего лица отвалился, я вижу кость скулы, светлую в черном мясе; он держится за поручень тремя уцелевшими пальцами, кисть раздулась. Никогда такого не видел: вправду похоже на ходячий труп, а не на бледный след ушедшей жизни, как обычно. Жутко смотреть. От него несет падалью и мятной жевательной резинкой – а мне некуда отодвинуться. Рядом плюхнулась тетка, занимающая все остальное место на этом коротком сиденьи, и колышется с каждым движением поезда, как прибой в океане. Ее серая туша упакована в серую дубленку – иначе она, наверное, растеклась бы по всему вагону. Какие-то темные пальто, набитые окоченевшим мясом, висят над ней; из воротников торчат головы без лиц.
Случайно встречаюсь взглядом с мертвым. Непроизвольно вздрагиваю.
Он – живой!
У него насмешливые светлые глаза. Он смотрит на меня с печальной улыбкой, смущенно. Ему неловко, что я вижу его череп сквозь гнилую плоть – ну бывает же неловко людям, случайно прорвавшим дыру на рукаве или заметившим, что у них на воротнике перхоть.
Мало того, что он – живой, он еще и не теленаркоман. У тех не бывает такого взгляда, всепонимающего, смущенного и грустного. Меня вдруг окатывает стыдом. Я пытаюсь уступить ему место; он отрицательно мотает головой – и волосы, слипшиеся от позеленевшей сукровицы, раскачиваются одним запекшимся колтуном.
Я впадаю в долгий ступор, пытаясь понять, как совместить этот вид и этот взгляд – но тут в вагоне начинается драка. Двое бугаев в спортивных куртках сцепились с высоченным худым парнем в длинном плаще а-ля Нео. У бугаев круглые красные рожи, глазки-изюминки и глубокие черные рты. С худого сбивают темные зеркальные очки – две внимательные змеиные головки смотрят из его пустых глазных впадин. Бугаи, ворча, отступают; мне кажется, зрелище их впечатлило. Худой поднимает очки, кривит безгубый рот, отряхивает плащ, пробирается к дверям.
Электричка останавливается. Станция мне совершенно незнакома, но роскошна, как те, что делались в сталинские пятилетки. Тяжеловесная, угрюмая роскошь. И я, рассматривая колонну из черного мрамора и стекла, вдруг вижу, как она идет по перрону к выходу в город.
Вскакиваю с места, толкаюсь и шепчу ужасные слова. Бабка-баньши визжит мне вслед так, что ломит виски и горит спина. Я еле выскакиваю из поезда, помятый и воняющий псиной от прикосновений мертвецов.
Ее уже не видно – дошла до эскалатора и поехала вверх.
Бегу за ней, чувствуя себя идиотом. С наверший стеклянных колонн слащаво улыбаются бронзовые безглазые лица. Пол – черный, гулкий, похожий на плиты вулканического стекла. Пустынно. На мраморной скамейке расположился веселый бомж и играет на баяне «Раскинулось море широко» – мелодия гулко отдается в высоких сводах.
На электронном табло – «00.13.13» – и секунды растянулись так, что я вижу эти цифры целую минуту, пока бегу. А потом – эскалатор.
В щелях между ступенями шевелится и светится обычное адское
Ну, может, и не адское, на самом-то деле.
На движущемся поручне – заиндевевший след ее пальчиков
Наверху
Это ужасно далеко. Вернее, я ехал ужасно долго. Кажется, зима уже кончилась.
Наверное, все-таки это только кажется. Холодно, даже очень холодно. Снег кругом лежит и все так, как должно быть, но сквозь резкий запах снега я слышу этот дымный, терпкий весенний аромат. Я выхожу из метро – и первое, что вижу – луна, бледно-золотая, апрельская луна, которая смотрит с зимних небес. Луна мне хорошо знакома, подруга, можно сказать.
Остальное – нет.
Вокруг очень обычная площадь с ночными ларьками. Рекламные щиты. Кольцо маршруток; автобусы брошены и неподвижны, на лобовом стекле ближайшего – номер 666, но не светится. Я, хоть убей, не помню, где ходит такой маршрут.
На рекламном щите в ослепительном электрическом свете сияет роскошный, черного, наверное, дерева, гроб, наполненный кружевами и атласом. Он сфотографирован в интерьере склепа под евростандарт, с резными панелями и узким окном, из которого падает лунный луч. Завлекательная надпись гласит: фирма «Ахерон», десять тысяч лет на рынке. Покойся с миром.
Я улыбаюсь.
На темной стенке ларька под классической трехбуквенной формулой маркером крупно написано «Ван Хельсинг, ты убийца!» Под надписью спит бездомный пес.
Ее, разумеется, нигде нет. Пустынно. Интересно, где мне сегодня ночевать? Я впервые тут. Как я мог так сорваться, как школьник? Зачем? Никогда я так себя не вел. Что меня нынче дернуло?
Приступ романтики. Идиот.
Но я шел, как загипнотизированный. Меня позвали, молча, почти не глядя в мою сторону. Но призыву нельзя было противиться.
Волчица, за которой убегают в лес клондайкские псы. Чтобы их там волки съели. Я – пес. В голову лезет законченный бред.
Я вхожу обратно в вестибюль метро. Передо мной схема линий, светящийся щит, на котором нарисовано множество запутанных и переплетенных цветных полосок со стрелками. Мне бросается в глаза название «Сумеречный привал» – переход к поездам до станций «Золотые ворота» и «Прибрежная». Я ничего не могу понять. Мне все это незнакомо. Это не Питер.
Это – Зыбкие Дороги. Кроличья нора чертовски глубока, и у нее множество отнорков. Я провалился по самые уши. Как вернуться – я понятия не имею.
Я читаю название этой станции – «Волчий проспект». Металлические, старосоветского образца, буквы врезаны в темно-серый мрамор над кассами. Никаких тайных знаков. Этой станции в нашем Метрополитене нет, но она есть. Это – Питер, но другой Питер.
У Города такое множество отражений, что в них легко заблудиться. Я брожу по зеркальному лабиринту. Не увидеть бы своего двойника – это было бы дико неприятно.
Я перебираю в кармане жетоны метро. Я не знаю, куда ехать – и снова выхожу на улицу. Я совершенно потерян. Я чувствую себя усталым и разбитым, страшно хочется чего-нибудь горячего и спать. Я хочу домой, но даже не представляю себе, что делать, чтобы туда попасть.
У меня в кармане карандаш, эта тетрадь, свернутая в трубку, и бумажник. Я чувствую, как в тетради проявляются слова, появившиеся в моей голове. Это меня странным образом обнадеживает.
В одном из отражений Города я – бомж. Может, есть еще одно – где я и она…
Об этом сейчас лучше не думать.
Ночь
Подхожу к ночному ларьку. Продавщица заспанная и бледная; у нее приятное, но серое лицо и блестящие глаза с красными прожилками.
Крысиную кровь, молодой человек, спрашивает она.
Небогато, говорю я. Крови девственниц нет?
Продавщица смеется.
Болван, говорит она. Иди проспись.
Джин, говорю я.
Она хохочет. Осторожно вытирает глаза, чтобы не смазать черные стрелки.
Джин с тоником, говорю я. Джин. Вот что мне нужно. Купить, я имею в виду. Джин – не старик Хоттабыч, а напиток такой. В банке. Не в сберегательном банке, а в жестяной такой баночке. Это возможно?
Она закатывается. Сгибается на стуле пополам и стонет.
Сила Матейи! Убирайся отсюда, пока я тут со смеху не подохла. Тебя сегодня поцеловали?
Нет, говорю я. Можешь быть первой.
Сумасшедший, говорит она, всхлипывая от смеха. Псих ненормальный. Ты что, из цирка?
Из погорелого театра, говорю я. Меня несет. Меня радует, что она смеется, что она живая, что ее не тошнит телевизионным ядом. Я понимаю, что мы говорим на разных языках; я понимаю – все, что я успел наболтать, она воспринимает, как полный и уморительный абсурд, я не понимаю – почему. Впрочем, меня это не огорчает.
Что-нибудь выпить, говорю я. Протягиваю ей купюру. Она смотрит на меня, на деньги – ее усталое лицо под боевой раскраской становится сочувственным.
У меня не обменный пункт, говорит она.
Это чужая валюта, спрашиваю я.
Да. Это валюта… другого круга. Я у метро торгую, я такую уже видела, говорит она.
Другого круга – чего, спрашиваю я, хотя знаю ответ.
Она вздыхает. Вытаскивает пачку тонких дамских сигареток, копеечную зажигалку – и закуривает.
Не наивничай, говорит она. Хочешь курить?
Я не курю. Так другого круга чего?
Я не люблю это произносить, говорит она сердито. Ну ада, ада, надоедала. Доволен?
Я отхожу от ларька, я бреду прочь по площади, освещенной желтым искусственным светом, и думаю. Метро – это лимб, думаю я. Но с чего я взял, что выше – рай?
Я – на чужом кругу. И мне некуда идти.
На кирпичной стене белым намалевано «Сила Матейи», а рядом – два квадрата, врисованных друг в друга, грубая восьмиугольная звезда. Вдоль стены растут стриженые тополя, похожие на окоченевших приютских детей. Ночь переваливает за полночь, ее дыхание очистилось – она начинает благоухать. От дымного и свежего деревенского аромата ночи у меня кружится голова.
Очень холодно.
На ярко освещенном рекламном щите – прекрасная дева, всунувшая руку по локоть в зеркало. В зеркале отражается она же, но неуловимо другая, как сестра-близнец. «Зеркала Хесаллы – пожелай и узришь! – написано под девой. – Поверь в Дар». Этого я не понимаю.
Под рекламным щитом у обочины дороги стоит пестрая компания. Их освещает рекламная подсветка и желтый фонарь – похоже на витрину супермаркета. Больше девушки – но есть и юноши. Всего их человек десять. Они все молоды, одеты очень легко и очень ярко; раскрашены, как куклы. У всех нарумянены щеки – они розовые, они персиковые, они золотистые – от этого молодые люди издали выглядят очень здоровыми. Вблизи я вижу серые лица ночных существ под ослепительным макияжем.
Напряженно ждут, но притворяются беспечными. Их глаза блестят, зрачки широки. Хотят выглядеть призывно, но по позам видно, насколько им холодно, им привычно холодно, они устали от холода, но не уходят. Они болтают вполголоса – и вдруг замолкают, когда я подхожу.
Ты чумной, спрашивает тоненькая девушка в голубой куртейке. Остальные смотрят со страхом и отвращением.
Нет, говорю я.
Он не боится темноты, говорит парень, раскрашенный под матрешку помадой и румянами – впалые щеки у него, как яблоки. Он или чумной, или сумасшедший, продолжает парень.
Как бы то ни было, пусть катится отсюда, говорит второй. Он смотрит на меня с холодной яростью, сунув руки в карманы. Его приятели подходят справа и слева; меня поражает контраст между их курточками веселеньких оттенков, длинными цветными челками, убойным макияжем – и неожиданной нерассуждающей злобой. Так внезапно и резко приходят в ярость наркоманы, которых уже начало ломать. Каждый из них – кистень, прикинувшийся гламурной фенечкой. Девушки замерли в ожидании, будто надеются на свою долю моего мяса, когда все будет кончено.
Пусть катится, говорят сбоку. Таким тут делать нечего.
Я прикидываю, кого придется ударить первым и куда отступать. Не похоже, что удастся разойтись мирно. Улица совершенно пуста и темна, ни машин, ни людей – я понимаю, что шансов у меня немного. Компания выглядит готовой на многое.
Я ненавижу драться.
Но из кирпичной стены вдруг выходит высокий франт в белом пальто.
Он мог бы быть ее братом, как сказал бы Ваня. Его лицо светится в темноте бледным лунным светом, а глаза такие же вишневые, как у…
Общий вид – черно-белый рисунок тушью. Красив чисто и строго.
Накрашенные тут же забывают обо мне. Они пожирают его глазами, как попсовую звезду на концерте. Не знаю, что мешает накрашенным кинуться к нему – страх ли перед ним, страх ли перед тем, что он сейчас исчезнет – и конец празднику – но стоя поодаль, они все концентрируются на нем до дрожи воздуха. Тянут руки, лица – и умоляют всем телом
О поцелуе. Так наркоманы умоляют дать им дозу. Они его так хотят, что мне становится стыдно стоять рядом с ними – и я быстро иду прочь.
Я не вижу, что происходит за моей спиной, и видеть не хочу. Слышу только, что сзади кто-то клянчит поцелуя, как милостыни, а кто-то истерически рыдает.
Я иду вдоль кирпичной стены, потом – вдоль дома, на вид совершенно нежилого, с черными слепыми окнами, с обшарпанными стенами, с глубокой дырой подворотни и желтой лампочкой, качающейся на ветру. Ледяной ветер пахнет так восхитительно, что я перестаю верить в ад. Очень холодно, и становится все холоднее.
Я прохожу мимо стеклянного павильона автобусной остановки. На железной дырчатой скамье сидит одинокая девушка с раскрашенным лицом. Она одета в пушистую курточку, мини-юбку и чулочки-сетку, как летом в пасмурный день. Девушка сидит неподвижно, как манекен в модном магазине.
Я подхожу ближе. На ее широко раскрытых глазах – ледяные линзы. Я трогаю ее щеку – лицо твердое, как лед. Девушка блаженно улыбается безжизненной улыбкой манекена. Подношу пальцы к глазам – на них след нежно-розовых румян.
Я вдруг понимаю, что слышу урчание мотора. По улице медленно ползет большой обшарпанный грузовик с брезентовым верхом на кузове. На дверце кабины белой краской небрежно намалевана знакомая восьмиугольная звезда из двух квадратов. Грузовик останавливается около павильончика с мертвой девушкой. Из кабины, не обращая на меня внимания, выпрыгивает мужик в овчинном полушубке и шапке, с длинными руками, приземистый, неуклюжий. Болтая руками ниже колен, как большая обезьяна, подходит к девушке, тормошит – спокойно и грубо. Потом поворачивается и машет рукой кому-то в грузовике.
С другой стороны подходит еще один мужик. Он деловито огибает машину и с лязгом опускает задний борт кузова. Потом направляется к своему напарнику неторопливой, какой-то подпрыгивающей походкой. На секунду он поворачивается лицом ко мне. При свете фар и фонаря отлично видно – лицо у этого типа будто искажено в «Фотошопе», всю морду свело на сторону и утянуло в нос и скулу. Этот кривой огромный нос, сросшийся со щекой, ярко-розовый, блестящий, поклевывает воздух на ходу, как у идущего индюка.
Они вдвоем поднимают труп за плечи и за ноги и несут. Зашвыривают в кузов; ее закоченевшее тело падает с деревянным стуком. Поднимают борт, опускают, что-то там отбрасывают – может, девушкину ногу – и снова поднимают. Не торопясь, размещаются в кабине – и грузовик ползет дальше.
Все так просто. И до меня никому нет дела.
Я потихоньку начинаю многое понимать. Я впадаю в безнадежную тоску, от которой хочется метаться и грызть пальцы – но это совершенно бесполезные действия. Я чувствую дикое одиночество и отвращение к себе.
И – что настолько невероятно, что не укладывается в голове – я больше не хочу видеть ее. Я ощущаю себя так, как те, накрашенные, имитирующие детское полнокровие румянами – ждущие и жаждущие поцелуя от таких, как она, чтобы испытать опасный кайф, украсть кусочек Вечности – или, на худой конец, умереть.
Эта таинственная жестокая нежность – просто наркотик. Он вызывает вожделение, привыкание, распад и гибель – и мне страшно, мне гадко, я уже наркоман – или еще нет?
Я не хочу быть от чего-то зависимым – будь то водка, героин, телевизор или даже она. Мне хотелось бы думать, что это любовь, но это – игла, это – дорожка белого порошка на зеркале, это – бутылка, брошенная в подъезде.
Я смотрю на луну – и луна смотрит на меня.
Темное время суток
Я бреду по улице наугад.
Город пуст. Дважды длинные серебряные лимузины бесшумно пролетают мимо. Долго не встречается никто.
Сворачиваю за угол. На обочине дороги сидит девочка лет пятнадцати; она обнимает тонкими пальцами колени, обтянутые джинсовой тканью, бесформенный пуховик велик для хрупкой фигурки.
Девочка смотрит вдоль улицы, в электрическое марево, смешанное в дрожащее желе с ночным мраком. Я вижу в профиль ее остренькое личико, бледное, с синяками под глазами, выражающее боль ожидания и холода. Светлые волосы собраны на затылке в пучок – пучок торчит из-под вязаной шапочки.
Я подхожу. Она удивленно смотрит на меня. Глаза громадные, синие.
Ждешь одного из них, спрашиваю я.
А то, кивает она. Закурить есть?
Не курю, говорю я с сожалением. Замерзла?
Придет и согреет, улыбается она. Передние зубы еще заострены снизу меленькой пилочкой, как у школьницы.
Почему – здесь, спрашиваю я.
А где, усмехается она. Все закрыто, кроме заведений для чумных. Не домой же его звать. Родичи убьют.
Его убьют?
Меня. Но его тоже есть кому убить. Упокоить, в смысле. Мать позвонит в контору охотников – мне это надо? Он меня любит.
А почему ты живая, если любит, спрашиваю я.
Она устало пожимает плечами.
У него тоже много всего… Кодекс, Старшие, Зов… Так и мыкаемся. Смотри.
Гордо подтягивает вверх рукав пуховика, потом – рукав тоненького пуловера. Рука до локтя в шрамах – старых, свежих и едва закрывшихся. Девочка лижет кровоточащую ранку.
Поцелуи, спрашиваю я.
Ага, кивает она радостно. Он поцелует – и потом ходишь, как по облаку. Не надо есть, не надо пить, чувствуешь себя такой легкой-легкой… Родичи придираются, училки в школе всем листовки раздают, все время болтают по ящику… Эта передача, «Вера против Смерти», каждый день в восемь вечера, знаешь? Мои каждый выпуск смотрят. Если уж очень счастливой выглядишь, задирают рукава, под воротник заглядывают или пытаются накормить. А жратва такой мерзкой кажется… Ничего, скоро помру им назло – вот мы с моим зайчиком поржем тогда!
Ад, говорю я. Да?
Брось, смеется девочка. У нее чудесный смех. Я почти завидую ему. Неужели ты не знаешь, говорит девочка, что в начале времен Творец создал мир-абсолют и людей по собственному образу и подобию. Вообще-то Он хотел, чтобы в этом мире царило вечное добро. Но у людей была свобода воли, а по образу и подобию – значит, как сам Творец, они заключали в себе Все. Вообще Все, понимаешь?