Текст книги "Реквиемы (Рассказы)"
Автор книги: Людмила Петрушевская
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)
Бацилла
История смерти Бациллы была такова, что все в Системе сказали так: вышла пешком из окна пятого этажа, ударилась об асфальт и умерла от огорчения. Вернее, не все сказали, это Камикадзе так сказал, а остальные повторили. Бацилла кололась, курила, пила все что находила у людей, т.е. целыми аптечками, мешая все, таблетки и настойки, шампуни и зубные пасты, варила из травок питье, работала на самоуничтожение, однако само собой это (это) не приходило, как это пришло уже ко многим в Системе. Ежик, Дерибасовский, Кузя, многие за последние месяцы были похоронены родителями, Винт пропал, просто ушел и все, спустя год его мать кое-кому позвонила приехать на годовщину. Может быть, она его нашла и схоронила, никто не спросил, было неудобно.
Бацилла начала жить в Системе, как некоторые помнили, с шестнадцати лет, приехала откуда-то, потом туда же слиняла рожать, оставила девочку у матери, приехала, опять играла на флейте в подземных переходах, кое у кого ночуя, распечатывала стихи и т.д.
Но Система вот какова: она принимает всех, пригревает на флэтах своих детей, в том числе и настоящих детей, и все они поначалу тихие и безобидные как цветы, делятся всем что у них есть, образуют огромные семьи, каждый приходи и всем найдется два квадратных метра, слушают музыку, поют, плетут фенечки, учатся играть на гитарах и флейтах, угощают друг друга таблетками, тихо варят варево, передают из рук в руки шприцы, однако, как показывает нам история Бациллы, и внутри этих ангельских формирований, принимающих всех, есть свои запреты, и те, кто им не следует, те уже парии, отверженные; и одни бедные выгоняют других бедных, совсем уже крезанутых-шизанутых, как говорится. Этих нельзя даже впустить в дверь, обязательно украдут общее или чье-нибудь, попользуются доверием, глядь – а исчез косяк шмали или колесо, хорошая таблетка, тщательно спрятанная в карман рюкзачка в бумажке. А это уже тяжкий грех. То есть, заметим, кто хочет приходи и живи, пустят всех своих, нищих, смертельно больных, убогих и безумных, голодных в состоянии «ломки», а также и богатеньких, хорошо одетых, т.е. прикинутых и упакованных, так называемых «герел» (тринадцати-четырнадцати лет, свежих девочек из младенческой постельки от родителей): только не воруй с трудом добытое.
Не пустят, разумеется, алкашей от пивных ларьков, затем рокеров в кожаных косухах с банданами на головах, затем воровскую братву, люберов накачанных, фашистов – это другие образования, другие скопления.
В целом так, в Системе имеются, как уже сказано, свои парии. То есть туда уже идут парии, отверженные и отвергнувшие все и всех, но среди этого сообщества париев есть свои прокаженные, которым нет хода никуда. То есть у людей Системы, совершенно распущенных в этом распущенном сообществе, идеально свободных, вольных от морали, допускающих протяженные во времени, длящиеся самоубийства и убийства (как случай легендарного уже человека, который вынес на балкон своего сына трех месяцев на спор с самим собой, уроню-не уроню, и держал на вытянутых руках, тварь я дрожащая или кто, но уронил, дрожали руки. Ему так велели, сказал он, продиктовали – вот это был свой, его поместили в чум, т.е. в психушку, и его не погнали когда он оттуда явился, но очень скоро он ушел тоже, рано выписали, говорили на поминках родители, помятые и униженные) – у людей Системы все же были свои изгои.
Итак, протяженные во времени самоубийцы, среди которых бытовала шутка «жить хорошо и быстро или скучно и медленно», так называемый выбор. Бацилла была именно такой, живущей быстро, и от нее шарахался самый бывалый народ, а саму ее не пускали уже ни на какие пороги. Город закрытых дверей, Москва. Бацилла пригребла к столичному берегу юной герлой, ей распахнули ворота, она с кем-то спала, от кого-то родила, от кого-то заразилась туберкулезом, быстро усвоила нехитрые правила и внешность, научилась плести себе фенечки, а вот когда, отвезя ребенка к родителям, она вернулась, тут и началась ее гибель. Игра на флейте зимой в подземном переходе давала немного, дозу надо было увеличивать (дозу наркотиков), денег не было, Бацилла начала бесхитростно брать чужое, причем у своего же брата из Системы, у которого всегда с деньгами пенисто (выражаясь по-латыни), т.е. хреново.
Бацилла настолько прославилась среди своих, что ее имя стало известно по всей Москве, вернее, ее кликуха, никто не знал как ее по-настоящему звать. Ее стихи перепечатывали и передавали друг другу совершенно посторонние люди, ее жизнь стала легендой, а вот ее самое не пускали жить, находиться с ней рядом было невозможно, даже как-то страшно. Среди этих отважных, циничных людей Системы, не желающих долго жить, среди апологетов быстрой смерти, длинноволосых, голодных, больных, грязных, вшивых (с мустангами) девочек и мальчиков – даже среди этих смертников Бацилла была страшна, то есть она не была особенной на вид, просто решили ее не пускать.
Может быть, все-таки чем-то жутким разило от ее лица, от прозрачных грязных рук, от ее фигуры, полностью бестелесной, причем глаза ушли в ямы, щеки запали, зубы выставились как на подбор, желтовато-черноватые, носа не было, он как бы подтаял, истончился, зияли дырочки, как у оперированного певца Майкла Джексона. Во всяком случае, Система стала выдавливать Бациллу вон, то есть куда? Ясно куда. Но этого же не могло быть в принципе, ведь именно в Системе всегда и всех должны привечать, Система все приемлет и никого не отринет, всем найдется кусок бетона и плечо соседа в подвале, ничего больше не гарантировано, пол, потолок и какой-нибудь, может быть, кран с водой где-нибудь.
Бацилле в этом было отказано. Ей было отказано также в дружеском общении, в круге родных, в покое и смерти среди своих.
И она вдруг, побродив зимой по Москве в поисках крова, исчезла как сквозь землю, и все, в особенности Камикадзе, с удовлетворением констатировали свою свободу от Бациллы: именно у Камикадзе была крохотная квартиренка после бабушки, и как только бабка умерла, как только Камикадзе внес в квартиру рюкзак, так Бацилла поселилась там, неизвестно где все узнав. Бацилла с уверенностью в своем праве поселилась, как селятся вообще люди Системы на любом свободном клочке пола под крышей, возникающей у кого-то из членов Системы. Дверь в Системе для ее людей должна быть всегда открыта, как к Богу в храм, и всем должно находиться место, у Бога всего много.
Но не Бацилле, ее погнали. Вскоре она опять появилась, еще более исхудавшая чем раньше, а у Камикадзе уже постоянно жила пятнадцатилетняя жена только родившая, да еще и баба с ребеночком, да еще один Гнус, который единственный из всех иногда приносил деньги.
Бацилла торкнулась в дверь, и Камикадзе, услышав знакомый голос, выпустил свою бабу со шлангом (маслопровод от грузовика, тяжеленькая штука). Пятнадцатилетняя баба была тоже худая, голодная, но кормящая мать и семьянинка, защитница мужа и ребенка, как и положено в Системе. Бацилла отступила. Где она провела следующие четыре дня, неизвестно, денег у нее не водилось, флейта тоже уже исчезла, а она была единственным орудием труда Бациллы, средством пропитания.
Тут же подоспело еще одно событие, сгорело четверо из Системы на чьей-то пустой даче, вполне возможно, что ни на чьей, просто поддели дверь и вошли, опять-таки у Бога всего много. Когда вошли пятеро, то (видимо) выпили, и впятером начали выгонять пришлого, постороннего человека, привязавшегося к ним где-то по дороге. Собственно, это стандартная схема смерти в Системе – вдруг все скопом начинают выгонять одного, животное чувство тесноты играет тут свою роль или же то же животное ощущение чьей-то слабости, уходящего подтолкни, голуби клюют в глаз больного голубя, волки раздирают на части заболевшего волка и т.д., так и в Системе, но с чужим дела не имей, таись. Чужой не знает законов Системы, и выгнанный (несъеденный и незаклеванный) гость встал на обе ноги, припер дверь бревнышком, дождался, пока погаснет свет и утихомирятся люди Системы, и полил из зажигалки дом бензином, долго старался запалить и запалил, видимо, был мастак зажигать (заводить) костры в течение жизни на воле, и результат: все сгорели, один Гнус, страдавший всегда бессонницей, выбил стекло и вышел вон, все.
Камикадзе сказал Гнусу свое всегдашнее правило: кто упал – подтолкни, слабым места нет на земле, неживучим. А тот, поджигатель, был живучий, то есть не живучий, а, видимо, из другого мира, ибо дети Системы редко убивают, они часто умирают сами, уходят из окна пешком, как Бацилла, погибают от передоза, но сознательно и специально не губят живые души. А тот, поджигатель, был, видимо, из мира, где убивают сразу и чем попало, из обычного мира, поэтому-то он и не пришелся ко двору пятерым детям Системы, может, ему не дали пристать к девочке, выперли своими слабыми силами, и он был, видимо, глубоко обижен этим.
Люди Системы не обижаются (?). Вопрос вопросов, но действительно, может ли обидеться прощающий все и всем (?) человек.
Бацилла не обиделась, когда ее встретила Соня Пижма с маслопроводом, Бацилла осталась стоять где стояла в холодном зимнем подъезде, когда перед ней навеки закрылась их дверь. Стояла, может быть, до утра, они не проверяли, у них был запас всего и не надо было выходить, да и боялись.
Через четыре дня она из какого-то окна в чьем-то подъезде шагнула прочь и умерла от огорчения, ударившись об асфальт, как сказал Камикадзе, умерла именно от огорчения.
Мужественность и женственность
Странные иногда штуки выкидывает природа: вернее, странные иногда ошибки совершает природа – не ошибаясь ни в одном из миллиардов случаев, неукоснительно всюду идя по прямой, она вдруг дает сбой, зигзаг в одном казусе: и вот вам, пожалуйста, возникает жизнь, такая же как у всех, имеющая будто бы равные права со всеми иными жизнями, права на душу, мысли, счастье, надежды, свои маленькие горести при несовпадении реальности с мечтами и так далее – полный набор.
Ан нет, оказывается, от рождения эта ошибочная душа осуждена на пожизненное заключение внутри себя либо на пытку, и ни о какой справедливости, счастье и мечтах и речи быть не может, постольку поскольку имеется так называемый сдвиг по фазе, крошечное отклонение в виде – для первого раза – того, что шестнадцатилетняя девушка, друг и товарищ класса и нравственное мерило, честная и притягательная в своей постоянной внутренней сосредоточенности, перед чем бледнеют все людские страстишки и внешним проявлением чего является милое, на поверхности лежащее всепрощение и улыбка для всех, но понятно, что там, там внутри, идет какая-то постоянная внутренняя работа – так вот, эта привлекательная девичья натура вдруг в одном плане дает внезапную вспышку совершенно откровенно проявляемой, безо всякой внутренней сдержанности и тихой всегдашней улыбки – вспышку яростно проявляемой нелюбви к учителю физкультуры.
Здесь надо сделать отступление и сказать о внутренней сущности, которая только одна и составляет очарование человеческой личности – мы упоминали об этом как о некоей постоянно тлеющей сосредоточенности, о некоей постоянно (по-видимому) идущей внутренней работе, которая никак не выявляется в словах, словно бы тщательно стерегомая тайна, причем стерегомая не специально, а как бы неосознанно.
Странным казусом в таком случае иногда является открытие этой тайны личности – допустим, в минуту откровенности, в момент опьянения чем-то или кем-то, в порыве высшей доверчивости, возникающей у человека, когда кто-то очень упорно добивается его расположения, а Надиного расположения, заметим, добивались достаточно упорно, особенно в конце ее краткой жизни.
И если в результате в конце концов кто-то первым достигает этой цели и входит в доверие – то что же получается? Получается раскрытие тайны, расшифровка чужой души, достаточно двух-трех фраз, оказывается, вот оно что.
Как правило, эти две-три фразы ничего не могут передать из той вселенной, откуда они прилетели как сигнал иной цивилизации: но поскольку они произнесены на нашем простом и пошлом языке, то это слова понятные, ограниченные, грубые при критическом рассмотрении. Ни одни слова не достойны мысли, их породившей, и потому так плоска иногда бывает называемая по имени проблема, которая мучит, мучит, мучит – словно бы как мучит нас проблема происхождения жизни, но если мы о ней думаем ночами на самом высшем уровне, погружаемся в мироздание и так далее, то упаси нас Боже утром на работе или в семейном кругу с улыбкой вымолвить «вчера ночью не спалось и думалось о происхождении жизни». Сразу же, пожалуйте, готова плоская, одномерная разгадка, что вот оно что, человек-то дурак, нашел о чем думать ночами, о происхождении жизни, о чем-то таком плоском, наукообразном, и так плоско в этом признается, даже рассказывает. Как, он это всерьез?
Как, это ты всерьез, с учителем физкультуры, всерьез не принимаешь его системы тренировок на жалких его двух уроках в неделю, на этом малооплачиваемом посту, презренном, лишенном мозга иного, кроме костного? Как, это ты всерьез мучаешься, Надя, что на уроках физкультуры дают слишком мало, мало тебе этих кувырочков на мате и игры в девичий баскетбол с вашим этим царапаньем и пробежками туда-сюда сорок пять минут? Тебя именно это мучает, тебе чего-то другого хочется, от этого странного желания взять больше ты и отталкиваешься, и здесь, в пыльном спортивном зале, ты черпаешь основание для своего искреннего гнева по поводу того, чему вас здесь научат и с чем выпустят в жизнь?
Да, именно здесь, тут, загадка и сущность Нади дала трещину, а потом пошли другие щели и трещины, в особенности когда она доживала последние месяцы своей жизни и сама видела, как прозрачна и понятна становится она для врачей – но первая трещина возникла во время первого скандала с учителем физкультуры, мужчиной средних лет, озабоченным своими делами и никак не открывающимся навстречу десяткам пар глаз, наблюдающих его в пыльном школьном зале.
Озабоченный своими делами немолодой мужик, поджарый, всегда говорящий отрывисто и только по делу, всегда усталая практическая забота о недопущении травм, а к этим душам подход такой: различать по фамилиям и только.
Надя, после первых же нескольких уроков в десятом классе с этим новым учителем, совсем перестала ходить на физкультуру, мотивируя это горячо и непривычно многословно. Ее не устраивали, во-первых, эти бесконечные кувырки, прыжки в длину и так далее, затем она предъявляла претензии, что с ними не занимаются метанием диска или ядра, например. В прошлом году-то было, говорила она чуть ли не со слезами.
Учитель ставил ей двойки, и классная руководительница всерьез забеспокоилась о том, что картина учебы главной отличницы и надежды школы резко испортилась. Класс был выпускной, шла серьезная подготовка в институты, а Надя регулярно получала по две двойки в неделю и сидела на подоконнике в коридоре во время уроков физкультуры, причем демонстративно.
Это выглядело странно, и классная руководительница вкупе с расстроенными родителями Нади, спасая положение, направила ее в неврологический диспансер, чтобы там ей поставили диагноз с освобождением от физры по какой-то болезни – по такой-то и такой-то болезни. Надеялись как-то договориться с врачами насчет, скажем, сильных головных болей и т.д.
Надя должна была пройти анализы и всех врачей, а при наличии эндокринолога, психиатра и гинеколога все тайное станет явным, и здесь имеется в виду как тщательно скрываемая тайна, так и тайна, не известная самому ее носителю – и Надя стала прозрачной и явной для врачей, а затем и для родителей, учителей и учеников, а сама она так ничего и не узнала и продолжала жить в полном неведении, охраняя в себе свою личность, свой мир и никого туда не пуская – и не зная, что ее индивидуальность предопределена и что ее сущность может быть сформулирована пошлым и ясным образом.
В Наде бушевали вселенные и миры, сменяя друг друга, ничто не могло быть определено словами, и ее тайна по-прежнему скрывалась за приветливостью и вечной чарующей улыбкой, открывающей ее ослепительные белые зубы и освещающей ее розовое, свежее, юное и крепкое юношеское лицо – почти юношеское, бывают такие девушки-мальчики, такие Афины и Деметры, охотницы-богини, бывают; ну и Надя была такой и улыбалась своей трогательной, открытой улыбкой всем и каждому за исключением учителя физкультуры, а он, этот хмурый мужик (тоже мир и тоже скрытая вселенная), простодушно как бы брезговал ею и глядел (встречая в коридоре) всегда поверх Надиной головы, стриженой кудрявой головы греческого мальчика.
Учитель физкультуры, который был вынуждаем всей администрацией школы, покушающейся на его автономию, ставить Наде «освобождение», не мог в своей мужской примитивности простить Наде ее личность, ее протест, не мог понять, что чужое противодействие не всегда направлено против него самого, и здесь не грех, а какая-то беда, тем более трогательная, что неосознанная.
Добавим, что беда так и не была осознана Надей до самого ее конца.
Надя, к примеру, так и не поняла истинной причины своего раздражения и гнева против нового учителя физкультуры, а ведь из всех учителей он один вел предмет, ближе всего стоящий к физическому, натуральному, природному, и он нимало не смущался тем, что часть девочек на каждом уроке отсутствовала, Нимало не стесняли его все эти начинающие зреть формы, эти майки с пятнышками пота, эти некрасивые спортивные трусы, которые призваны ведь не украшать, а только не мешать, не сковывать бега. Учитель физкультуры, видимо, вообще был более склонен ценить именно пот, труд, свободу движений и вообще ясность ситуации, при которой либо ты идешь на физкультуру, либо остаешься по вполне понятной причине, но тогда нечего камуфлировать истинное положение вещей и изобретать, к примеру, претензии, только лишь из-за которых ты якобы и не посещаешь его уроки.
Стало быть, когда учителю физкультуры было все объяснено, он с тем большим невольным презрением и даже с чувством законного превосходства проходил мимо Нади, а она терялась и гасла. И это было похоже на любовь, на яростную борьбу двух существ, из которых вдруг одно оказывается сломлено, а другое теряет интерес.
Учитель физкультуры действительно потерял всякий интерес к Наде, она больше чем не существовала для него – она была противопоказана спорту, поскольку не могла выступать ни в каких соревнованиях, даже общешкольных, и принесла бы одни хлопоты учителю физкультуры, если бы со своими замечательными спортивными задатками – а у нее проявились действительно незаурядные легкоатлетические способности, например, как в прошлом году в толкании ядра – вдруг появилась бы и всех победила, и пошла бы дальше брать барьеры, кубки и чемпионские ленты – только подумать!
Таким образом, Надя, вернувшись в школу, все еще держалась за свою индивидуальность, все еще была скрытной, загадочной и все так же открыто улыбалась всем и каждому, а все кругом уже все знали, и девочки со звериным любопытством сообща наблюдали за ее поведением, а мальчики, вообще в этом возрасте туповатый и незаинтересованный народ, посматривали на Надю странными уклончивыми взорами, предаваясь своим неприхотливым забавам в виде обсуждения результатов матчей и того, как вчера было.
Ни одна, ни другая группа не влекла и не интересовала Надю, она стояла особняком, отлично училась, ей не было пристанища в их групповых разговорах на переменках. Могло показаться также, что, в общем, и ею больше никто не интересовался – как не может интересоваться петух уткой и наоборот.
Единственная сфера, где Надя была важна и нужна и ожидалась с большим интересом, была сфера медицины, и, начиная с первого контакта с врачами в неврологическом диспансере, с первого наблюдения и записи в истории болезни, эта сфера медицины все прочней присваивала себе Надю, все больше времени удерживала ее у себя – уже не в условиях диспансера, а в условиях больницы, и именно психиатрической больницы, куда Надя пошла, так как отказалась больше ходить в школу и нужна была особая, другая школа, и ей предложили школу в больнице, там ей дадут аттестат, там остальные будут больные, а она будет одна здоровая среди них и т.д.– так ей сказали.
И именно в условиях психиатрической больницы Надя и провела последний год своей жизни, отказавшись даже выйти после получения аттестата, выйти на лето на волю, к людям, передохнуть.
Она и лето прожила в клинике, обожаемая больными, которым она всем помогала, ходила со старушками прогуливалась, читала вслух лежачим, помогала няням кормить и т.д. Она прожила там кошмарный летний период, когда в другой психбольнице, в Соловьевке, шел ремонт и всех – хроников, буйных, овощей-старух и девушек после суицидных попыток – всех свезли из той клиники сюда, к ним, в их патриархальную тишину, где Надя до тех пор пребывала.
Надя жила там, кстати сказать, более свободно, нежели остальные, выходила в город, когда хотела (но это бывало редко). Надя на равных общалась с небольшим коллективом научных сотрудников, которые все думали (помимо постепенного накапливания научного материала по поводу Нади для каких-то будущих работ) – они все трое думали о судьбе самой Нади, в частности, о проблеме появления у Нади в скором времени бороды – и о той проблеме, куда Надю поворачивать, ибо накачать гормонами ее можно было, и пришить или отрезать тоже не составляло труда, но ведь не важно что висит или не висит у человека, а важна психика, личность, а психику ломать нельзя. Какая есть внутри сексуальная направленность, такова она и будет, и в этой связи врачи даже подвели Надю к мысли, что ей уже НАДО.
И произошло скоропалительное знакомство Нади с одним пришедшим на практику в мужское отделение студентом, и этот студент и Надя вечером пошли гулять.
Но, однако, возможно, чего-то врачи не предусмотрели, каких-то нюансов в психике абсолютно чистой и невинной девушки, то ли студент слишком жертвенно подошел к самой идее эксперимента, решив жертвовать собой грубо и сразу, не задумываясь о результате, так как жертвовал он своим телом, а никак не душой, никак не своей бессмертной душой и чувствами, которые у него жили не в теле, совершающем эксперимент, а где-то витали вне его в тот ответственный момент. И душа у него осталась жить нетленная и нетронутая, а вот тело пострадало, ибо Надя страшно избила, молодого будущего психиатра, от него остались клочья, фигурально выражаясь.
А Надя, так и не дожив до появления бороды (а именно бороды психиатры опасались больше всего), Надя-то повесилась на пояске от халата в ту же ночь. И никто не понял, почему это произошло, и ни в какую статью история болезни Нади не попала, хотя этот потрясающий материал на двухстах страницах хранится в архиве, видимо, но это для нас с вами потрясающий материал, для обыкновенных людей, и потрясающий в том случае, если опубликовать все эти беседы, ход мыслей врачей, их сомнения, их эксперименты с седативными препаратами, их забавные акции по спасению Нади.
Но историй болезней не публикуют, это врачебная тайна, не подлежащая разглашению, их пишут не для любопытства, а ради науки, то есть для пользы больных в конечном счете – но вот Наде пользы эти двести страниц не принесли, она остановилась, так сказать, между мужественностью и женственностью, не желая ничего выбирать, поскольку слишком, может быть, была умна, непорочна и безгрешна, и природа оказалась не в силах противостоять этому осознанному выбору чистоты.
Однако из этого не следует делать скоропалительных выводов, что вот, дескать, для умного человека женственность мелка, глупа и пошловата, а мужественность самодовольна, глупа и тоже погрязла в пошлости и что третьего решения не дано, ибо от него попахивает концом нашего мира, концом человечества, если все люди так остановятся, как бы ставши святыми.
Нет, совсем не этому, видимо, учит нас история бедной прекрасной Нади, и вообще ничьи истории не могут нас ничему научить, на что-либо натолкнуть, что-то перевернуть в этом мире.
Ибо самое основное, над чем работали те трое исследователей Нади, была тема предопределенности человека его физиологией, но после ухода Нади тема этой неизбежности как-то рухнула, и даже сообщество трех веселых молодых врачей распалось, она дружила с ними троими, она им верила и, возможно, кого-то из них полюбила и ради этого жила в больнице – но мы больше ничего не узнаем на эту тему, точка.








