Текст книги "Книга Одиночеств"
Автор книги: Макс Фрай
Соавторы: Линор Горалик
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Эта книга посвящается девочке тринадцати лет,
что привязалась ко мне однажды за городом в ходе вымороченного, чужого именинного пикника. Девочка тоже была совершенно чужая; даже имени ее не знаю.
Дети на меня, как мухи на мед, слетаются почему-то. Чуют легкую добычу.
– А кем ты работаешь? – спрашивает ребенок.
– Никем, – говорю. Благо это правда.
– А ты, наверное, учишься? – спрашивает находчивый ребенок.
– Нет, – отвечаю, – не учусь я нигде. Бездельничаю.
– Ну, – предполагает ребенок, – у тебя, наверное, маленькие дети?
– Нет у меня никаких детей, ни больших, ни маленьких.
– Ой, – огорчается ребенок. – Что ж так плохо-то все?
– Да нет, – говорю, – ничего. Мне, – говорю, – нравится.
И что делать прикажете?
Вот, вырастет еще одно поколение – и с кем мне дружить? Опять с инопланетянами? А?
Эта книга посвящается Аленке,
которая помогла мне понять, что все мои странствия были погоней за запахами.
Глупо ведь думать, будто я люблю, скажем, Германию. Люблю я, конечно, несколько характерных тамошних букетов: шампунь для пола + молотый кофе + выпечка + кожа + дым – на вокзалах; речной ветер + выхлопные газы + молотый кофе (куда от него денешься?) + жареное мясо + еще что-то неизвестное мне – в городах; влажная земля + трава + хвоя + древесная кора + дезодоранты местных дриад – в лесах.
– Всего-то? – спрашивала Аленка.
Да. Всего-то.
Среди ароматов, за которыми я охочусь, как Парфюмер за флюидами прекрасных дев, особую ценность имеет запах первого весеннего ветра, так называемого «первого дуновения весны». Он бывает не обязательно раз в год; по крайней мере, в наших местах, где оттепели быстро сменяются морозами, а морозы – оттепелями, раз пять за сезон – почти норма. И все же маловато будет.
Мечта идиотской жизни моей – переезжать с места на место, чтобы раз в месяц попадать на начало весны. Пару раз мне удавалось что-то в таком роде: попасть в январе в Крым, в феврале – в Будапешт, в марте – в Киев, а потом вернуться в Москву и там тоже быстренько свое унюхать. Но вот, может быть, в апреле надо в Рейкьявик или в Сыктывкар, скажем? И еще куда-нибудь в мае. И потом – в Южное полушарие.
Московскому Одиссею имеет смысл возвращаться домой раз в год, где-то в начале апреля. Дня на три, не больше. Разогнать очередную армию Пенелопиных женихов, спросить про отметки сына, принять душ, побриться, вдохнуть полной грудью и в путь. Нечего рассиживаться.
Эта книга посвящается Ж.,
который однажды, напившись до утраты стыда и обретения памяти, рассказал мне о своем детстве, куда более паршивом чем в среднем по стране.
Говорит:
«Однажды свинью резали. Меня тогда со двора прогнали, чтобы не смотрел».
Пауза. Добавляет:
«Лучше бы они меня прогнали, когда жизнь свою жили. На такое детям действительно смотреть нельзя».
Эта книга посвящается моим дедушкам, Джону и Ивану,
которые оставили мне в наследство лютый нрав да огненный взор – и, увы, ни единой сабли.
Приступы неконтролируемой ярости, как гласит семейное предание, привносили приятное разнообразие в жизнь моего блудного эстонского прадеда (мамин дедушка) и буйного польского деда (папин отец). Прирожденные берсерки они у меня.
Счастье, что увидеться нам троим не довелось: небось поубивали бы друг дружку. А так все в порядке: я дедушек заочно люблю и, конечно, романтизирую.
Против природы не попрешь. Ярость и гнев – первая, естественная, утробная моя реакция на всякое проявление глупости человечьей. То есть, на девять событий из десяти, в среднем.
Прежде было, скажем, девятьсот девяносто девять из тысячи, но в последнее время удалось свести к минимуму общественные свои связи. Полегчало. Всего-то девять глупостей из десяти; примерно пять из этих девяти – мои собственные, было бы из-за чего на Мировом Древе распинаться!
В отличие от дедов, я стараюсь вести себя прилично. И ведь получается, почти всегда. Все более-менее под контролем. Вовремя сделанный хладный смайл спасает кучу времени и нервов. Дыхательные техники очищают организм от обломков внутренних разрушений. Чувство юмора позволяет получать удовольствие от этих незамысловатых процедур.
Но внутренняя честность требует, конечно, совсем иного поведения. Первый сладостный миг ослепительной ярости чудо как хорош. Зубы чешутся, как у щенка. Самоконтроль – разновидность вранья, как ни крути. Хотя полезная, конечно, в быту наука.
Если верить Бардо Тёдол, дивной инструкции по выживанию после смерти, в следующем воплощении я, конечно же, попаду в мир асуров. Это такая тибетская Вальгалла, только без мяса и пива – чистое, не замутненное обжорством и бытовым пьянством мочилово, огненный адорай для гневливых. Буду там сражаться на каких-нибудь ятаганах с утра до ночи – чем плохо? С такой наследственностью, мне в любом случае ничего больше не светит.
К тому же, мне приятно думать, что там, в мире асуров, у нас семейная династия. Дедушки дадут мне фамильный парабеллум и покажут, куда нажимать.
Словом, они могут на меня рассчитывать – some time, next life.
Эта книга посвящается чайному мастеру Леше,
после беседы с которым мне приснился сон следующего содержания:
Мастера Сновидений из «…» очень друг друга любят и уважают, а потому меж ними никогда не бывает споров и ссор. Зато существует традиция дружеского соревнования, которое длится на протяжении многих тысячелетий.
У всякого Мастера Сновидений из «…» есть помощник из числа учеников, который сопровождает Мастера повсюду. Дело чести всякого Мастера Сновидений – придать своему сопровождающему необычный, диковинный вид. Чего только не придумывают: и костюмы заморские на них надевают, и прически высокие мастерят, и перья с цветами вплетают, куда только можно. Потому что, когда два Мастера Сновидений встречаются на узкой тропе в горах «…», дело обстоит так: чей помощник меньше похож на человека, ТОГО И СОН.
Этот сюжет приснился мне в виде телевизионной передачи, что-то вроде «Клуба кинопутешествий». Чуть позже диктор скучным голосом добавил, что именно с этим обычаем и связано желание колдунов и прочих шаманов иметь у себя в помощниках демонов, духов, джиннов. Потому что из человека, даже любимого ученика, такое чудище, пожалуй, не изобразишь…
Эта книга посвящается Гаяне,
которая не единожды гримировала меня и прекрасно знает, что поверх лица у меня находится рожа. Она вполне заурядна, зато подвижна, растяжима и вполне бесстыжа.
Зато под рожей у меня расположено лицо. Оно прекрасно и удивительно.
Впрочем, его мало кто видел.
Эта книга посвящается З.,
который учил меня, злобное, малолетнее (в ту пору) существо, любить жизнь.
Аргументировал так: все равно ведь выебут, так пусть уж – по большой любви.
Поэтому (и только поэтому) святым легче живется.
Эта книга посвящается Наташе и Гале,
которые учились со мною в университете.
В тех редких случаях, когда мне удавалось заставить себя посетить лекцию, они почему-то неизменно оказывались где-то поблизости. Как я понимаю, нас роднила привычка устраиваться в задних рядах.
Это, конечно, потому, что знания нам были до фени. Меня в ту пору все больше занимали всякие глупости вроде экзистенциального ужаса, а девочек, понятно, любовь.
Но любовь у девочек была не простая, а, можно сказать, виртуальная.
Галя была влюблена в киноактера Никиту Михалкова, а Наташа – в киноактера Андрея Харитонова (он играл главную роль в умеренно культовом кинофильме тех времен «Овод», если кто помнит).
Как существа творческие, Галя и Наташа не удовлетворялись безобидной мастурбацией в девичьих горенках (черт их знает, может, и вовсе пренебрегали такой возможностью). Вместо этого они писали лирические истории о своей виртуальной счастливой жизни с возлюбленными. Именно этим они и занимались на лекциях, вместо того чтобы впитывать знания.
Потом они обменивались текстами, читали, обсуждали.
До поры до времени смысл происходящего был мне неясен. Мы с моим экзистенциальным ужасом и без того неплохо проводили время, читая бледные перепечатки «Тибетской Книги Мертвых» и прочую прекрасную метафизическую хренотень. Девочки Галя и Наташа казались мне идеальными соседками: тихие, бледные, красивые, они мне совершенно не мешали, а, напротив, услаждали остекленевший от Э. У. взор.
Но в один прекрасный день случилось Культурное Событие.
Девочки Галя и Наташа, одурев, вероятно, от герметичности своей мини-секты, взалкали контактов с окружающим миром.
В качестве полномочного представителя окружающего мира они избрали меня.
У меня в ту пору была среди сокурсников сомнительная слава местного мастера слова (хотя никто, в том числе и я, не смог бы объяснить, в чем, собственно, выражается упомянутое «мастерство»). Вероятно, просто Э. У. в безумных очах светился, наводя окружающих на мысли о Страшном.
В результате Галя и Наташа вручили мне свои рукописи с просьбой прочитать и высказать замечания. Речь шла, понятно, не о содержании, а о «литературном качестве» их любовных эпопей.
Мне, ясен пень, было любопытно, да и лестно, чего греха таить. До той поры окружающие никогда не спрашивали моего мнения о литературных достоинствах их произведений. Только ошибки просили проверить на письменных экзаменах, но это, как мы понимаем, совсем не то.
В результате переговоров, в моем распоряжении оказались две общие тетрадки. В черной глянцевой обложке и в коричневой матовой. Какая была чья – не помню.
Прочитать мне удалось только несколько первых записей. Галиных, судя по тому, что речь там шла об актере Никите Михалкове. История о том, как они с Галей ехали в поезде, а за окном было поле с ромашками, которые понравились Гале. И тогда актер Никита Михалков нажал на стоп-кран, остановил поезд и нарвал Гале ромашек. А потом заплатил штраф, потому что богатый. И все, счастливые и довольные, поехали дальше.
Дочитать эту неземную красоту до конца или открыть вторую тетрадку с аналогичными описаниями виртуального романа у меня, понятно, не хватило гражданского мужества. Экзистенциальный ужас – это одно, а бытовой, понятно, – другое. До принятия бытового ужаса я и по сей день дорасти не могу.
Мне как-то удалось вернуть эти тетрадки девочкам, как-то отбрехаться, как-то пробормотать, что, дескать, все хорошо, как-то не обидеть. У меня в ту пору был злой язык и вполне каменное сердце, но было ясно, что некоторые вещи нельзя делать. Например, бить ногами умирающих детей – что-то в таком роде.
Потом мне пришлось учиться читать свои ксерокопии, сидя не в последних, а в первых рядах: горячий шепот Наташи и Гали сводил с ума, отвлекал от привычных и уютных размышлений об экзистенциальном ужасе.
Но, в общем, как-то обошлось – для меня.
Эта книга посвящается Наде.
Уж она-то отлично знает, что бывают такие дни, события которых лучше бы записать подробно, слово в слово, близко к тексту, делу и телу, а потом вычеркнуть на фиг. Словно и не было ничего.
Впрочем, такие дни быстро проходят.
Хуже другое: я подозреваю, что такие жизни тоже бывают.
И даже часто.
И не удивлюсь, если почти всегда.
И вот это, конечно, пиздец.
Эта книга посвящается Ире,
которая придумала дивную телегу про жизнь человечью. Рассказывает она ее так:
Человек учится жить, как девочка учится вышивать.
Делает какие-то стежки неумелые, потом у него начинает что-то получаться. И вот уже вполне бойко вышивает крестиком и гладью, цвета новые добавляет, только не знает, какой узор должен быть. Тычется наугад, цветочек какой-нибудь норовит изобразить. Получается криво. Но что-то все же получается.
Следующий этап: человек вдруг видит, что на его куске ткани вычерчен нужный рисунок. Оказывается, нужно было просто приглядеться как следует. Ему становится совсем легко и просто: былое умение при нем, а проблем никаких – ясно теперь, куда каким цветом тыкаться. И вообще все ясно.
– Потом, – говорит Ира, – с некоторыми людьми случается, что их ткань снова становится чистой. Нет никакого узора больше. Тут впору растеряться, но былая сноровка спасает: осторожно, стежок за стежком, наш герой начинает вышивать новый узор, по собственному эскизу. У него получается. Иногда получается очень круто.
И вот, – заканчивает Ира, – наконец наш вышивальщик предстает перед некой «небесной экзаменационной комиссией».
«Смотрите, – говорит он, – вот мой узор! Правда клевый? Вам нравится?»
«Да, – говорят ему, – конечно. Замечательный у тебя узор. Убиться веником, как круто все у тебя вышито! Никогда еще не видели ничего подобного! Но, видишь ли, дружище, вообще-то, мы тут собрались только для того, чтобы взглянуть на твою изнанку».
А на изнанке понятно как дела обстоят. Узелки, обрывки ниток, путаница сплошная. Рисунок вообще не различить.
Эта книга посвящается Т.,
который отлично знает, что воспоминания – волшебная голубая таблетка от «сегодня».
По счастию, нам обоим не нужны таблетки от «сегодня». Жизнеспособный организм должен справляться с сегоднем самостоятельно.
Эта книга посвящается М. К.,
которая сказала однажды: «Не люблю наркотики. Это слишком просто, как богу в церкви молиться».
Объяснила потом примерно так: в обоих случаях имеет место расчет, что кто-то другой возьмет на себя часть твоей ноши. А так нельзя. Сами, все сами.
Вот и я нос ворочу от такой помощи: ноша хоть и тяжкая, да моя. Мне и таскать ее за собой по свету, пока не приволочемся мы (я и мой груз) в землю обетованную, а стрелки хронометра нашего покажут обетованный час, станут отсчитывать обетованные минуты и секундами обетованными не побрезгуют.
(Никакой земли обетованной нет, конечно, для нас, но это пустяки, дело житейское, привычные мы.)
Зато пользы от таких как мы в хозяйстве – немеряно.
Когда очередной обдолбанный, благоухающий не то клеем, не то ладаном, праведник препоручает заботу о делах своих небесной канцелярии, неужто думаете вы, будто ангелы, и правда, волокут его груз на собственном горбу, сокрушая хрупкие крылья, заливая огненным потом сияние своих ликов?
Фигушки.
Ваши рюкзаки подкладывают нам, верным ослам небесным. Считается, что справимся, не надорвемся – если уж все равно столько на себе тащим.
Мы, собственно, и не возражаем.
Да и замечаем не всегда.
Эта книга посвящается сумасшедшим бабушкам моего двора.
Их у нас не очень много. Всего-то четыре.
Одна сумасшедшая бабушка моего двора любит бегать за ползающими вокруг дома автомобилями и ругаться на них Страшным Матом. Она, в общем, безобидная, телесных злодейств не делает, камни не кидает, только орет: «Ебаный пидор, ебаный пидор!» Или просто: «Пизда, пизда», – ну, это если дама за рулем.
Некоторые собаки и детовладельцы бывают недовольны, но, в общем, радости от этой бабушки больше, чем печали.
Вторая сумасшедшая бабушка моего двора все время улыбается ласково. Причем вот не то что бы пассивно сидит на специальной старушечьей лавочке у подъезда и улыбается. Нет, она старается под любым предлогом (скажем, время узнать или про кошку дворовую спросить: чья это?) подойти как можно ближе к человеку, заглянуть в лицо кротко, снизу вверх (она совсем маленькая). И только после этого ласково улыбается.
От такого дела по всей мерзкой плоти метафизическая дрожь, а в ушах – колокола Хатыни.
С этой бабушкой все ясно: безумная ангелица, сгорела на работе. У нас она в санатории, на побывке. Хотя, будь я ее лечащим врачом, была бы отправлена в иное место. У нас все же нервно, и мука экзистенциальная из всех щелей брызжет.
Третья сумасшедшая бабушка моего двора просто очень много пьет нехорошей жидкости, по каковой причине вечно слаба ногами и разумом. Когда попадает на улицу, дико озирается и требует у всех денег.
Она, строго говоря, не бабушка вовсе, если верить соседям, которые говорят, что ей пятидесяти нет. Но с виду вполне бабушка, хоть и с остатками былой красоты.
Четвертая сумасшедшая бабушка моего двора всегда, почти в любую погоду, сидит на лавочке и тихонько разговаривает сама с собой. Она совсем никому не мешает. У нее расширяющиеся книзу ноги и небесно-голубые слезящиеся глаза. Возможно, тоже ангелица; мне говорили, они там, на небесах, часто мозгами едут. Профзаболевание у них.
Прочие бабушки нашего двора – вполне нормальные старухи.
Нечего и говорить, что они представляют собой куда более трагическое зрелище.
Эта книга посвящается Л. А.,
которая потратила восемь минут своей единственной и неповторимой жизни, чтобы уговорить меня возлюбить Пушкина превыше всех мастеров словесности.
Я бы, по правде сказать, с радостью, но…
Но.
Вышло так, что о гибели поэта Пушкина на дуэли мне стало известно как раз в дивную пору первого чтения «Трех мушкетеров». Понятно, что героем моим был тогда д'Артаньян – кого ж еще любить в восемь примерно лет?…
Вполне понятно также, что мною была усвоена следующая аксиома: хороший человек всегда побеждает на дуэли. А умирают на дуэли только плохие люди, второстепенные персонажи, гвардейцы кардинала всякие там. И тут я узнаю, что Пушкин…
Ага.
Вот именно.
Ну и кто он после этого? Типичный гвардеец кардинала.
С тех пор мне очень трудно было всерьез относиться к Пушкину. Он решительно не выдерживал никакого сравнения с д'Артаньяном. А что стихи хорошие писал – таким вещам в детстве как-то не придаешь значения. Стихи – так кажется в детстве – любой дурак писать может, а вот ты научись на дуэли драться как следует (в идеале – как д'Артаньян).
Умом-то я теперь понимаю, что на самом деле это – поучительная история о том, что позиция персонажа всегда выгоднее позиции автора. Знаем, читали-писали. Но вот сердцем…
Сердце мое по-прежнему твердит, что д'Артаньян круче Пушкина. А оно среди моих потрохов – авторитет.
Эта книга посвящается Ф.,
с которым мы отправились гулять в Серебряный Бор в самом начале апреля.
Фиг он, конечно, был «серебряный». Стеклянный, оловянный, деревянный – в лучшем случае.
А еще говняный. Обильно гадят братья наши меньшие, что и говорить.
Начало апреля – любимое мое время года, Весенний Голяк. Это когда воздух уже теплый, весенний, а природа еще по-зимнему снулая. Ни травы, ни почек набухших, ничего в таком роде. Удивительно хорошо.
Запах при этом, на первый взгляд, похож на осенний. Та же восхитительная прель, мокрая земля, нежная растительная смерть. Надломленная шляпка невидимого гигантского гриба могла бы так пахнуть.
Только осенью пахнет смертью, которая рядом, скоро сбудется, а потому всех касается.
А весной пахнет смертью, которая была давным-давно, не с нами, не для нас, проходите, не стойте под стрелой.
Эта книга посвящается моей однокласснице Верочке,
самой красивой девочке в классе, в школе и, возможно, вообще в мире.
Верочка была дочкой школьного завуча Тамары Владимировны. Тамара Владимировна преподавала русский язык и литературу. Она была огромного роста (метр восемьдесят, если еще не с хвостиком), имела фельдфебельские замашки, грушевидную фигуру, маленькое лицо сердечком и бакенбарды героини Ильфа и Петрова. Как у нее вышла такая удивительная красавица дочка – неведомо.
Так или иначе, но щедрая природа каким-то образом выхлопотала для Верочки в небесном спецраспределителе точеный носик, миндалевидные серые глаза, роскошную копну волос цвета спелого каштана, покатые плечи, маленькую грудь, осиную талию, крутые бедра и прочие обязательные атрибуты лирической героини.
Она, правда, была удивительная красавица. Даже кургузое пальтишко бледно-горохового цвета, которое справила ей мама-завуч (Верочка носила его с шестого класса по десятый), жуткая тряпочка-передник поверх коричневого платьица школьной формы, стоптанные туфельки без каблука и прочие ужасы советской уличной моды – все это дела не меняло.
В девятом классе мы с Верочкой крепко подружились и даже сидели за одной партой: на математиках, химии, физике, истории и географии. Возможно, именно поэтому я до сих пор решительно ничего не понимаю в вышеперечисленных предметах: красота Верочки парализовывала мой разум.
У Верочки же, как я понимаю, были свои резоны дружить со мною.
Дело в том, что у меня дома в ту пору можно было творить все, что заблагорассудится: кроме меня, там обычно никого не было. Так уж сложилось, мне посчастливилось почти непрерывно жить без родителей с четырнадцати до восемнадцати лет. Когда мне исполнилось восемнадцать, мой отец вдруг устал от всех своих женщин единовременно и вернулся домой; тогда уж уходить и даже уезжать на край света пришлось мне, но это – совсем другая история.
Для Верочки, замордованной сожительством с мамой-завучем, мой дом был своего рода Островом Свободы, этакой небесной Кубой. В эпицентре этой сказки мы с Верочкой курили Заграничные Сигареты, которые она воровала у дяди-моряка, ели сливовый компот, запасы коего почему-то всегда имелись в кладовой, и слушали пластинки. Не Пугачеву какую, а все же Элтона Джона. И еще группу «Space», оркестр Поля Мориа, Африка Симона и… Ну, в общем, все нездешнее, что можно было в ту пору достать на пластинках.
Тут был еще такой специальный, особый кайф: Верочка для курения всегда раздевалась. Снимала школьную форму, надевала гимнастерку моего папы (стратегический запас гимнастерок мог сравниться только с запасами сливового компота). Это был очень мудрый поступок: платье таким образом проветривалось на балконе и не впитывало запах сигаретного дыма. За курение мама-завуч дочку расчленила бы заживо, не сомневаюсь.
Она бы ее, впрочем, и за эти визиты ко мне расчленила бы непременно. У меня в ту пору была в школе Репутация. Ну, то есть ничего конкретного мне инкриминировать никто не мог, но всем педагогам было как-то ясно, что хорошие дети со мною дружить не должны бы. Почему – сложно сказать: ничего этакого мне проделывать не доводилось. Все этакое случилось в моей жизни много позже.
Впрочем, не обо мне речь. Важно, что сам факт дружбы со мною и эти вот тайные визиты (пока мама на работе) кружили Верочке голову. Ничего общего у нас c Верочкой, собственно, не было, просто мы кружили друг другу головы. Разными способами.
Кстати о кружении головы. В десятом классе Верочка вдруг попросила научить ее целоваться. Оказывается, она заранее, в сентябре еще, как-то договорилась с мамой, что та отпустит ее праздновать Новый год в компании старшего брата Саши (да-да, был там еще и старший брат, невзрачный, рыжий, лопоухий курсант артиллерийского училища). И вот, Верочка очень боялась, что там будут взрослые мальчики, все как один курсанты этого самого артиллерийского училища, а значит, может случиться экзамен по прикладному целованию. И что тогда делать?!
Пришлось научить ее целоваться – во имя будущих незнакомых мальчиков из артучилища, ага.
Новый год Верочка отметила в полном соответствии со своими романтическими планами. Экзамен по целованию был благополучно сдан; в качестве поощрительного приза Верочка получила ухажера, второкурсника Олега. Олег, надо сказать, был чрезвычайно похож на Верочкиного брата Сашу: такой же невзрачный, лопоухий рыжеватый блондин. Ну, меня, впрочем, слушать не стоит, я – свидетель пристрастный. А Верочке он нравился. Она, откровенно говоря, была влюблена как кошка.
Дружба наша таким образом сошла на нет. Верочка много занималась, поскольку мама требовала закончить школу непременно с медалью. А в свободное от занятий время Верочка ходила на свидания. Раз в неделю, в воскресенье, – на официально дозволенное мамой свидание, и еще раз в неделю – на тайное (мама ее кандидатуру Олега одобряла, но искренне не понимала, зачем нужно встречаться с мальчиком два раза в неделю: баловство, дескать).
Да и у меня началась какая-то новая жизнь.
Ко мне в гости Верочка заявилась лишь однажды, в середине мая, незадолго до выпускных экзаменов. Прибежала сразу после свидания. Мама-завуч думала, что дочка сидит на курсах английского, а дочка в это время подробно рассказывала (и показывала) мне, куда и как ее поцеловал Олег. А потом объявила, что должна поделиться со мною Самым Важным.
Суть судьбоносного мессиджа сводилась к тому, что ее распрекрасный Олег сказал, будто больше всего на свете хочет с Верочкой переспать. Кто бы, блин, сомневался…
Но Верочка от такого сообщения была в шоке. Причем не от смущения, а от счастья. Она почему-то думала, что мальчики соглашаются спать с девочками только по очень большой любви. Ну, у нее вообще в голове черт знает что творилось – как, впрочем, почти у всех в шестнадцать лет.
Мои попытки объяснить Верочке, что такие вещи, мягко говоря, не всегда взаимосвязаны, практически положили конец нашей прекрасной дружбе.
В общем, Верочка твердо решила, что надо соглашаться. Если уж он ее та-а-а-ак любит, что даже трахаться готов…
Дальнейшее развитие событий известно мне от нашей классной руководительницы Сабины Алексеевны, которая была по-своему гениальная тетка, грандиозная стерва и при всем при том почти святая. Настолько, что некоторым своим выпускникам становилась потом на многие годы доброй приятельницей. Вот мне, например, стала. Мы с нею лет пять еще дружили. Встречались раз в два-три месяца и трепались часами за бутылкой «Букета Молдавии». В основном Сабина рассказывала сплетни про «наших». А мне рядом с нею почему-то было так хорошо, что даже сплетни об одноклассниках в охотку слушались.
По словам Сабины Алексеевны, роман Верочки и Олега благополучно продолжался и после того, как наша красавица закончила школу.
В восемнадцать лет Верочка пришла к маме и запросилась замуж. За Олега, понятно – за кого ж еще?
Мама-завуч пришла в ужас. По ее мнению, хорошей девочке следовало сперва закончить институт, а уж потом «думать про замуж».
Верочка была в отчаянии, но маму ослушаться по привычке боялась. Да и жить им, кроме как с мамой, было, надо понимать, негде.
И тут всех спасла наша находчивая Сабина. Она пошла к своей коллеге, завучу Тамаре Владимировне, и внушительно сказала:
– Ты что, Тамара?! А вдруг завтра атомная война? Все равно всем погибать. Пусти Верку замуж, пусть хоть чуть-чуть девочка поживет, порадуется.
Тут надо, наверное, напомнить, что в ту пору, в начале 80-х, население СССР очень боялось атомной войны. Ожидание атомной войны – это был такой фон, на котором протекала повседневная жизнь простых советских людей, веровавших в газеты и телевизор. Это была вполне серьезная страшилка. Помню, когда по телевизору прервали фигурное катание, чтобы сообщить страшным дикторским голосом экстренную новость про очередной полет космонавтов, наш сосед дядя Боря попал в больницу с сердечным приступом: думал, сейчас войну объявят. И таких, как он, было очень много.
И крикучая завуч Тамара Владимировна действительно устыдилась, испугалась, пустила Верочку замуж, отдала молодым комнату в трехкомнатной хрущобе и даже возлюбила курсанта Олега, который оказался вполне положительным молодым человеком.
Лет пять спустя они случайно встретились мне на улице Космонавтов. И не вдвоем, а втроем. Завуч Тамара Владимировна в обычном своем платье-чехле, рыжий Олег в военной форме и Верочка в каком-то жутком ситцевом халате. В ту пору не было ничего страшнее ситцевых халатов, этой бабьей униформы приморских городов.
Верочка поправилась килограмм на двадцать, не меньше. И ее муж Олег тоже почему-то растолстел. Им обоим, напоминаю, было в ту пору года по двадцать три примерно. А выглядели они как совсем взрослые дядька и тетка, почти ровесники Верочкиной мамы. Грузные, усталые. Шли, ели мороженое из вафельных стаканчиков, переругивались – беззлобно, по привычке, что ли. Меня они, по счастью, не опознали. Останавливаться, спрашивать как дела и отчитываться о своей жизнедеятельности не пришлось.
«Лучше бы, что ли, и правда атомная война случилась, – подумалось мне тогда. – Для Верочки – так точно лучше бы».
Но было уже поздно что-то менять.
Ну и к тому же если из-за всякой глупенькой Верочки атомную войну развязывать – это уж вовсе ни в какие ворота. Боеголовок, пожалуй, не напасешься.