332 500 произведений, 24 800 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Улицкая » Счастливые (сборник) » Текст книги (страница 32)
Счастливые (сборник)
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:02

Текст книги "Счастливые (сборник)"


Автор книги: Людмила Улицкая






сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

– Для тебя лучше, если скорая приедет.

Но Аля боялась, что ее надолго заберут в больницу и она потеряет работу. Она и сказала милиционеру, что работает секретарем в приемной комиссии и никак не может время на больницу терять. Милиционера белесого звали Николай Иванович Крутиков, он отвез ее на милицейской машине в общежитие. Был он старшина, но не из милиции, как она подумала, а из ОРУДа.

Потом при ближайшем знакомстве он ей объяснил, почему это гораздо лучше. Николай Крутиков тоже был приезжий, но не из дальних мест, а из области, и жил в милицейском общежитии. После армии он пошел в московскую милицию и считал, что ему повезло. Ему должны были скоро дать комнату, а если бы был женат, то и однокомнатную квартиру.

Получилось не так скоро. Квартиру им дали только через два года. Год они ходили в кино, но Аля ему ничего такого не позволяла: она теперь была умная. Зато когда поженились, он полюбил ее по-настоящему, как тот Энрике Ленку Стовбу. Они год снимали угол неподалеку, в Пыховом переулке, потом переехали за Савеловский вокзал, в однокомнатную квартиру. Все было так удачно, что лучше и не придумаешь: когда пришла пора возвращаться в Акмолинск, она была уже и замужем, и прописана, и беременна, и поступала в аспирантуру.

В Акмолинск Аля попала только один раз – на похороны матери. А Шурика и не вспоминала – чего вспоминать о неудачах?! От всей этой истории остался только английский чай. Аля купила молочник, пьет чай с молоком, а печенье из пачки перекладывает в вазочку. Дочку свою, когда подрастет, собирается отдать в музыкальную школу. Хорошая девочка!

34

Летний сезон прошел у Веры Александровны очень удачно. Дачу сняли у той же хозяйки, Ольги Ивановны Власочкиной, в доме, где проводили все лета с самого Шурикова рождения, с небольшим пропуском. Заняли они теперь не прежнее помещение – две парадные комнаты с верандой, а часть дачи более скромную, глядящую на зады участка, – одну комнату с террасой и отдельной кухней. Новое помещение было хоть и меньше, но удобнее. Накануне переезда Шурик перетащил из сарая, где семья хранила дачные вещи, мебель, главным образом перевезенную сюда со времен великого переселения из Камергерского переулка. Удивительное дело, каким образом образовался при переезде из одной разгороженной комнаты в трехкомнатную квартиру этот мебельный излишек из нескольких венских стульев, пары этажерок, раскладного стола, утратившего свое гостеприимное качество… Дважды сосланное имущество, сохраненное дачной хозяйкой в целости, расставлено было теперь на новом месте и напомнило Шурику и Вере о Елизавете Ивановне: эти вещи еще не знали о ее смерти, ее стул с вышитыми на спинке чехла кляксами васильков как будто ожидал ее. Однако теперь, по прошествии двух лет, чувство потери несколько выцвело, как и васильки…

Сидела теперь на этом стуле Ирина Владимировна, давняя подруга Веры, состоявшая с ней в отдаленном родстве. Дочь купца, всю жизнь скрывающая происхождение, одинокая Ирина осела вдали от родного Саратова в подмосковном Малоярославце, работала, как и Шурик, в библиотеке, и теперь, выйдя на пенсию, с радостью приняла предложение Веры пожить с ней на даче. Вера, еще со времен ее артистической молодости, представлялась Ирине существом высшим, и никакие жизненные неуспехи подруги не смогли поколебать в ней глубокое, с оттенком личной униженности почтение.

Шурик тоже обрадовался: присутствие компаньонки рядом с матерью было большим облегчением – ежедневные поездки в набитой электричке отнимали много времени, и он мог теперь благодаря Ирине Владимировне не каждый день ночевать на даче. Приезжал он через день, иногда и через два на третий, с продуктами. Ирина, прожившая всю жизнь если не в нищете, то в большой скудости, увлеченно занималась богатой стряпней: продуктов было вдосталь, даже с избытком, и она пекла, варила и тушила с большим размахом, совершенно в стиле Елизаветы Ивановны. Вера Александровна, привыкшая есть мало и рассеянно, с трудом отрывала Ирину Владимировну от кухни, чтобы погулять, пройтись до озера, до березовой рощи… Обычно та отказывалась, и Вера совершала одинокие прогулки, занималась дыхательной гимнастикой на укромной поляне, чередуя длинные вдохи, наполняющие до самого дна легкие, с короткими энергичными выдохами и ощущая приливы здоровья особенно в поврежденную операцией шею. Ирина тем временем исступленно терла, замешивала и взбивала. Зато к приезду Шурика она накрывала на стол заранее, теплый пирог отмякал под двумя полотенцами, в глубоком подполе на льду застывал холодец, компот настаивался под плотно закрытой крышкой.

Шурик приезжал в сумерки, умывался у рукомойника и вытаскивал из сарая старый дорожный велосипед, подаренный бабушкой к тринадцатилетию: ему все хотелось сгонять на озеро, искупаться. Он подкачивал змеистые шины, протирал детской пижамой, давно пущенной на тряпки, мутное крыло и предвкушал бодрую тряску по корням, пересекающим рыжую тропу, и веселое ускорение, когда тропа уклонялась под горку, и тугое прикосновение натянутого воздуха, бьющего в лоб… Но Ирина чуть ли не униженно просила его сначала пообедать, потому что все теплое, остывает, и он поддавался на уговоры, садился за стол. Она замирала за его спиной с выражением курицы, собирающейся склевать зерно, неожиданно и стремительно совала ему то редиску, то солонку, то еще кусок пирога, и он объедался, как голодный кот, и едва не засыпал за столом.

– Спасибо, Тетирочка, – бормотал Шурик и, испытывая чувство вины перед велосипедом, отводил его невыгулянным обратно в сарай, целовал старушек и падал на бугристый диван, засыпая на лету.

Ирина разводила в тазике теплую воду, долго мыла посуду, издавая тихое бормотание. Болтливость ее была робкой: не привыкшая в своем одиночестве к собеседникам, она вела себе под нос нескончаемый монолог.

Так, едва раскрыв глаза, она начинала утреннюю песню, что погода хорошая, молоко чудесное, кофе убежал, тряпочка куда-то запропала, чашка не очень хорошо вымыта и какой милый узор на блюдечке. К вечеру речь ее от усталости замедлялась, но она все говорила, говорила – о том, что солнце село, и стемнело, и сырость идет от земли, а табак под окном пахнет, пахнет… И, спохватываясь, спрашивала: не правда ли, Верочка? В собеседнике она давно не нуждалась, отклика не требовала.

Вера была вполне довольна компаньонкой. Хотя Ирина была ее моложе на два года, в быту все расставилось обычным для Верочки образом: как будто Елизавета Ивановна прислала ей на время свою заместительницу – готовить, убирать комнаты, заботиться… Только пообщаться с Шуриком было невозможно: объевшийся Шурик так молниеносно засыпал, что не удавалось Вере обсудить с ним богатые культурные новости, которых было множество в тот год: перевели Скотта Фицджеральда, Роберт Стуруа поставил «Кавказский меловой круг», должен был приехать в Москву знаменитый кукольный театр из Милана… Ирина Владимировна хоть и была библиотечным работником, но, оглушенная временным изобилием продуктов питания, никак не могла соответствовать культурным интересам родственницы.

Наутро Шурик вскакивал по будильнику, съедал трехступенчатый завтрак, изготовленный неутомимой Ириной, и, не тревожа материнского сна, бежал на электричку. Вечером ждала его Валерия в пролетающих через спину и грудь аистах, и он исполнял свое назначение – честно, трудолюбиво, добросовестно, как учила его бабушка относиться ко всем своим обязанностям.

К этому времени Валерия призналась ему, что никогда бы не позволила себе романа с мальчиком, если бы не давняя ее мечта родить ребенка. Шурик смутился: один ребенок за ним уже числился.

– Это мой последний шанс. Неужели ты откажешь мне в том, чего сама природа хочет? – горячо шептала Валерия. И Шурик не отказывал в том, чего хотела природа.

Все лето он трудился на благо природы не покладая рук, и в конце августа Валерия сказала ему, что труды его увенчались успехом – она беременна. Когда врач из женской консультации подтвердила шестинедельную беременность, Валерия вспомнила о своем обете и решила на этот раз сохранить верность слову, данному Господу. Она проплакала ночь: благодарность, горечь полного отказа от мужской любви – как тогда представлялось, – мечта о девочке и страх за ребенка, вынашивание которого было ей запрещено всеми без исключения врачами… Считалось, что при ее заболевании беременность и роды совершенно противопоказаны. Все это смешалось в слезоточивую смесь. Но слезы эти были скорее счастливыми…

После окончания дачного сезона Валерия объявила Шурику, что встречаться они больше не будут, и подарила ему на память гравюру из отцовской коллекции – «Возвращение блудного сына» работы Дюрера. Намека Шурик не понял, принял и отказ, и подарок со смирением и без большого огорчения. Домой его Валерия больше не приглашала.

На работе свою начальницу он видел довольно редко: она большую часть времени проводила в своем кабинете, а Шурик сидел теперь в каталоге… Когда они сталкивались в коридоре, Валерия Адамовна многозначительно сияла ему синими глазами и улыбалась беглой улыбкой, как будто и не было ничего между ними. А он испытывал приятную теплоту и чувство удовлетворения от хорошо сделанной работы: он знал, что она ему благодарна.

35

Московская квартира, пропыленная и заброшенная, имела нежилой вид. Ирина Владимировна, вернувшаяся с дачи вместе с Верой, сразу же принялась за влажную уборку. Полных три дня она елозила с тряпкой, бормоча нескончаемую песню: комочек в самый уголок забился, сейчас мы его вытащим… паркет хороший, дубовый, а под плинтусом щель… тряпочку пора прополоскать, прямо черная… и откуда такая грязь берется…

Вера спустилась с книжкой во двор, села на лавку. Читать не хотелось. Она млела на солнце, прикрыв шею газовым шарфиком от запрещенных врачами смертоносных лучей.

«Жаль, что так рано с дачи съехали, – думала онав полудреме. – Это мама такой порядок завела – съезжать с дачи в последнее воскресенье августа, чтоб подготовиться к началу учебного года. Надо было жить, пока погода не испортится…»

– С приездом! С приездом, Вера Александровна! – Перед Верой стоял молодцеватый Михаил Абрамович, протягивая простодушную ладонь для партийного рукопожатия.

Вера Александровна очнулась от солнечной ванны, увидела соседа в парусиновых штанах, в линялой украинской косоворотке и неизменной красной тюбетейке.

«Какой-то персонаж из довоенной кинокомедии», – подумала Вера.

– Разрешите, я присяду рядом с вами? – Опасливым геморроидальным движением он устроился на краю скамьи.

– Так все в порядке! – обрадовал он ее. – Прекрасное помещение! Умерла Варвара Даниловна с седьмого этажа, и ее дочь передала домоуправлению прекрасное пианино. Его надо немножко настроить – и готово! И уже есть расписание: в понедельник заседание правления, в среду наша ревизионная комиссия, в пятницу доктор Брук дает бесплатные консультации жильцам нашего дома. А вы выбирайте любой день, и он ваш! И ведите себе кружок: хотите – театральный, хотите – музыкальный, для детей! Ну?

Вид у него был торжествующий.

– Я подумаю, – сказала Вера Александровна.

– А что думать? Вторник ваш. А хотите – четверг или суббота?

Он был полон энтузиазма, и служебное рвение вдовца усиливалось от приятнейшего вида моложавой, милой и такой культурной дамы.

«Жемчужина, настоящая жемчужина, – думал Михаил Абрамович, – встретить бы такую женщину в молодости…»

Вечером, за поздним ужином, Вера рассказала Шурику о встрече с Михаилом Абрамовичем. От нее вовсе не укрылось мужское восхищение старика, но он казался ей столь комичным в своей косоворотке с вышитыми крестиком цветочками, в тюбетеечке, за долгие годы службы промаслившейся на его лысой голове…

Но Шурик на этот раз не поддержал обычного смешливого разговора. Он в задумчивости доел котлетку, изготовленную Ириной Владимировной из трех, как полагается, сортов мяса, вытер рот и сказал неожиданно серьезно:

– Веруся, а мысль не такая уж и плохая…

Ирина, за три месяца компанейской жизни не высказавшая ни единого суждения, неожиданно оторвалась от невидимого миру пятнышка на плите, которое сосредоточенно терла белой тряпочкой:

– А для детей, для детей какое было бы счастье! Верочка! При твоей культуре! При твоем таланте! – Щеки ее пошли розовыми пятнами. – Могла бы и в институте, и в академии! Ты же столько всего знаешь и про искусство, и про музыку, я уж не говорю – про театр! Вон покойная Елизавета Ивановна какой была педагог, скольких людей обучила, а у тебя талант втуне. Втуне пропадает! Это же грех, что ты не преподаешь!

Вера рассмеялась – никогда не наблюдала она в Ирине такой горячности.

– Ириша, да что ты говоришь! Как это меня с мамой сравнивать! Она была настоящий педагог, а я неудавшаяся актриса. Недоучившийся музыкант. Посредственный бухгалтер. И к тому же инвалид! – Последнее было произнесено даже с некоторым вызовом.

Тут Ирина всплеснула руками, выронив сразу две тряпочки:

– Как! Да я за лето столько от тебя интересного слышала! Ты же кладезь! Шурик, хоть ты скажи! Ведь кладезь познаний! Про античный танец кто сейчас помнит! А ты так рассказываешь, как будто сама все видела! А про твою философско-танцевальную науку…

– Эвритмию, – подсказала Вера Александровна.

– Вот именно! И про всякие священные танцы как ты рассказывала! Это ж просто библиотека в голове! А про Айседору Дункан!

Ирина подобрала с полу оброненные тряпочки и закрыла тему:

– Обязана! Я так считаю, что ты просто обязана преподавать!

На следующий день в подъезде дома и во дворе висело написанное лиловыми чернилами на оберточной бумаге объявление: «Кружок театральной культуры начинает свою работу в помещении домоуправления, по вторникам в 7 часов вечера. Ведет занятия Вера Александровна Корн. Приглашаются дети среднего школьного возраста. Рекомендуется!».

От последнего возгласа Михаил Абрамович не смог удержаться – он заменил ему столь любимое «запрещается!», но интонация угрозы осталась.

С глупейшей этой затеи – подвально-подпольного кружка театральной культуры – началось обновление жизни. Собственно, началось оно с того времени, как удалили Вере Александровне ее разросшуюся щитовидную железу, отравляющую тело и угнетающую дух. А кружок этот, возникший исключительно от коммунистического напора и благожелательной глупости Михаила Абрамовича, заставил ее как будто вернуться к интересам молодости, и это напоминало возвращение на милую родину после долгого отсутствия.

Теперь она после неторопливой утренней гимнастики под музыку, после медленного завтрака пудрила нос, продуманно одевалась и ехала в библиотеку. Не так рано, как Шурик, и не в Ленинскую, а в театральную, и не каждый день, а раза три в неделю. Она давно была там записана, знала многих сотрудниц, но теперь обзавелась постоянным местом в читальном зале за вторым столом от окна, где совсем не дуло. Это место стало обжитым, уютным, и занятым оно оказывалось только во время студенческих сессий. Но Вера Александровна избегала тех трех-четырех недель, когда студенты театральных вузов судорожно читали книги. В это время она брала книги на абонементе. Старых журналов, которые ее особенно интересовали, через абонемент не выдавали, их она получала только в читальном зале.

Иногда Шурик заезжал за ней в библиотеку, и они вместе заходили в Елисеевский магазин, покупали там что-нибудь особенно вкусное, что прежде приносила в дом Елизавета Ивановна. Дружно потоптавшись в очереди, они ехали домой на двух троллейбусах, сначала до Белорусского вокзала, через всю улицу Горького, потом три остановки по Бутырскому Валу. Метро Вера Александровна не переносила – задыхалась и нервничала.

– Когда я захожу в метро, на меня сразу набрасывается щитовидка, – объясняла она Шурику. Но он не возражал против длинной поездки. Ему никогда не было скучно с матерью. Она рассказывала ему по дороге о своих чтениях по истории театра, а он слушал со всей отзывчивостью любящего человека.

Вера делала в тетрадь выписки, готовилась к занятиям со своими девочками. В ее кружок ходили исключительно девочки. Два мальчика, в разное время пришедшие на занятия, не прижились в ее женском огороде. Единственный молодой человек, посещающий занятия, был Шурик. Сначала он ходил для оказания моральной поддержки и расстановки стульев. Потом вошло в привычку: вечер понедельника, после занятий в институте, по-прежнему принадлежал Матильде, а как раз во вторник занятий в институте не было, и он закрепился за кружком.

Субботние и воскресные вечера заведомо принадлежали матери. Без обсуждений. К взаимному удовольствию. Изредка Шурик объявлял, что идет на день рождения или в гости к одному из двух своих друзей – к Жене или к Гии. Объявлял извиняющимся тоном, и Вера великодушно отпускала. А случалось, что она делала поправки: просила сначала проводить в театр или, напротив, встретить после спектакля… Это было ее бесспорное право, Шурику и в голову не пришло бы возражать.

На первом же занятии кружка Вера Александровна объявила, что театр – высшее из искусств, потому что включает в себя все: литературу, поэзию, музыку, танец и изобразительное искусство. Девочки поверили. В соответствии с этой концепцией она и вела свое преподавание: делала с девочками гимнастические упражнения, учила двигаться под музыку, дышать, читать вслух. Они разыгрывали пантомимы, выполняли смешные задания – встретиться после долгой разлуки, поссориться, съесть невкусную еду…

Играли, веселились, радовались.

Девочки-ученицы обожали Веру Александровну, а заодно и Шурика. Одна из учениц, четырнадцатилетняя сумрачная Катя Пискарева, некрасивая сутулая девочка с выпученными глазами и кривым ртом, дочка председателя жилищного кооператива, влюбилась в него не на шутку. Даже Вера Александровна, увлеченная исключительно процессом преподавания, заметила ее сумрачный взгляд, тяжело устремленный в сторону Шурика. К счастью, была она столь робка, что настоящей опасности для Шурика не представляла.

Может быть, впервые в жизни Вера жила так, как ей всегда хотелось: рядом с ней был мужчина, бесконечно ей преданный, любящий и внимательный, занималась она именно тем делом, которое смолоду ей не далось, а теперь все так прекрасно организовалось без всяких с ее стороны усилий, и здоровье ее, всегда шаткое, поправилось как раз в те годы, когда у остальных женщин ее возраста происходят всякие неприятные гормональные перестройки, от которых вылезают волосы на местах, где им положено быть, и беспорядочно вырастают дикие седые клочья на жидком подбородке.

К тому же большая родительская забота о Шуриковом образовании, легшая на ее плечи после смерти Елизаветы Ивановны, сама собой разрешилась: сын учился на вечернем, причем без всяких видимых усилий, был освобожден от службы в армии как кормилец матери-инвалида, и все было чудесно. Впервые в жизни так расчудесно…

36

Труднее всего было с обувью. Одежду можно было купить, сшить, связать, перелицевать, в конце концов, из старого, а с обувью была большая проблема у всех, особенно у Валерии. Левая нога была короче, и к тому же на полтора номера меньше, чем правая, и истерзана многочисленными операциями. На голени Валерия носила некоторый аппарат – сложное сооружение из жесткой кожи, металла и путаных ремней. От стопы до бедра нога была покрыта швами разной глубины и давности – летопись болезни и борьбы с ней. Здоровая нога изуродована не была, но, принимая на себя всю тяжесть тела, пузырилась синими венозными узлами и состарилась гораздо раньше гладкого белокожего тела. Впрочем, ног своих Валерия никому ни при каких обстоятельствах не показывала. Другое дело – обувь. С самого переезда в Москву, больше тридцати лет шил ей обувь знаменитый московский сапожник, Арам Кикоян, которого разыскала тогда покойная мачеха.

«Учитель – немец, врач – еврей, повар – француз, сапожник – армянин, любовница – полька», – шутил отец Валерии и принципов этих старался придерживаться, когда обстоятельства позволяли. Армянский сапожник Арам ортопедической обувью не занимался, у него шили жены большого начальства и знаменитые актрисы, но для маленькой Валерии сделано было исключение. Шил он ей две пары обуви в год из лучшего материала, строил каждую пару, как корабль, – с планами, с чертежами, обдумывая каждый раз конструкцию и меняя старую колодку, стараясь усовершенствовать если не обувь, то себя самого. Делал он ей танкеточку, на левую наращивал кожу – полтора сантиметра изнутри, полтора – на подметку. И супинатор ставил особый, под подошву. Ювелирная работа…

Он был странный, особенный человек: жил в коммуналке, в полуподвальной комнате на Кузнецком Мосту, в пропахшем сапожным клеем и кожами свинарнике, был богат, одевался, как нищий, ходил каждый день обедать в ресторан «Арарат», никогда не давал чаевых, но иногда вдруг дарил метрдотелю дорогие подарки. Он проигрывал много в карты, но изредка и выигрывал. Женат никогда не был, содержал две семьи своих сестер в Ереване, но сам в Ереван никогда не ездил, а сестери племянников на порог к себе не пускал. Роста он был никакого, внешностью обладал самой никчемной – тощий армянский старик, носатый и бровастый. Женщин же любил славянских – светлых, крупных, синеглазых, а если с косой вокруг головы, то просто с ума сходил. Спал он, как говорили, со своими заказчицами, называли даже всесоюзно известные имена. Но документации по этому поводу никакой нет. Проститутки молодые ходили к нему в открытую, он с ними дружил, давал деньги, а что уж там происходило на вытертом ковре, покрывавшем кушетку, никто не знал… Говорили… говорили…

Валерию Арам обожал. Она звала его «дядя Арамчик», он ее – «Адамовна». Она была очень в его вкусе, хотя до блондинки недотягивала. Как восточный человек, он уважал девичество и только после ее замужества стал проявлять к ней мужской интерес.

Однажды, надев на искалеченные ноги новые туфли красного сафьяна, попросил:

– Адамовна, я старик, ничего тебе не сделаю, а ты сделай мне хорошее – покажи, что там у тебя.

Интересовала его грудь. Валерия удивилась, потом засмеялась, а потом расстегнула кофточку и, заведя руки за спину, сняла лифчик.

– Ай-яй-яй, красота какая! – восхитился дядя Арам, который стариком был в те годы не совсем старым, лет пятидесяти.

– А трогать не дам. Я щекотки боюсь, – сказала Валерия и надела лифчик и кофточку.

С тех пор уважать ее он стал еще больше и ни о чем таком больше не просил. Своей соседке тете Кате Толстовой, когда та стала приставать с совершенно необоснованной в данном случае ревностью – были у нее на соседа давние и, как ей казалось, не беспочвенные планы, – он как-то сказал:

– Была только одна девушка, на которой бы я женился. Но она хромая, понимаешь, а на хромой я не могу. Люди смотреть будут, показывать: вот Арам со своей хромоножкой идет. А я не могу, я гордый.

В самом конце минувшего сезона сшил Арам Валерии зимние ботинки, коричневые, на тонком меху, с пряжкой на подъеме, с тонкой вставочкой под пряжкой, чтоб ногу не томила застежка. И в этом сезоне, хотя зима была уже в разгаре, ботинок новых она не носила – с третьего месяца беременности Валерию положили в клинику для сохранения ребенка, и тем временем все ее обрабатывали, что рожать ей нельзя, самой не родить, надо будет делать кесарево сечение. И, что гораздо важнее, во время беременности ребеночек высасывает из матери такое количество кальция, что бедные ее кости могут декальцинироваться, тазобедренные суставы не выдержат, и останется она на всю жизнь обезноженной. И вопрос еще, удастся ли ей сохранить ребенка.

Валерия только улыбалась и стояла на своем: рассчитывала на свой уговор с Господом Богом – она ему обещала, заполучив ребенка, впредь не грешить, и она слово свое держала, с молодым своим любовником сразу же прервала встречи и теперь полностью полагалась на порядочное поведение Господа Бога. Потому ни о каком аборте она и слышать не хотела, сколько врачи ни стращали тяжелыми последствиями, все улыбалась – когда светло, когда насмешливо, а иногда ну просто совсем как идиотка.

Пролежала два месяца, потом ее выписали домой, но рекомендовали постельный режим. Живот ее рос очень быстро. У некоторых женщин в пять месяцев вообще ничего не заметно, у Валерии горка росла из-под самых грудей. Ей все хотелось выйти погулять. Позвонила подруге, та немедленно приехала, вывела Валерию на прогулку. Была лютая зима, новые сапоги, еле влезшие на отекшие ноги, жали, и ноги сразу же застыли. Валерия позвонила Араму, сказала, что ботиночки прошлогодние тесны, нельзя ли немного растянуть.

– Почему нельзя? Для тебя все можно. Приезжай!

Она приехала с подругой, велела той ждать в такси. Вошла в комнатушку к Араму в большой шубе, вперед животом. Она еще и шубы не сняла, как он заметил. Захохотал, запричитал. Попросил живот потрогать.

– Ай, молодец, Адамовна! Опять замуж вышла! Опять не за меня!

Валерия не стала огорчать Арама, пусть думает, что вышла…

Она развязала сверток с новыми сапогами, поставила их на стол.

– Что ты мне сапоги показываешь, я что, их не видел, да? Ты ноги мне покажи!

Она села на скамеечку, Арам нагнулся, расшнуровал старые ботинки, вытянул из них водянистые ступни. Ткнул пальцем, как врач, в отекший подъем.

Потом стал рассматривать со всех сторон новые ботинки – давил, тянул рукой, обдумывал, как сделать ногам посвободнее.

– Адамовна! Я тебе их растяну, а здесь сверху немного мех сниму. Тепло будет, не заметишь. С ребенком гулять теплые ботинки нужны. Теплые останутся. На той неделе позвони, приезжай. Дай поцелую тебя.

И они расстались. Но не на неделю, а больше. Случилась у Валерии ангина, может, ненастоящая ангина, но горло болело, и она остерегалась из дома выходить. Подруги возле нее толклись беспрестанно, сменяя друг друга возле пышной постели. Валерия лежала в подушках, одетая нарядно, накрашенная, как на празднике. А у нее и был праздник. Беременность уже подходила к шести месяцам, девочка шевелилась в животе, жила там, сердце у нее стучало, и это наполняло Валерию таким счастьем и благодарностью, что даже по ночам она просыпалась от радости, присаживалась в кровати, зажигала свечку в красивом подсвечнике перед Беатиным распятием из слоновой кости и молилась, пока не уставала и не засыпала.

Морозы перед Новым годом спали, и погода установилась самая лучшая из зимних: ясно, сухо, снег светится, хрустит, воздух пахнет свежим огурцом. С утра, выглянув в окно, собралась Валерия погулять и вспомнила про ботинки. Позвонила Араму. Он разговаривал с ней обиженно: давно сделал, что же не едешь?

– Сейчас приеду, дядя Арам!

– Сейчас не надо. Приезжай к пяти, обедать тебя приглашаю в «Арарат». Приглашаю, да?

Валерия не выходила из дома без сопровождения, но на этот раз решила идти одна: неудобно просить подругу провожать к сапожнику, а потом бросить ее и идти в ресторан. Да и объяснять долго, почему это она идет обедать в богатый ресторан со старым обшарпанным армянином. Никому и не объяснить…

Нарядилась в новую кофту сиреневую, с серебряными пуговицами – только вчера ее довязала. Сережки вдела аметистовые – лиловые капли в розовые уши. Беата подарила Бог знает когда. Посмотрела на себя в зеркало: а вдруг не девочка, а мальчик будет? Говорят, если девочка, лицо дурнеет, пятнами идет. А у нее кожа белая, слишком даже белая.

«Ну и пусть мальчик. Шуриком назову», – подумала она.

Собиралась медленно, сама с собой обращалась ласково. Поглаживала живот.

Оделась. Спустилась на лифте. Такси само остановилось, Валерия даже руку поднять не успела. Шофер дверцу открыл. Немолодой мужик, улыбается:

– Ну, куда тебе, мамочка?

Арам встретил как ни в чем не бывало, не обиженный. Был чисто выбрит и в пиджаке, чего никогда Валерия не видела, он обычно дома копошился в какой-то промасленной безрукавке. Помог шубу снять, стащил ботинки старые. Новые на ноги надел.

– Ну как?

Отлично. Сидели плотно, как Валерии и надо, но ногу не душили.

– Мне такой материал принесли, шик! Цвет беж! Оставлю тебе на летнюю пару.

Они вышли на Кузнецкий Мост. Рабочий день заканчивался, прохожих было уже много, и все люди замечали, обходили их, и они шли медленно среди бегущих, как плывет солидный корабль среди шустрых ничтожных лодочек. Пальто у Арама было старое, вытертое, а шапка новая, бобровая, пышная, как подушка. Валерия опиралась на костыль, потому что нуждалась в нем теперь больше, чем прежде.

Ей было смешно думать, что все встречные люди считают, наверное, что она жена этого пересушенного старичка-армянина, и сам Арам, небось, гордится, что ведет такую красавицу, да еще беременную, под руку, а все думают, что она его жена. К тому же с сапожником то и дело здоровались – он был здесь, в районе, старожилом, поселился во времена нэпа, потом работал здесь же, неподалеку, в закрытом ателье, имел бронь и воевал всю войну исключительно на трудовом фронте, тачая сапоги энкавэдэшникам и туфельки их женам.

Завернули за угол, подошли к «Арарату».

– Ну что, ботинки не жмут? – спросил самодовольно Арам.

Валерии было смешно и весело, они поднялись на две ступени вверх, и она уже сняла с головы белый оренбургский платок, старинные аметисты сверкнули, и Арам сразу их заметил и проницательно спросил:

– Сережки от Беаты тебе достались? Хороши!

Валерия пошевелила рукой мочку уха, чтоб посильнее играла бриллиантовая осыпь вокруг больших камней:

– Подарила мне их мачеха моя – Царствие ей Небесное! – на шестнадцатилетие.

– Сколько ж тебе было, когда тебя первый раз ко мне привели?

– Восемь лет, дядя Арамчик, восемь лет, – улыбнулась Валерия, губа поползла вверх, и открылись матовые бело-голубоватые зубы, словно сделанные на заказ.

Они вошли в дверь, распахнутую почтительным швейцаром, Арам отстал из деликатности на два шага, отчасти из-за костыля, на который тяжело оперлась Валерия перед спуском вниз по лестнице. Она шагнула, сделав свой обычный нырок, и загремела вниз по лестнице.

«Неужели резиночку не подклеил?» – ужаснулся Арам.

И тут же вспомнил, что подклеивал он на кожаную подошву тонкий резиновый лепесток, чтоб подошва не скользила.

Кинулись поднимать Валерию и швейцар, и Арам, и высунувшийся из коридора метрдотель.

Она была неподъемнотяжела, а глаза почернели от ужаса. Она поняла, что произошло, еще до того, как они попытались поставить ее на ноги: она упала, потому что нога сама собой сломалась, а не наоборот – упала и от падения сломала ногу…

Боли еще не было, потому что ощущение конца света было в ней сильнее, чем любая боль.

Ее уложили на бордовый бархатный диванчик, влили полстакана коньяку, вызвали скорую. Кричать она начала позже, когда носилки поставили в машину и повезли ее в Институт Склифосовского.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю