444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Улицкая » Медея и ее дети » Текст книги (страница 8)
Медея и ее дети
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:07

Текст книги "Медея и ее дети"


Автор книги: Людмила Улицкая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Через год большой теннис вывез-таки его за границу, сначала в Прагу – добрался до нее Бутонов! – а потом и в Лондон. Это было все, о чем можно было мечтать.

К чести Бутонова надо сказать, что свои высокие гонорары брал он за дело. Он поддерживал тела своих подопечных теннисистов, балерин и артистов в безупречной форме, но, кроме того, занимался тяжелой посттравматической реабилитацией. Тщеславие его наконец нашло достойное обоснование. Про него говорили, что он совершает чудеса. Легенда о его руках росла, но сам он, хорошо зная ей цену, работал, как когда-то в спорте, на границе возможностей, и граница эта мало-помалу отодвигалась.

Лучшим своим достижением он считал Ваню Муцетони, с которым занимался с тех самых пор, как Иванов показал ему первые приемы и подходы к позвоночнику. Бутонов не раз привозил Иванова к Муцетони. Иванов прислал как-то раз великого китайца, прижигавшего Ванину спину пахучими травными свечами.

Но главная работа была бутоновская – шесть лет подряд, два раза в неделю, почти без пропусков, он шаманил над неподвижной спиной, и Ваня встал, мог пройти по квартире, опираясь на специальный ходильный снаряд, и медленно, очень медленно восстанавливался.

Антон Иванович, еще более сморщившийся лицом, Бутонова боготворил. Внучка Нина, с двенадцати лет в него влюбленная, на мужчин смотрела только с одной точки зрения: насколько тот или иной поклонник похож на Бутонова. Злая Лялька Муцетони, десять лет собиравшаяся с Ваней развестись, после случившегося несчастья поменялась и как будто стала другим человеком – благородно-сдержанным и бодрым. Она вязала на заказчиков свитера, кормила семью, никогда не жаловалась. Бутонову на день рождения обыкновенно дарила какой-нибудь шерстяной шедевр.

В середине октября Бутонов приехал к Ване хмурый, не в настроении, полтора часа отработал и собрался уходить без чаю-кофею, как было заведено. Ляля его задержала, принесла чай, разговорила.

Бутонов пожаловался, что назавтра ему надо ехать в дурацкую поездку, в никому не нужный город Кишинев на показательные выступления с группой спортсменов.

Лялька вдруг засуетилась, обрадовалась:

– Поезжай, поезжай, там сейчас чудо как хорошо, а чтоб ты не соскучился, так я поручение тебе дам – отвезешь моей подружке подарок.

Она порылась в шкафу и вытащила белый мохеровый свитер.

– Они в пригороде живут, знаменитая конная группа Човдара Сысоева. Не слыхал? Старый страшенный цыган, а Розка – наездница. – Ляля сунула свитер в пакет и написала адрес.

Бутонов без большой охоты взял посылочку.

...Первые полдня в Кишиневе были у Бутонова свободными, и он, переночевав в гостинице, рано утром вышел на улицу и пошел по незнакомому городу в указанном направлении, к городскому базару. Город был невзрачный, лишенный даже намека на архитектуру, по крайней мере в той части, которая открывалась Валерию в утреннем, тающем на глазах тумане. Но воздух был хороший, южный, с запахом сладких, гниющих на земле плодов. Запах приносился откуда-то издалека, потому что на улицах новой застройки не было никаких деревьев. Только красные и багровые астры, целиком ушедшие в цвет и не имеющие никакого аромата, росли из прямоугольных газонов, обложенных бетонными плитами. Было тепло и курортно.

Валерий дошел до базара. Возы и арбы, лошади и волы запрудили небольшую площадь, невысокие мужики в теплых меховых шапках и в вислых усах таскали корзины и ящики, а бабы устраивали на прилавках горки из помидоров, винограда и груш.

«Надо бы домой взять», – бегло подумал Валерий и увидел прямо перед собой помятый зад автобуса с нужным ему номером. Автобус был пустой. Валерий сел в него, через несколько минут в кабину влез водитель и, ни слова не говоря, тронул.

Дорога шла долго по пригороду, который все хорошел, мимо мазаных домиков, маленьких виноградников. Остановки были частыми, в одном участке пути набились дети, потом все разом вышли возле школы. Наконец, почти через час, добрались до конечной остановки, в странном, промежуточном месте, не городском и не деревенском.

Валерий еще не знал, какой важный в его жизни день начался сегодня утром, но почему-то прекрасно запомнил все подробности. Два маленьких заводика стояли с обеих сторон дороги и дымили друг другу в лицо – совершенно пренебрегая законами физики, согласно которым ветер должен был бы относить их сивые дымки в одном направлении.

Наблюдательный Бутонов пожал плечами. Вдоль дороги рядами выстроились теплицы, и это тоже было странно: на черта здесь теплицы, когда в конце октября двадцать градусов и все без стекол отлично поспевает...

Дальше вдоль дороги стояли хозяйственные постройки и конюшни. Туда и направился Бутонов. Издали он увидел, как открылись ворота конюшни, проем заполнился бархатной чернотой и из него, скаля белые зубы, вышел высокий черный жеребец, который от неожиданности показался Бутонову огромным, как конь под Медным Всадником. Но никакого Медного Всадника не было и в помине, жеребца вел в поводу маленький кудрявый мальчишка, который при ближайшем рассмотрении оказался молодой женщиной в красной рубахе и грязных белых джинсах.

Сначала Бутонов обратил внимание на ее сапоги, легкие, с толстым носком и грубым запятником, очень правильные сапоги для верховой езды, а потом он встретился с ней глазами. Глаза ее были зеркально-черными, грубо удлиненными черной краской, взгляд внимательный и недоброжелательный. Все остановились. Жеребец коротко заржал, она похлопала его по холке ярко-белой рукой с короткими красными ногтями.

– Тебе Човдара? – довольно грубо спросила она. – Он там. – И указала в сторону ближайшего сарая, после чего поставила ногу в высоко подобранное стремя и вспорхнула в седло, обдав Валерия каким-то сладким, тревожным и совершенно не парфюмерным запахом.

– Нет, мне Роза нужна. – Бутонов уже понимал, что она и есть Роза. – У меня посылка от Ляли Муцетони. – И он вытащил из сумки пакет и поднял его.

Не слезая с коня, она взяла пакет, размахнувшись, кинула его в распахнутую дверь конюшни и, сверкнув зубами, не улыбнувшись, а, скорее, оскалившись, быстро спросила:

– Ты где остановился?

– В «Октябрьской».

– Ага, ладно. Я занята сейчас. – Помахала рукой и, гикнув, с места ударилась в галоп.

Он смотрел ей вслед, испытывая раздражение, восхищение и что-то, в чем ему предстояло долго разбираться. Так или иначе, это был последний день в его жизни, когда он еще совершенно не интересовался женщинами.

Вечером Валерий долго лежал в гостиничной, пахнущей стиральным порошком койке, вспоминал наглую цыганку, ее великолепного жеребца и небольших редкопородных желтых лошадок, которых наблюдал в загоне за конюшней, ожидая на остановке автобуса.

«Неприятная все-таки девчонка», – решил Валерий, соскальзывая в сон, отливающий лошадьми, запахами конюшни и медлительной радостью пустого теплого дня, когда легкий, длинный и дробный стук в дверь вывел его из этого состояния. Он приподнялся с подушки.

Дверь, как оказалось, он забыл запереть, она медленно открылась, и в номер вошла женщина. Валерий молчал, вглядываясь. Подумал сначала, что горничная.

– А, ждал, – хрипловато сказала женщина, и тут он ее узнал: это была утренняя всадница.

– А я решила: если спросишь, кто там, повернусь и уеду, – без улыбки сказала она и села на кровать.

Она снимала те самые сапоги, которые он про себя утром одобрил. Сначала наступила на задник левого и сбросила его, потом стащила руками правый и с некоторым усилием отбросила его в угол.

– Ну, что глазами хлопаешь?

Она встала возле постели, и он увидел, как она мала ростом. И еще успел подумать, что ему совершенно не нравятся такие маленькие и острые женщины.

Она стянула с себя белый свитер, тот самый, подарочный, расстегнула кнопку на грязных белых джинсах и, не снимая их, нырнула под одеяло, обняла его и сказала голосом трезвым и усталым:

– Весь день меня жгло – так тебя хотелось...

Бутонов выдохнул воздух и навсегда забыл, какие же это женщины ему обыкновенно нравились...

Все, что он о ней узнал, он узнал позже. Была она вовсе не цыганка, а еврейка из питерской профессорской семьи, ушла к Сысоеву семь лет тому назад, дочку ее от первого брака воспитывают родители и ей не доверяют. Но самое главное и поразительное было то, что к утру он обнаружил, что в свои неполные двадцать девять лет он пропустил целый материк, и непостижимо было, как удалось этой тщедушной девчонке, такой горячей снаружи и изнутри, погрузить его в себя до такой степени, что он казался самому себе тающим в густой сладкой жидкости розовым леденцом, а вся кожа его стонала и плавилась от нежности и счастья, и всякое касание, скольжение проникало насквозь, в самую душу, и вся поверхность оказывалась как будто в самом нутре, в самой глубине. Он ощущал себя вывернутым наизнанку и понимал, что, не заткни она тонкими пальчиками его уши, душа его непременно вылетела бы вон...

В шесть часов утра диковинные часики, не снятые с ее руки, слабо чирикнули. Она сидела на подоконнике, обняв ногами его поясницу. Он стоял перед ней и видел, как оттопыривается ниже ее пупка бугорок, обозначающий его присутствие.

– Все, – сказала она и погладила выступающий бугорок через тонкую пленку своего живота.

– Не уходи, – попросил он.

– Уже ушла, – засмеялась она, и он заметил, как по-вурдалачьи выпирают вперед верхние клычки. Он погладил пальцами ее зубы.

– Нет, я не вурдалак, – засмеялась она. – Я блядь обыкновенная. Тебе нравится?

– Очень, – честно ответил он, и она соскочила, оставив его стрелу невыпущенной.

Она пошла в душ. Ноги у нее были кривоваты и не очень ловко вставлены. Но желание только накалялось. Он вынул из переворошенной постели порванные золотые цепочки, соскользнувшие ночью с ее шеи.

Вода ревела в душе, он перебирал пальцами цепочки и смотрел в окно. Был тот же блестящий туман, что и вчера, и солнце угадывалось за его тающим блеском.

Покрытая крупными каплями воды, она вошла в комнату. Он протянул ей цепочки. Она взяла их, распустила во всю длину и кинула на стол:

– Починишь, тогда и отдашь. Сегодня среда?

Она стряхнула с маленькой груди остатки воды, с трудом натянула на узкое мокрое тело джинсы. В пружинистых черных волосах, в прическе, которая еще не называлась «афра» и была ее собственной, и ничьей больше, тоже лежали большие капли воды. Несколько маленьких, жестких даже на вид шрамов, уже волнующих и любимых, отмечали ее тело под грудью, с левой стороны живота и на правом предплечье. Кажется, она была совершенно не женственной. Но все женщины, которых он знал прежде, в сравнении с ней казались не то манной кашей, не то тушеной капустой...

– Знаешь что, Валера? Мы встретимся с тобой ровно через неделю на Центральном почтамте в Питере. Между одиннадцатью и двенадцатью...

– А сегодня? – спросил Бутонов.

– Нет, нельзя. Сысоев тебя убьет. А может, меня... – Она засмеялась. – Не знаю точно кого, но кого-нибудь убьет...

У них было еще три встречи в течение года. А потом она исчезла. Не от Валерия исчезла, а вообще. Ни родители, ни Сысоев не знали, с кем и куда она девалась...

С тех пор Бутонов женщинам не отказывал. Знал, что чудес не бывает, но если пребывать на грани возможного, на пределе концентрации, то и здесь, в самом телесном низу, пробивает молния, и все озаряется, и вспыхивает то самое чувство – нож, направленный в цель, вздрогнув, замирает в самой ее сердцевине...

8.

Вернувшись в десятом часу вечера из бухт и уложив спящих малышей, взрослые расселись на Медеинои кухне пить чай. Хотя все устали, расставаться не хотелось – в воздухе висело какое-то неопределенное «продолжение следует». Даже Нора, прилежная мать, согласилась уложить дочку в чужом месте, чтобы посидеть за чаем.

Не было на кухне только Маши. Еще с полдороги, возвращаясь, она почувствовала противную чесотку в крови и поняла, что на нее надвигается один из редких и необъяснимых приступов. Муж ее Алик, врач, размышляющий над каждой болезнью как над самостоятельной задачей, считал, что у Маши какая-то редкая форма сосудистой аллергии. Однажды такой приступ начался на его глазах, в деревне, куда они приехали справлять Новый год. Маша прикоснулась к холодному соску рукомойника, и он оставил на руке след, подобный ожогу. Через два часа у нее поднялась температура, а к вечеру она вся покрылась аллергической сыпью...

На этот раз с ней происходило нечто подобное, но не от прикосновения равнодушного металла, а от мимолетного прикосновения Бутонова. Впрочем, может, просто перегрев, весеннее солнце... Но правое предплечье было багровым и слегка отекло.

Едва добравшись до дома, Маша сразу же легла, укрывшись всеми попавшимися под руку одеялами.

Покуда ее тряс озноб и мучила жажда, ей снился один и тот же все повторяющийся сон: как будто она встает с постели, идет на кухню и пытается зачерпнуть из ведра, в котором воды на самом дне, и кружка только шкрябает по жести, а вода не набирается... Одновременно с этим сами собой складывались какие-то неструганые строчки, в которых был берег, горячее солнце и неопределенное ожидание, смешанное с реальной жаждой...

Георгий вышел покурить, сидел на лавочке возле дома и из темноты, как из зрительного зала на театральную сцену, смотрел в яркий прямоугольник распахнутой двери кухни. Свет был двойной и зыбкий: желтый от керосиновой лампы и низкомалиновый от очага. Прихваченные за день опасным весенним солнцем, лица казались густо нагримированными. Рядом с темной Медеей сидела светлая Нора с заколотыми высоко волосами и подобранной челкой. Ника велела ей намазать лицо кефиром, и оно теперь матово блестело. Лоб ее, когда она подобрала волосы, оказался слишком высок и крут, как бывает у малых детей и у немецких средневековых мадонн, и этот недостаток делал ее лицо еще милей.

Еще была видна Георгию могучая спина Бутонова в розовой майке да крылатая Никина тень – гриф гитары и руки колыхались на стене. В центре стола, как драгоценный шар, стоял самовар, но чаю не варил. Хотя Георгий и провел наконец на кухню воздушку, но в этот день электричества в Поселок почему-то не подавали.

Кроме света, наружу выливалась еще и мелодия, выпеваемая простым и сильным Никиным голосом и поддерживаемая незатейливыми аккордами не ученой музыке руки.

Тогда все пели Окуджаву, а Георгий, единственный из всех, не любил этих песен. Они раздражали его манжетами и бархатом камзолов, синевой и позолотой, запахами молока и меда, всей романтической прелестью, а главное, может быть, тем, что они были пленительны, против воли вползали в душу, долго еще звучали и оставляли в памяти какой-то след.

Работа его многие годы была связана с палеозоологией, мертвейшей из наук, и это придавало странную особенность его восприятию: все в мире делилось на твердое и мягкое. Мягкое ласкало чувства, пахло, было сладким или отталкивающим, – словом, было связано с эмоциональными реакциями. А твердое определяло сущность явления, было его скелетом.

Георгию достаточно было взять в руки одну створку устрицы, вмурованную в склон холма где-нибудь в Фергане или здесь, под Алчаком, чтобы определить, в каком из десяти ярусов палеогена жило это мясистое, давно исчезнувшее животное, его крепкая мышца и примитивные нервные узлы, то есть все то, что составляло незначительную мякоть. Так и песни эти казались мякотью, сплошной мякотью, в отличие, скажем, от песен Шуберта, в которых он чувствовал музыкальный крепкий костяк, благо что и немецкого языка он не знал и он ему не мешал...

Георгий придавил окурок плоским камешком и вошел в кухню, сел в самый темный угол, откуда хорошо видна была Нора с милым и сонным лицом.

«Такая северная девочка, не очень счастливая с виду, – размышлял он, – петербурженка. Есть такой тип анемичных блондинок, с прозрачными пальцами, с голубыми венками, с тонкими лодыжками и запястьями... И сосок у нее, наверное, бледно-розовый...» И его обдало вдруг жаром.

А она, как будто почувствовав его мысли, прикрыла лицо тонкими ладонями.

Юность Георгия, с геологическими партиями, с поварихами из местных, податливыми лаборантками, всегда готовыми подставить под комариные укусы мускулистые бедра, подругами-геологинями, была давно позади.

Из армянской смеси упрямства и лени, а также из-за приверженности семейной мифологии, внушенной матерью, наперекор общепринятой легкости, всем привычкам его крута, насмешливости друзей он хранил угрюмую верность толстой Зойке, но никогда не мог вспомнить, как ни старался, чем же она ему понравилась пятнадцать лет тому назад. Ничего, кроме трогательного жеста, каким она складывала беленькие носочки ровненько, один на другой...

И снова он вышел из кухни, чтобы отдохнуть от волнующего воздуха внутри, который вскипал пузырьками, раздражал, возбуждал.

«Ушел», – с огорчением подумала Нора.

А Ника занималась любимым делом обольщения, тонким, как кружево, невидимым, но осязаемым, как запах пирога от горячей плиты, мгновенно заполняющий любое пространство. Это была потребность ее души, пища, близкая к духовной, и не было у Ники выше минуты, чем та, когда она разворачивала к себе мужчину, пробивалась через обыкновенную, свойственную мужчинам озабоченность собственной, в глубине протекающей жизнью, пробуждала к себе интерес, расставляла маленькие приманки, силки, протягивала яркие ниточки к себе, к себе, и вот он, все еще продолжающий разговаривать с кем-то в другом конце комнаты, начинает прислушиваться к ее голосу, ловит интонации ее радостной доброжелательности и того неопределенного, ради чего самец бабочки преодолевает десятки километров навстречу ленивой самочке, – и вот, помимо собственного желания, намеченный Никой мужчина уже тянется в тот угол, где сидит она, с гитарой или без гитары, крупная веселая рыжеватая Ника с призывом в глазах...

Это, может быть, и было моментом высшего торжества, не сравнимым ни с какими другими физиологическими радостями, когда дичь начинала петлять по комнатам с пустым стаканом в руках и с растерянным видом, приближаясь к смутному источнику, и Ника сияла, предвкушая победу.

Бутонов, сидя неподвижно на середине лавки напротив Ники, был уже у нее в руках. При всем своем броском великолепии он был простенькой дичью: отказывал женщинам редко. Но в руки не давался, предпочитая разовые выступления долгосрочным отношениям.

Сейчас ему хотелось спать, и он прикидывал, не отложить ли эту рыжуху на завтра. Ника, со своей стороны, совершенно не собиралась откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня.

Она легко встала, положила гитару в кресло Медеи, которая уже ушла к себе.

– А дальше – тишина, – улыбнулась Бутонову улыбкой, обещающей продолжение вечера.

Цитаты Бутонов не уловил. «Завелась старуха», – снисходительно подумал Георгий.

– Сейчас послушаем детей, – обратилась она как будто к Норе.

Бутонов смекнул, что это ему велено подождать. Женщины вошли в темный дом, заглянули в детскую. Смотреть было не на что: все спали после утомительного похода, только Лиза, по обыкновению, дышала со сладкими вздохами. Маленькая Таня спала поперек широченной тахты, с краю стройненько вытянулась Катя, не переставая и во сне следить за осанкой. Посреди комнаты стоял большой коммунальный горшок.

– Хочешь, ложись здесь, – указала Ника на тахту, – а хочешь – в маленькой, там постелено.

Нора легла рядом с дочкой. Шел уже четвертый час, и спать оставалось недолго.

Ника вернулась на кухню и легким мимоходным движением положила руки на шею Бутонову:

– Ты обгорел...

– Есть немножко, – отозвался Бутонов, и Нике вдруг показалось, что никакой победы не произошло.

– Ладно, пошли, что ли, – не обернувшись, голосом без всякого выражения предложил Бутонов.

Было в этом что-то неправильное, нарушались Никины правила игры, но она не стала кокетничать и добиваться нужной интонации, прижалась слегка грудью к его твердой спине, обтянутой розовым трикотажем.

Все последующее, происходившее на Адочкинои территории, не заслуживает подробного описания. Оба участника остались вполне довольны. Бутонов после ухода Ники облегчился в дощатой уборной в конце участка, чего ему не удавалось сделать в течение длинного и многолюдного дня, и уснул здоровым сном.

Ника вернулась домой уже по свету, спать ей совершенно не хотелось, напротив, она была полна бодрости, и тело ее, как будто благодарное за доставленное удовольствие, готово было к труду и веселью.

Напевая что-то вчерашнее, она тщательно помыла посуду и, мешая длинной ложкой в большой кастрюле, варила утренний геркулес, когда вошла Медея за своей чашкой кофе.

– Мы тебе вчера не очень мешали? – поцеловала Ника сухую Медеину щеку.

– Нет, детка, как обычно. – И Медея коснулась Никиной головы.

Она любила Никину голову: волосы ее были такими же пружинистыми и чуть трескучими, как у Самуила.

– Мне показалось, ты вчера очень устала, – полуспросила Ника.

– Знаешь, Ника, я раньше за собой такого не замечала. Весь последний год я как будто все время усталая. Может, старость? – простодушно ответила Медея.

Ника убавила огонь в примусе.

– А тебе больничка твоя не надоела? Может, бросишь?

– Не знаю, не знаю... Привыкла работать... Холопский недуг, как говорила Армик Тиграновна... – И Медея встала, закончив разговор.

Вошла Маша, в куртке поверх ночной рубашки, с воспаленно-розовым лицом в мелкой точечной сыпи.

– Машка! Что с тобой? – ахнула Ника.

Маша жадно пила из кружки и, допив, странно сказала:

– А ведро-то полное... Аллергия у меня.

– Не краснуха ли? – встревожилась Медея.

– Откуда ей? Сегодня к вечеру пройдет, – улыбнулась Маша. – Ночь была ужасная. Жар, озноб. А теперь уже все.

В кармане лежала мятая бумажка, на которой было написано ночное стихотворение. Маше оно пока что очень нравилось, и она повторяла его про себя: «В корзине выплыло дитя, без имени, в песке прибрежном лежит, и, белые одежды надевши, фараона дочь спешит судьбе его помочь. Попалась рыба на уду, по берегу хвостом забила, я все забыла, все забыла, я имя вспомнить не могу, и я на этом берегу песок сквозь пальцы просыпаю, под жарким солнцем засыпаю и, просыпаясь, снова жду. Чего я жду, сама не знаю...»

Но на самом деле она уже все знала. После вчерашнего смутного дня и ужасной ночи наступила ясность: она влюбилась.

И еще была слабость, обыкновенная слабость после подъема температуры.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю