355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Поликовская » Злой рок Марины Цветаевой. «Живая душа в мертвой петле…» » Текст книги (страница 5)
Злой рок Марины Цветаевой. «Живая душа в мертвой петле…»
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:22

Текст книги "Злой рок Марины Цветаевой. «Живая душа в мертвой петле…»"


Автор книги: Людмила Поликовская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Узнав, что муж жив, Цветаева – ни минуты не колеблясь – принимает решение: ехать к нему. Но, увы, денег на отъезд нет. По счастью, начался нэп, открылись частые издательства, и Цветаевой удается – впервые после 1913 года – издать две книги: «Конец Казановы» (третье действие пьесы «Феникс») и сборник стихов «Версты», получить аванс за сказку «Царь-девица». Но этих денег мало, она продает вещи: Сережину шубу, старинную люстру – почти ничего уже не осталось, все спущено в голодные годы. Мечтает достать денег хотя бы на билеты.

Но и на это потребовался почти год. Год, прожитый под знаком предстоящего отъезда и с мыслями о встрече с мужем. «Я <…> закаменела, состояние ангела и памятника, очень издалека. Единственное мое живое (болевое) место – это Сережа (Аля – тот же Сережа). Для других (а все другие!) делаю, что могу, но безучастно. Люблю только 1911 года – и сейчас, 1921 года (тоску по Сереже – весть – всю эпопею!). Этих 10-ти лет как не было, ни одной привязанности», – писала она Волошину. А в предыдущем письме: «О Сереже думаю всечасно, любила многих, никого не любила».

…И все-таки привязанность была. Сохраненная на всю жизнь. К князю Сергею Михайловичу Волконскому. Внук декабриста, он никогда не забывал о дворянской чести, о данном слове (однажды пришел к Цветаевой в гости в страшный ливень, без всякой особой нужды, просто потому, что обещал). Не позволял себе опуститься даже в страшных условиях Москвы 1920 года, большевиков презирал не за то, что у него отняли имение, а за бездуховность. Словом, он принадлежал к тем, о ком Цветаева впоследствии скажет «уходящая раса», к тем представителям старого мира, за который бились Сергей Эфрон и Белая гвардия. Всем в нем очаровывает Цветаеву: «Стальная выправка хребта / И вороненой стали волос.», а главное «скольженье вдоль / Ввысь…», дух, «всегда отсутствующий здесь, /Чтоб там присутствовать бессменно».

Никакой эротики в отношениях Цветаевой и Волконского не было и быть не могло – Волконский не интересовался женщинами. Но ведь Цветаева любила души, только уступая полу. И Волконский в ее жизни занял место, которого почти никогда не удостаивались те, кому приходилось уступать . Она совершает колоссальную работу – переписывает крупным разборчивым почерком его мемуары (Волконский был театральный деятель), отнимая тем самым время у собственных стихов.

Но стихи все-таки пишутся. И до, и после отъезда Волконского (он эмигрировал осенью 1921 г.). И, конечно, многие их них посвящаются Сергею Эфрону.

Как по тем донским боям, —

В серединку самую,

По заморским городам

Все с тобой мечта моя.

……………………………………………………

Пусть весь свет идет к концу —

Достою у всенощной!

Чем с другим каким к венцу —

Так с тобою к стеночке.

– Ну-кось, до меня охоч!

Не зевай, брательники!

Так вдвоем и канем в ночь:

Одноколыбельники.

Цветаева – любительница создавать легенды – всегда говорила, что они с Сережей родились в один день. Справляли день рождения они всегда одновременно. Отсюда – «одноколыбельники». Хотя на самом деле Марина Ивановна родилась 26 сентября, а Сергей Яковлевич – 29-го.

Через 20 лет эти стихи обернутся страшным пророчеством – они «канут в ночь» в один год. И оба неестественной смертью. «С тобою к стеночке» тоже – метафорически – сбудется. Гибель Марины Цветаевой будет связана с судьбой ее мужа. Но об этом – в конце книги.

Цветаева и рвется к мужу, и боится этой встречи – ведь за эти четыре года разлуки много воды утекло. Она уже не та розовощекая и веселая молодая женщина, какой помнит ее муж («Не похорошела за годы разлуки! / Не будешь сердиться за грубые руки…»). Но она уверена, что сможет поддержать в муже веру в то, что все его страдания были не напрасны. Об этом два стихотворения под одним названием «Новогодняя», написанные в январе 1922 года и как бы продолжающие уже законченный к тому времени «Лебединый стан».

Часть III «Мне совершенно все равно, где…»

Глава 1 Берлин. Геликон. Встреча с мужем. Письмо от Бориса Пастернака

15 мая 1922 года Цветаева с Алей сошли на вокзале в Берлине. Тут же была отправлена телеграмма Сергею Яковлевичу. Он в это время жил в Праге. Чехословацкое правительство по инициативе президента Т. Масарика приняло решение о расселении, обеспечении работой и пособиями русских беженцев. В Карлов университет в Праге было зачислено на полное иждивение около полутора тысяч русских студентов. В их числе и Сергей Эфрон. На философский факультет.

Он приехал в Берлин только через три недели. Очевидно, задержали какие-то неотложные дела, а скорее всего, отсутствие денег. Стипендия давала возможность худо-бедно сводить концы с концами, но не разъезжать по Европе.

А пока… Цветаевой в Берлине хорошо. Берлин 1922 года не зря называли «русским Берлином». Там чуть ли не весь цвет русской культуры: Андрей Белый, Эренбург, Алексей Толстой, Ремизов, Шестов… На литературных вечерах выступали приехавшие из России и иных стран Пильняк, Есенин, Северянин, Саша Черный, Ходасевич и др. К берлинской газете «Накануне» выходит литературное приложение.

Давно Цветаева не была в таком обществе. Стараниями Эренбурга перед ее приездом в Берлине вышли две ее книги «Стихи к Блоку» и «Разлука». Их здесь знают и ценят. Андрей Белый откликнулся на «Разлуку» восхищенной рецензией.

Эренбурги уступили Марине Ивановне с Алей одну из своих комнат в пансионе, рядом с кафе, в котором собирались русские литераторы. Однажды за столик, где пили пиво Эренбург и Цветаева, подсел молодой человек – Абрам Григорьевич Вишняк, по прозвищу Геликон – так называлось издательство, которое он возглавлял. Красивый, издающий хорошие книжки, сам пытающийся писать стихи, переживающий личную драму – измену жены, – и Цветаева увлеклась. Есть все основания полагать, что именно к нему обращено стихотворение «Ночные шепота: шелка / Разбрасывающая рука. / Ночные шепота: шелка / Разглаживающие уста». Во всяком случае, достоверно, что Цветаева написала Геликону девять писем. В 1933 году она перевела их на французский: «9 своих собственных настоящих писем и единственное в ответ – мужское – и послесловие…» [19]

В этих письмах есть и признания в любви: «Все последние годы я жила настолько иначе, настолько сурово, столь замороженно, что теперь лишь пожимаю плечами и удивленно поднимаю брови: – это я?? Вы меня разнеживаете, как мех, делаете человечнее, женственнее, прирученнее <…> Мой неженка (тот, кто делает меня нежной, кто учит меня этому чуду: быть нежной, нежить…), Вы освобождаете во мне мою женскую суть, мое самое темное и наиболее внутреннее существо», «Дорогой друг, я лишь начинаю Вас любить, еще ничего нет (все будет!)» Но в целом эти письма мало похожи на любовные – скорее дневник, который пишется больше для себя, нежели для возлюбленного. Цветаева постоянно говорит о себе. Она пытается объяснить свое отношение к жизни, к любви, к стихам, свою особость. Но Геликон, как и большинство мужчин, мало нуждается в этом, равно как и в ее «безмерности».

Когда через 10 лет они встретятся в Париже, Цветаева – во всяком случае, в первый момент – не узнает Геликона, что, естественно, его обидит. Но вот объяснение Цветаевой: «Для того чтобы я, еще вчера не знавшая ничего другого, кроме Вас, могла сегодня не узнать Вас, нужно было именно, чтобы вчера я не знала ничего другого, кроме Вас. Мое забвение Вас – не что иное, как еще один титул благородства. Удостоверение Вашей ВЕЛИЧИНЫ в прошлом.

Посмертная месть? Нет, в любом случае – не моя. Что-то (очень значительное!) мстит за меня и через меня. Вы хотите знать этому имя, которое я пока еще не знаю? Любовь? Нет. Дружба? Тоже нет, но совсем близко: душа. Раненная во мне и во всех других женщинах душа. Раненная Вами и всеми другими мужчинами, вечно ранимая, вечно возрождающаяся и в конце концов – неуязвимая.

Неизлечимая неуязвимость.

Это она мстит, и, покинув Вас, в ком она обитала и кого обнимала собою, больше, чем море объемлет берег, – и вот Вы нагой, как пляж с останками моего прилива: сабо, доски, пробки, обломки, ракушки – мои стихи, с которыми Вы играли, как ребенок, – а Вы и есть ребенок, – это она мстит, ослепив меня до такой степени, что я забыла Ваши видимые черты, и явив мне подлинные, которые я никогда не любила».

Художественный текст? Да, конечно. Но Цветаевой всегда надо было окунуться если не в стихи, так в прозу, чтобы понять действительность. Суть ее отношений с Вишняком и причина их – скорого – разрыва здесь объяснены лучше, чем это мог бы сделать самый лучший ее биограф.

7 июня в Берлин приехал Сергей Эфрон. Очевидно, в самый разгар романа Цветаевой с Вишняком. Впоследствии Ариадна Сергеевна расскажет о первой встрече родителей: «Солнечный день, пустынная привокзальная площадь, одинокая фигура бегущего к нам мужчины… Сережа <…> добежал до нас с искаженным от счастья лицом, и обнял Марину, медленно раскрывшую ему навстречу руки, словно оцепеневшие. Долго, долго стояли они, намертво обнявшись, и только потом стали медленно вытирать друг другу ладонями щеки, мокрые от слез». Хотя Але было тогда 9 лет, нет оснований не верить ее свидетельству.

О пребывании Эфрона в Берлине известно немногое. Цветаева познакомила его с другим участником «Ледяного похода» – Романом Гулем, который так описал их встречу: «Эфрон был весь еще охвачен белой идеей <…> Я в белой идее давно разочаровался и говорил о том, что все, что было, неправильно начато, вожди армии не сумели сделать ее народной, и потому белые и проиграли. Теперь я был сторонником замирения России. Он – наоборот – никакого замирения не хотел, говорил, что Белая армия спасала честь России, против чего я не возражал <…> М.И. почти не говорила, больше молчала. Но была, конечно, не со мной, а с Эфроном, с побежденными белыми».

Ариадна Эфрон вспоминает, что отец в Берлине был молчаливый, задумчивый, грустный. В скученной обстановке «русского Берлина», где все обо всех знали, до него, конечно, не могли не дойти слухи об отношениях Цветаевой с Вишняком. (Да и сама Марина Ивановна не очень-то умела, да и не всегда хотела скрывать свои романы.) Через год он напишет Волошину: «Марина – человек страстей <…> Громадная печь, для разогревания которой необходимы дрова, дрова и дрова <…> Нечего и говорить, что я на растопку не гожусь уже давно. Когда я приехал встретить Марину в Берлин, уже тогда почувствовал сразу, что Марине я дать ничего не могу. Несколько дней до моего прибытия печь была растоплена не мной».

Через две недели он уехал в Прагу. Один. Глубоко уязвленный и разочарованный во всех своих надеждах.

В Берлине в жизни Цветаевой произошло еще одно судьбоносное событие – она получила письмо от Пастернака. В Москве они были шапочно знакомы, но стихов друг друга почти не знали. Уже после отъезда Цветаевой Пастернак прочел «Версты» и буквально заболел этой книгой. Он прислал Цветаевой письмо настолько же восторженное, насколько путаное от буквально захлестывающих его эмоций. Он просит разрешения продолжать переписку. И в тот же день отправляет ей свою книгу «Сестра моя – жизнь». Цветаева не замедлила с ответом. Она счастлива, как никогда в жизни. Судьба не баловала ее вниманием поэтов. До Ахматовой она так и не достучалась (Анна всея Руси вовсе не желала подвинуться на троне), Блок ее не заметил, мнение Брюсова она презирала, «божественный мальчик» Мандельштам вовсе не понимал ее стихов, Бальмонт относился к ней с нежностью (равно как и она к нему)… но что такое Бальмонт в сравнении с Цветаевой? А тут лучший лирический поэт России (Цветаева блестяще докажет это в статье «Световой ливень») не только восхищен ее стихами, но – главное – понимает их так, как понимала она сама. Первый раз в жизни она почувствовала, что духовно не одинока. Так завязалась переписка, длившаяся 14 лет, прошедшая самые разные стадии, но всегда занимавшая во внутренней жизни Цветаевой главенствующее место.

В том же письме Пастернак сообщал ей, что скоро приедет в Берлин. И действительно, в 20-х числах августа он уже ходил по берлинским мостовым… Но 1 августа Сергей Эфрон встретил Цветаеву на вокзале в Праге. Почему было не дождаться?

Вот что пишет по этому поводу Ариадна Эфрон: «В ее отъезде из Берлина накануне прибытия туда Пастернака было нечто схожее с бегством нимфы от Аполлона, нечто мифологическое и не от мира сего – при всей несомненной разумности решения и поступка – ибо в Чехию следовало ехать до наступления осени, чтобы устроиться и приспособиться в предстоящей деревне (жизнь в Праге была не по карману. – Л.П .) прежде, чем наступит зима <…>

А может быть, то был – не менее мифологический – бег с уже распознанным, уже достоверным сокровищем в руках, присвоение его, умыкание, нежелание разделять его со всеми в безвоздушном пространстве, окружающем столики «Прагердиле» [20] ; та боязнь посторонних глаз, сглазу, которые столь были присущи Марине с ее стремлением и приверженностью к тайне обладания сокровищем: будь оно книгой, куском природы, письмом – или душой человеческой <…> Ибо была Марина великой собственницей в мире нематериальных ценностей, в котором не терпела совладельцев и соглядатаев».

А вот что сама Цветаева пишет Пастернаку «Мой любимый вид общения – потусторонний: сон: видеть во сне. А второе – переписка. Письмо как некий вид потустороннего общения, менее совершенное, нежели сон, но законы те же. Ни то, ни другое – не по заказу: снится и пишется не когда нам хочется, а когда хочется: письму – быть написанным, сну – быть увиденным. (Мои письма – всегда хотят быть написанными).

<…> Я не люблю встреч в жизни: сшибаются лбом. Две стены. Так не проникнешь. Встреча должна быть аркой: тогда встреча над. – Закинутые лбы!»

И в другом письме (уже из Чехии): «Последний месяц этой осени (1922 года. – Л.П .) я неустанно провела с Вами, не расставаясь, не с книгой. Я одно время часто ездила в Прагу, и вот ожидание поезда на нашей крохотной станции. Я приходила рано, в начале темноты, когда фонари загорались. (Повороты рельс). Ходила взад и вперед по темной платформе – далеко! И было одно место, фонарный столб – без света – это было место встречи, я просто вызывала сюда Вас, и долгие бок о бок беседы бродячие».

Значит ли это, что Цветаева не хотела видеть живого Пастернака? Вовсе нет. Цветаевой-поэту было достаточно писем, Цветаева – человек, женщина – тянулась к личному общению. В том же письме: «Не скрою, что рада была бы посидеть с Вами где-нибудь в Богом забытом кафе, в дождь. – Локоть и лоб». Другое дело, что поэт в Цветаевой всегда побеждал. Она не приехала из Праги в Берлин – это было очень сложно, но не вовсе невозможно. А когда Цветаева чего-то очень хотела, она преодолевала все препятствия. Они договорились о свидании в Веймаре, городе обожаемого ими Гете, через два года. Свидании столь же романтическом, сколь и маловероятном. Таким образом можно было жить мечтой о встрече. И, наверное, – во всяком случае пока – это был лучший вариант.

Глава 2 Чехия. Переписка с А.Бахрахом. Константин Родзевич. Рождение сына

… А ежедневная жизнь в чешских деревнях шла своим чередом. Бедно, но не голодно (Цветаевой удалось получить пособие). Деревенский быт отнимал много времени и сил, но по сравнению с московским был не таким уж страшным. Вся семья вместе. Кончились годы бесконечного беспокойства за судьбу мужа. Правда, вместе они проводят не много времени. Сергей Яковлевич всю неделю живет в Праге, в университетском общежитии, занят не только учебой, но и общественной работой – он один из организаторов и активный участник Студенческого демократического союза.

Поначалу Сергей Яковлевич состоял в другом союзе – монархической ориентации. Его приятель Н. Еленев вспоминает, что в 1922 году в студенческой келье Эфрона висели портреты царя и патриарха Тихона, и почему-то делает вывод, что это – для престижа, что Эфрон не был ни монархистом, ни верующим. Но в среде русской эмиграции имелось много как монархистов, так и не монархистов. И престиж (или «приспособленчество», как говорит Еленев), думается, здесь ни при чем. Наверное, Эфрон не был ярым монархистом, но не был и антимонархистом. Мученическая гибель царя вполне могла вызывать его искреннее сочувствие. Марина Цветаева тоже никогда не была убежденной монархисткой, но, всегда сочувствуя тем, кто «упал», она через несколько лет начнет писать «Поэму о царской семье» (к сожалению, утраченную).

Но так или иначе, как только был организован союз – демократической ориентации, – Сергей Эфрон переходит в него. Значит ли это, что он изменил свои взгляды? Наверное, о коренной ломке мировоззрения говорить пока рано, но можно считать это первым шажком на его постепенном, но неуклонном пути влево.

К семье Сергей Яковлевич приезжает только на выходные дни. Да и дома все больше занимается, почти не помогает жене по хозяйству, не ходит с Мариной и Алей в далекие прогулки (Цветаева – прекрасный ходок). Денег в дом он не приносит. Стипендии еле-еле хватает на него самого. Спасает пособие Марины Ивановны (в 2,5 раза больше стипендии мужа) и ее публикации в эмигрантских журналах. «Воля России» печатает практически все. Когда Сергей уезжает в Прагу, она встает в 6 утра, чтобы приготовить ему завтрак. А как же иначе! Ведь он – Цветаева-то это знает – занят не только учебой и общественной работой, он тоже пишет книгу – «Записки добровольца», и есть надежда ее издать [21] .

Ариадна Эфрон вспоминает чешский быт почти как идиллию: семейные чтения, праздники, в подготовке которых участвовал отец. Одиночества матери она не замечает. Тем более что та и не сетует («Ибо странник Дух, / И идет один»). Она работает как одержимая (свалив на Алю значительную часть домашних дел). Поэма-сказка «Молодец», эссе «Кедр», десятки стихотворений, подготовка к печати дневниковой книги «Земные приметы» – только за первый чешский год. Но имя Сергея Эфрона из стихов Цветаевой исчезает.

«Чудный, созерцательный год», – вскоре скажет об этом времени Цветаева.

Кругом – прекрасная природа, также немало способствующая творчеству. Не случайно именно здесь создается цикл «Деревья»:

Когда обидой – опилась

Душа разгневанная,

Когда семижды зареклась

Сражаться с демонами —

Не с теми, ливнями огней

В бездну нисхлестнутыми:

С земными низостями дней,

С людскими косностями, —

Деревья! К вам иду! Спастись

От рева рыночного!

Вашими вымахами ввысь

Как сердце выдышано!

Цветаеву стала замечать критика. Появились рецензии на ее вышедшие в Москве и Берлине сборники. Хвалили, ругали – Цветаева относилась к этому более-менее равнодушно – знала себе цену. Из всего критического потока она выделила только отзыв молодого критика Александра Бахраха на «Ремесло». Бахрах жил в Берлине, и Цветаева откликнулась личным письмом. Это было против ее правил. Но она усмотрела в рецензии Бахраха не критический отзыв, а отзы́в: «Вы не буквами на букву, Вы сущностью на сущность отозвались…» И потянулась к Бахраху так, как только она умела – всем существом своим. (Цитаты из писем к нему, свидетельствующие о том, что она увидела в юном критике если не родную душу, то, во всяком случае, человека, способного понять ее, мы уже приводили.) И как все ее письма (кроме деловых) не она писала, они писались сами. «Откуда у меня это чувство умиления, когда я думаю о Вас? – Об этом писать не надо бы. Ни о чем вообще не надо бы писать <…> Но одно меня останавливает: некая самовольность владения, насилие, захват <…> я не хочу этого делать втайне <…> Только это <…> и заставляет меня браться за перо». И далее: «Вы – чужой, но я взяла Вас в свою жизнь, я хожу с Вами по пыльному шоссе деревни и по дымным улицам Праги <…> Я хочу, дитя, от Вас чуда. Чуда доверия, чуда понимания, чуда отрешения».

…Доверие, понимание – в этом нуждается каждая женщина. Но ведь у Цветаевой есть муж. Любимый, любящий. И он теперь рядом. Откуда же эта страстная жажда родственной души? Безмерность чувств Цветаевой такова, что один человек не может ее вместить? Наверное. Но, увы, очевидно, было и другое: супруги жили вместе, но – при полном взаимном уважении и преданности друг другу – каждый своей внутренней жизнью.

Переписка с Бахрахом постепенно перерастает в эпистолярный роман. Причем заочность не только не мешает Цветаевой, но скорее радует ее. «Человек чувств, я в заочности превращаюсь в человека страстей , ибо душа моя – страстна, а Заочность – страна души». А в другом письме к тому же Бахраху: «…сейчас между нами – ни одной вражды не будет. Вражда <…> если будет, придет от тел, от очной ставки тел». Об этом же посвященное Бахраху стихотворение «Заочность»:

……………………………………………………

Заочность; за оком

Лежащая, вящая явь.

Заустно, заглазно

Как некое долгое la

Меж ртом и соблазном

Версту расстояния для…

Блаженны длинноты,

Широты забвений и зон!

Пространством как нотой

В тебя удаляясь…

Когда от Бахраха в течение месяца нет письма, она буквально заболевает. Ее дневниковые записи той поры так и называются – «Бюллетень болезни». Наконец, долгожданное (уже и нежданное) письмо пришло. «Я глядела на буквы конверта. Я ничего не чувствовала <…> Внутри было огромное сияние <…> я душу свою держала в руках <…> Вы мое кровное родное, обожаемое дитя, моя радость, мое умиление <…> Я была на самом краю (вчера!) другого человека: просто – губ <…> Кем Вы были в этот час? Моей БОЛЬЮ, губы того – только желание убить боль <…> Думай обо мне что хочешь, мальчик, твоя голова у меня на груди, держу тебя близко и нежно. Перечти эти строки вечером, у последнего окна (света), потом отойди в глубь памяти, сядь, закрой глаза. Легкий стук: «Я – можно?» Не открывай глаз, ты меня все равно не узнаешь! Только подвинься немножко – если это даже стул, места хватит: мне его так мало нужно! Большой ты или маленький – для меня ты – все мальчик! – беру тебя на колени, нет, та́к ты́ выше меня и тогда моя голова на твоей груди – суровой! – только не к тебе, потому что ты мое дитя – через боль. И вот я тебе рассказываю: рукой по волосам и вдоль щеки, и никакой обиды нет, и ничего на свете нет, и если ты немножко глубже прислушаешься, ты услышишь то, что я так тщетно тщусь передать тебе в стихах и письмах, – мое сердце».

К сожалению, мы не знаем ответных писем Бахраха. Но мог ли двадцатилетний юноша, получая такие послания, не увериться, что он любим всерьез и надолго?

Последнее, полное нежности письмо Цветаева отправила Бахраху 10 сентября 1923 года. А 20 сентября Бахрах уже читал: «Мой дорогой друг, соберите все свое мужество в две руки и выслушайте меня: что-то кончено <…> Я люблю другого».

В жизнь Цветаевой вошел Константин Родзевич.

Кто он был? Друг Сергея Эфрона еще со времен Константинополя. Но если Сергей Эфрон ушел в Белую армию сознательно, то Константин Родзевич оказался там случайно: воевал у красных и попал в плен к белым. Только счастливая случайность – генерал Слащов знал его отца, военного врача царской армии – спасла его от расстрела. К моменту знакомства с Цветаевой он также учился в Карловом университете, только на юридическом факультете. Так же, как Эфрон, занимался общественной работой – был старостой факультета. 22 ноября 1924 года был избран председателем на общем собрании Союза русских студентов.

Родзевич, как и Марина Ивановна (и в отличие от Эфрона), – прекрасный ходок и любит дальние прогулки. Он часто сопровождает Цветаеву (обычно вместе с Алей) по чешским холмам, лесам, долинам. «Мой спутник – молоденький мальчик [22] , простой, тихий <…> Называет мне все деревья в лесу и всех птиц. Выслеживаем с ним звериные тропы <…> Он сам, как дикий зверек, всех сторонится. Но ко мне у него доверие. Стихов не любит и не читает», – так описывает Цветаева Родзевича в письме к Бахраху в середине августа 1923 года.

Цветаевой вовсе не было свойственно рассматривать каждого приятного ей мужчину, даже уделяющего ей внимание, как потенциального любовника. Она любила дружбу и умела дружить. Сергей Яковлевич знал это ее качество и не ревновал жену к ее спутнику. Но постепенно – вехи тут не расставишь – дружба переходила в некое иное чувство, если пока еще не в любовь, то в ее преддверие.

Первое известное нам письмо Цветаевой к Родзевичу написано 27 августа 1923 года (судя по содержанию, оно и было первым):

«Мой родной Радзевич (Цветаева почему-то писала его фамилию через «а». – Л.П .)! Вчера на большой дороге, под луной, расставаясь с Вами и держа Вашу холодную (NB! от голода!) руку в своей, мне безумно хотелось поцеловать Вас, и если я этого не сделала, то только потому, что луна была слишком большая! Мой дорогой друг, друг нежданный, нежеланный и негаданный, милый, чужой человек, ставший мне навеки родным, вчера под луной, идя домой я думала – «Слава Богу, слава мудрым богам, что я этого прелестного, опасного, чужого мальчика – не люблю! Если бы я его любила, я бы от него не оторвалась, я не игрок, ставка моя – моя душа! [23] – и я сразу бы потеряла ставку. Пусть он любит других – все – и пусть я – других – тьмы тем! – так он, в лучшие часы души своей – навсегда мой». Пока еще Цветаева в своем репертуаре: хочет сохранить чувство отсутствием близости.

И далее: «Теперь, Радзевич, просьба: в самый трудный, в самый безысходный час свой души – идите ко мне. Пусть это не оскорбит Вашей мужской гордости, я знаю, что Вы сильны и КАК Вы сильны! – но на всякую силу – свой час. И вот в этот час, которого я, любя Вас, – Вам все-таки желаю, и который – желаю я или нет – все-таки придет – в этот час, будь Вы где угодно и что бы ни происходило в моей жизни – окликните: отзовусь».

И опять-таки нет в этом призыве ничего, не свойственного Цветаевой раньше: она всегда хотела давать, а не брать. («Любовь – это протянутые руки», – писала она Бахраху.)

28 августа Цветаева, Родзевич и Аля прошли около 30 км. Об этой прогулке она напишет Бахраху: «Вернулась, голодная, просквоженная ветром насквозь – уходила свою тоску». Отчего же тоска? Сказать однозначно: от сердечной смуты и каких-то, еще неясных, предчувствий, связанных с Родзевичем, – было бы неправильно. Цветаева – слишком сложная натура. Может быть, просто от того, что она вообще часто впадала в тоску. Может быть, потому, что в это время уже мечтала о большой поэтической форме, а пока в основном писала стихи. Может быть, от предстоящей разлуки с дочерью.

Первый год в Чехии Аля не училась. Марина Ивановна занималась с ней французским, Сергей Яковлевич – математикой. Но это, конечно, не могло заменить систематического образования. Русская гимназия находилась в Моравской Тшебове, а Цветаева не хотела разлучаться с дочерью. Можно, конечно, упрекнуть ее в эгоизме – Аля много помогала ей с домашними делами. Но, несомненно, имело место и другое: Цветаева не могла забыть, чем кончилась разлука с дочерьми в 1919 году. И хотя на этот раз ситуация совершенно иная: директор гимназии – добрый знакомый Сергея Яковлевича, – а все-таки… Кроме того, сама Цветаева ведь гимназии не окончила и никогда об этом не жалела, она предпочитала самообразование.

Но Сергей Яковлевич проявил не свойственную ему твердость и настоял на отъезде дочери. Он вообще был лучшим отцом, чем Марина Ивановна матерью, – в Берлине пришел в ужас, увидев, как девятилетняя девочка пьет пиво наравне с Эренбургом, и тут же прекратил это безобразие. (Увлеченная разговором Марина Ивановна могла просто не заметить: пиво или лимонад в стакане у Али, а и заметив, махнуть рукой.)

Аля должна была уехать 3 сентября. До этого супруги Эфрон хотели перебраться в Прагу – жить в деревне одной Цветаевой было бы уж совсем невыносимо. С переездом помогает друг семьи – Константин Родзевич.

Сергей Эфрон уезжает вместе с дочерью. Марина Ивановна задерживается на несколько дней в Праге. Очевидно, в эти дни и происходит сближение с Родзевичем. Об этом, во всяком случае, говорят стихи и письма, написанные в Моравской Тшебове и отправленные Родзевичу.

Это пока еще не всезахватывающая страсть («Пока прислушиваюсь»). Но Цветаева уже чувствует, что грядет что-то абсолютно непохожее на то, что было в ее жизни раньше. (А было, как мы уже видели, всякое.) «Писать я сейчас не могу, это со мной так редко, полная перевернутость – конец или канун <…> Боюсь, что то новое, что растет, уже не подлежит стихам, стихии в себе боюсь, минующей – а быть может: разрывающей! – стихи <…> я <…> с каждым днем все больше и больше отрывалась, все легче ступала по земле <…> Поворот от смерти к жизни может быть смертелен, это не поворот, а падение, а дойдя до дна, удар страшен. Боюсь, что или не научусь жить, или слишком научусь, так, что потом захочется, вернее останется хотеть – только смерти».Небожительница Цветаева поворачивается к земле. Родзевич сделал то, что не удавалось никому другому. А она – провидчески – боится этого (желанного для всякой другой женщины) поворота, но, словно потеряв волю, не сопротивляется. И в стихах, обращенных к Родзевичу, восхваляет то, что ее всегда отпугивало, – земную суть ее нового возлюбленного, его не-стремление понять ее душу. И даже его пустоту.Никогда не узнаешь, что жгу, что трачу

(Сердец перебой)

На груди твоей нежной, пустой, горячей,

Гордец дорогой.

Никогда не узнаешь, каких не-наших

Бурь – следы сцеловал!

И совсем уж немыслимое в устах Цветаевой: «Прав, что слепо берешь». Стихотворение заканчивается риторическим вопросом: «Что победа твоя – пораженье сонмов, / Знаешь, юный Давид?» Уподобление Родзевича Давиду очень точно, ибо он победил поистине Голиафа – Цветаеву. Сумел – конечно, на время – отогнать от нее сонмы.

Правда, Цветаева – пока еще – надеется, что эти стихи помогут возлюбленному понять ее «живую душу». Как же иначе?

Но все это – присказка пока что, сказка будет впереди. После возвращения Цветаевой из Моравской Тшебовы. Поскольку Сергей Яковлевич задерживается там, Цветаеву на вокзале встречает Родзевич.

И сказка начинается. В интимнейшем письме к Константину Болеславовичу (мы никогда бы не решились его напечатать, если бы оно уже не было напечатано), написанном сразу после возвращения – и при ежедневных свиданиях с возлюбленным! – она говорит о чуде, которое совершил Родзевич: он сумел преодолеть ее биологическую природу. «…и музыку слушая (а здесь – огромные соответствия!) ждешь конца (разрешения) и не получая его – томишься <…> Не могла я <…> не томиться и здесь по разрешению. Но почему никогда не: «Подожди». О, никогда, почти на краю, за миллиметр секунду до , – никогда! ни разу! Это было нелегко <…> но сказать мне – чужому, попросить <…> Недоверие? Гордость? Стыд? Все вместе <…> Это самая смутная во мне область, загадка, перед которой я стою, и если я никогда не считала это страданием, то только потому, что вообще считала любовь – болезнью, в которой страданий не считают. Но тоска была, жажда была – и не эта ли тоска, жажда, надежда толкнула меня тогда к Вам на станции? Тоска по довоплощению <…> Ваше дело сделать меня женщиной и человеком, довоплотить меня. Сейчас или никогда. Моя ставка очень велика».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю