355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Улицкая » Счастливые (сборник) » Текст книги (страница 30)
Счастливые (сборник)
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:02

Текст книги "Счастливые (сборник)"


Автор книги: Людмила Улицкая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

26

За те десять дней, что Шурик справлял свои дела в Сибири, в Москве, сильно опережая календарь, резко похолодало. В квартире было холодно, сильно дуло от окон, и Вера в накинутой на кофту шали покойной Елизаветы Ивановны с большим нетерпением ожидала Шурика: необходимо было заклеить окна. Шурику окна заклеивать прежде не приходилось, но он знал, где в записной книжке бабушки находится телефон Фени, дворничихи из Камергерского переулка, которая мастерски это делала. С тех пор как переехали на «Белорусскую», она приходила два раза в год – осенью заклеить, весной вытащить забитую ножом в щели вату и вымыть окна. Шурик, не раскрыв ни чемодана, ни ящика с продуктами, переданного уже в аэропорту шофером Володей – провожать его Фаина Ивановна не поехала, – сразу позвонил Фене, но та оказалась в больнице с воспалением легких.

Вера заволновалась: кто же теперь окна заклеит?

Шурик мать успокоил, заверил, что и сам справится, велел ей сидеть на кухне, чтоб не простудилась, и сразу же занялся окном в материнской спальне. Решил, что для начала законопатит щели, а уж завтра, узнав, как варить клей, наклеит бумажные полоски, чтоб сдерживать вторжение преждевременного холода. К тому же он не совсем был готов отвечать на вопросы матери, что за важные дела так долго задерживали его на Урале, и, исполняя полезное хозяйственное дело, одновременно избегал вранья, от которого его всегда мутило.

Всю вату, которая нашлась в доме, он всунул в щели, и дуть от окна почти перестало. Когда же он вошел на кухню, обнаружил гостя. Вера поила чаем соседа с пятого этажа, известного всему дому общественника, собиравшего постоянно деньги на общественные нужды и заклеивающего весь подъезд нелепыми объявлениями о соблюдении чистоты, некурении на лестничных клетках и невыбрасывании из окон «ненужных вещей обихода». Все эти объявления были обычно написаны лиловыми, давно вышедшими из употребления чернилами на грубой оберточной бумаге, хранящей на краях следы прикосновения нервного ножа.

Женя, бывший сокурсник по Менделеевке, всякий раз, заходя к Шурику, их отклеивал и собрал уже целую коллекцию этих директив, неизменно начинавшихся словом «запрещается». И вот теперь Вера поила чаем этого старого идиота, а тот, выкатывая бывшие орлиные глаза, тыкал пальцем в воздух и возмущался по поводу неуплаты партийных взносов. Шурик молча налил себе чаю, а Вера посмотрела на сына страдальческим взглядом. Неуплата партийных взносов не имела к ней ни малейшего отношения, сосед же был, как по ходу разговора выяснилось, секретарем домовой парторганизации для пенсионеров. И зашел по-соседски побеседовать с едва прикрытым намерением привлечь Веру Александровну к общественной работе. На лысой маленькой голове партсекретаря плоско сидела промасленная тюбетейка изначально красного цвета, а из ноздрей и из ушей торчала живая и свежая поросль.

При появлении Шурика он прервал свою энергичную речь, помолчал минуту, а потом решительно, все так же сверля воздух пальцем, но уже в Шуриковом направлении, строго сказал:

– А вы, молодой человек, постоянно хлопаете дверью лифта…

– Простите, больше не буду, – ответил ему Шурик совершенно серьезно, и Вера улыбнулась Шурику понимающе.

Старик решительно встал, слегка качнулся и протянул перед собой картонную руку:

– Всего вам доброго. Подумайте, Вера Александровна, над моим предложением. И дверью лифта не хлопайте…

– Спокойной ночи, Михаил Абрамович. – Она встала и проводила его к двери.

Когда дверь захлопнулась, оба захохотали.

– А из ушей! А из ушей! – всхлипывала от смеха Вера.

– А тюбетеечка! – вторил ей Шурик.

– Дверью лифта… дверью лифта… – заливалась Вера, – не хлопайте!

А отсмеявшись, вспомнили Елизавету Ивановну – вот кто бы сейчас от души повеселился…

Потом Шурик вспомнил про коробку:

– Мне там гостинцев надавали!

Открыл картонную крышку и стал вынимать всяческие редкости и продовольственные ценности, с большой тщательностью сложенные в сибирском продуктовом распределителе для родственника не игрушечного, как этот Михаил Абрамович, а настоящего партийного секретаря. Но об этом Шурик словом не обмолвился, сказал только:

– За работу премировали.

Но над этой шуткой посмеяться было некому.

27

Валерия Адамовна была в ярости: глаза ее, синим удобренные, сузились, а пухлые обыкновенно губы в розовой помаде были так сжаты, что под ними образовались две очень милые складки.

– Ну и что прикажете с вами делать, Александр Александрович? – Она постучала по столу согнутым мизинцем.

Шурик стоял перед ней в позе покорности, склонив голову, и вид его выражал виноватость, в глубине же души он испытывал полнейшее равнодушие к своей судьбе. Он был готов к тому, что его выгонят за образовавшийся прогул, но знал также, что без работы не останется, да и без заработка тоже. К тому же Валерии он совершенно не боялся, и хотя не любил доставлять людям неприятностей и даже испытывал неловкость перед начальницей, что нарушил данное ей слово, защищаться не собирался. Потому и сказал смиренно:

– На ваше усмотрение, Валерия Адамовна.

То ли она смягчилась этим смирением, то ли любопытство взяло верх, но она умерила свою строгость, еще немного постучала по столу пальцами, но уже в каком-то более миролюбивом ритме, и сказала по-свойски, не по-начальницки:

– Ну, хорошо, рассказывай, что там у тебя произошло.

И Шурик честно рассказал, как оно было, не упоминая, впрочем, о влажных ночных объятиях, – что сыграл-таки роль законного мужа, был всем предъявлен как трофей, а уехать вовремя не смог, потому что по замыслу тестя, о котором его заранее не оповещали, он должен был еще встретить ребенка из роддома.

– И как ребеночек? – полюбопытствовала Валерия Адамовна.

– Да я ее и не разглядел. Встретил из роддома и сразу на самолет. Но девочка, во всяком случае, не черная, вполне обыкновенного цвета.

– А назвали как? – живо осведомилась Валерия.

– Марией назвали.

– Мария Корн, значит, – с удовольствием произнесла Валерия Адамовна. – А хорошо звучит. Не по-плебейски.

Мария Корн… Он впервые услышал это имя и поразился: как, эта Стовбина дочка, внучка Геннадия Николаевича, будет носить фамилию его дедушки, его бабушки… В каких-то бумагах она уже так и записана… И сделалось ему немного не по себе, и неловко перед бабушкой… не подумал… как-то безответственно…

Растерянность явно отразилась на его лице и не осталась незамеченной.

– Да, Александр Александрович, это браки бывают фиктивными, а детки фиктивными не бывают, – улыбнулась круглой щекой Валерия Адамовна.

Шурику же в этот самый миг пришла в голову интересная мысль: брак его был по уговору фиктивным, об этом знал и он, и сама Стовба, и Фаина Ивановна. Но не нарушили ли безусловную фиктивность этого брака те две с половиной ночи на Стовбиной тахте, когда он столь успешно исполнял роль исчезнувшего любовника…

Валерия Адамовна тоже испытала в этот миг яркое прозрение, посланное инстинктом: именно этот молодой человек, такой душевно чистый и славный, и внешне очень привлекательный, мог дать ей то, что не получилось у нее ни в двух ее ужасных браках, ни во многих любовных приключениях, которые довелось ей испытать…

Она сидела в кресле в крохотном своем кабинете, напротив нее стоял Шурик, мальчишка на никчемной должности, красивый молодой мужчина, которому ничего от нее не было нужно, порядочный мальчик из хорошей семьи, со знанием иностранных языков – усмехнулась она про себя – все это было написано на нем большими буквами… И она улыбнулась своей главной улыбкой, неотразимой и действенной, которую взрослые мужчины безошибочно понимали как хорошее предложение…

– Сядь, Шурик, – сказала она неофициальным голосом и кивнула на стул.

Шурик переложил журналы со стула на край ее письменного стола и сел, ожидая распоряжений. Он уже понимал, что с работы его не уволят.

– Никогда больше так не поступай. – Как бы она хотела легко встать из-за стола, скользнуть к нему, прижаться грудью… Но вот этого она никак не могла – вставала она трудно, опираясь одной рукой о костыль, второй о стол… Совершенно свободной чувствовала себя только в постели, когда проклятые костыли совершенно не были нужны, и там, она знала, инвалидность ее исчезала, и она становилась полноценной, – о, более чем полноценной женщиной! – летала, парила, возносилась…

– Никогда больше так не поступай… Ты знаешь, как я к тебе отношусь, и, конечно, увольнять тебя не буду, но, дорогой мой, есть правила, которые следует выполнять… – Она говорила мурлыкающим голосом и вообще, когда сидела, была здорово похожа на большую очень красивую кошку, сходство с которой разрушалось в тот самый момент, когда она вставала и шла своей ныряющей походкой. Тон ее голоса совершенно не соответствовал содержанию ее речи, Шурик чувствовал это и оценивал как нечто непонятное. – Иди, работай…

И он пошел в отдел, очень довольный, что на работе его, несмотря ни на что, оставили.

Валерия затосковала: было бы мне хоть лет на десять меньше, завела бы с ним роман, вот от такого мальчика родить бы ребеночка, и ничего бы мне больше не нужно. Вот дура старая…

28

От той зимы, когда Шурик провожал Лилю от старого университета на Моховой к ее дому в Чистом переулке – десятиминутная прогулка, растягивающаяся до полуночи, а потом, после подробных поцелуев в парадном, опоздав на метро, шел пешком к Белорусскому вокзалу, – обоих отдалила краткая по времени, но огромная по событиям жизнь. Шурик, никуда не переместившийся географически, перешел известную черту, которая резко отделила его безответственное существование ребенка в семье от жизни взрослого, ответственного за движение семейного механизма, включающего, кроме хозяйственных мелочей, даже и материнские развлечения – вроде посещения театра или концерта.

Что же касается Лили, то географические перемещения по Европе – Вена, потом маленький городок под Римом, Остия, где она прожила больше трех месяцев, пока отец ждал какого-то мифического приглашения от американского университета, и, наконец, Израиль – вытесняли воспоминания. Из всего оставленного дома один Шурик присутствовал странным образом в ее жизни. Она писала ему письма, как пишут дневники, чтобы для себя самой обозначить происходящие события и попытаться осмыслить их на ходу, с ручкой в руке. Без этих писем все быстро сменяющиеся картинки грозили слипнуться в комок. Впрочем, в какой-то момент она перестала их отправлять…

От Шурика она получила за это время всего одно, на удивление скучное письмо, и только единственная фраза в этом письме свидетельствовала о том, что он не вполне был создан ее воображением.

«Два события совершенно изменили мою жизнь, – писал Шурик, – смерть бабушки и твой отъезд. После того как я получил твое письмо, я понял, что какую-то стрелку, как на железной дороге, перевели, и мой поезд поменял направление. Была бы жива бабушка, я бы оставался ее внуком, закончил бы университет, поступил в аспирантуру и годам к тридцати работал бы на кафедре в должности ассистента или там научного сотрудника, и так до конца жизни. Была бы ты здесь, мы бы поженились, и я бы всю жизнь жил так, как ты считаешь правильным. Ты же знаешь мой характер, я, в сущности, люблю, когда мной руководят. Но не получилось ни так ни так, и я чувствую себя поездом, который прицепили к чужому паровозу, и он летит со страшной скоростью, но не знает сам куда. Я почти ничего не выбираю, разве что в кулинарии, что купить на обед – бифштекс рубленый или антрекот в сухарях. Все время делаю только то, что нужно сегодня, и выбирать мне не из чего…»

«Какой же он прекрасный и тонкий человек», – подумала Лиля и отложила письмо.

Ей самой приходилось принимать решения самостоятельно и чуть ли не ежедневно: острейшее чувство строительства жизни вынуждало к этому. Родители разошлись вскоре после приезда в Израиль. Отец жил пока в Реховоте, счастливо занимался своей наукой и опять собирался в Америку – его новая жена была американкой, и сам он был теперь увлечен организацией своей карьеры на Западе. Забавно, как он за полтора-два года превратился из интеллигентского увальня в энергичного прагматика.

Мать, совершенно выбитая из колеи непредвиденным разводом – всю их совместную жизнь она, как говорится, водила его за руку и была уверена, что он без нее завтрака не съест, штанов не застегнет, на работу забудет выйти, – находилась в состоянии депрессивной растерянности, чем раздражала Лилю. Лиля воевала с матерью как могла и в конце концов, окончив ульпан в Тель-Авиве, поступила в Технион. И это тоже был сильный шаг: она отказалась от прежних намерений учиться на филологическом факультете, изучала программирование, считая, что с этой профессией она скорее завоюет себе независимость. На нее обрушилась целая лавина математики, к которой она никогда не испытывала ни малейшего влечения, и ей пришлось засесть за учение, дисциплинирующее мозги, – занятие, как оказалось, весьма трудное.

Жила она в общежитии, делила комнату с девочкой из Венгрии, в соседней жили румынка и марокканка. Все они, разумеется, были еврейками, и единственным их общим языком был иврит, которым они только овладевали. Все они остро переживали свое возрожденное еврейство и отчаянно учились: для себя, для родителей, для страны.

Друг Лили Арье – он-то и заманил ее в Технион – тоже здесь учился, тремя курсами старше. Он был взрослым, прошедшим армейскую службу молодым человеком, влюблен был в нее по уши, с первого взгляда. Он много помогал ей в учебе, был надежным, не ведающим сомнений саброй, то есть евреем незнакомой Лиле породы. Увесистый невысокий парень с крепкими ногами и большими кулаками, тугодум, упрямец, он был и романтиком, и сионистом, потомком первых поселенцев из России начала двадцатого века.

Лиля крутила им как хотела, прекрасно осознавая и силу, и ограниченность своей власти. С будущего года они собирались снимать вместе квартиру, что значило для Арье – жениться. Лиля несколько побаивалась этой перспективы. Он ей очень нравился, и все, чего не произошло когда-то с Шуриком, у нее отлично получилось с Арье. Только Шурик был родным, а Арье – не был. Но кто сказал, что в мужья надо выбирать именно родных… Вот уж родители Лили – роднее людей не бывает, хором думали, а расстались…

Лиля дальних планов не строила: ближних было невпроворот. Но письма Шурику все-таки писала – из русской, с годами ослабевающей потребности в душевном общении, пробирающем до пупа.

29

Снова надвигался Новый год, и снова на Шурика и на Веру напало сиротство: бабушкино отсутствие лишало их Рождества, детского праздника с елкой, французскими рождественскими песенками и пряничным гаданием. И ясно было, что утрата эта невосполнима, и рождественское отсутствие Елизаветы Ивановны становится отныне и содержанием самих зимних праздников. Вера хандрила. Шурик, выбрав вечернюю минуту, садился рядом с матерью. Иногда она открывала пианино, вяло и печально наигрывала что-нибудь из Шуберта, который получался у нее все хуже и хуже…

Впрочем, у Шурика было слишком много разных занятий и обязанностей, чтобы предаваться тоске. Опять надвигалась сессия. Но беспокоил Шурика только один экзамен – по истории КПСС. Это был корявый и неподъемный курс, нагонявший инфернальную тоску. Усиливало беспокойство дополнительное обстоятельство. Шурик за весь семестр высидел всего три лекции, лектор же придавал прилежному посещению большое значение и, прежде чем слушать экзаменационные ответы, долго изучал журнал посещений. Шурик, может, и ходил бы на эти трескучие лекции, но по расписанию они приходились на вторую пару понедельника, и обычно он сбегал после первой пары – английской литературы, которую читала любимая подруга Елизаветы Ивановны, Анна Мефодиевна, старушка антибританской внешности, помесь Коробочки и Пульхерии Ивановны, англофилка и англоманка, знакомая Шурику чуть не с рождения, равно как и ее несъедобные кексы и пудинги, которые она изготовляла по старой английской поваренной книге “Cooking by gas”, запомнившейся ему с детства.

Он сбегал к Матильде. Возможно, у него выработался такой условный рефлекс на этот день недели: редкий понедельник обходился без посещения Масловки. Он забегал в Елисеевский, чуть не единственный магазин, работавший допоздна, покупал два килограмма мелкой трески для кошек. Именно эта треска и обставлялась как действительно необходимый Матильде продукт, все прочее было вроде как гарниром к основному блюду…

Потом он спешил домой. Помня об ужасном случае, когда приезжала к маме скорая, а он прохлаждался-наслаждался под Матильдиным одеялом, он от Матильды теперь выскакивал ровно в час, как будто садился в последний поезд метро, и в четверть второго, перебежав через железнодорожный мостик, мягко открывал дверь, чтобы не разбудить маму, если спит. Матильда, надо отдать ей должное, поторапливала, уважая семейную этику.

30

О готовящемся на него нападении Шурик не догадывался. Да и Валерия Адамовна, положившая свой ясный и горячий взгляд на мальчишку, правильной стратегии тоже никак не могла определить, и чем более она медлила, тем более разжигалась. Допустив однажды мысль, что сделает милого розового теленка своим любовником и родит, если Господь смилостивится, ребеночка, она вовлеклась куда и не метила – страстная и нерасчетливая натура утянула ее в старые дебри чувств, и она, засыпая и просыпаясь, уже бредила любовью и придумывала, как обставит все наипрекраснейшим образом.

И еще Валерия молилась. Так уж повелось в ее жизни, что религиозное чувство всегда обострялось в связи с любовными переживаниями. Она ухитрялась вовлекать Господа Бога – в его католической версии – во все свои романы. Каждого нового любовника она воображала поначалу посланным ей свыше даром, горячо благодарила Господа за нечаянную радость и представляла себе Его, Господа, третьим участником любви, не свидетелем и наблюдателем, а благосклонным участником происходящей радости. Радость довольно быстро оборачивалась страданием, тогда она меняла установку и понимала, что послан был ей не дар, а искушение… Заключительная стадия романа приводила ее обычно к духовнику, старому ксендзу, живущему под Вильнюсом, где она – по-польски! – открывала свое изболевшееся сердце, плакала, каялась, получала сострадательное поучение и ласковое утешение, после чего возвращалась в Москву умиротворенная – до следующего приключения.

Поскольку бурные романы протекали по какому-то раз и навсегда установленному порядку – мужчин она быстро запугивала своей несоразмерной щедростью, требующей ответных движений, и довольно быстро они от нее сбегали, – с годами она становилась сдержаннее в проявлении своих страстей, да и романы случались теперь не так уж часто…

Какой-то горький юмор, насмешливое отношение к самой себе выработались у Валерии на четвертом десятке, и ей, столь нуждающейся в подтверждении небесного покровительства, пришло в конце концов в голову, что Господь послал ей болезнь именно для укрощения ее буйного нрава.

Она заболела полиомиелитом в пятилетнем возрасте, вскоре после смерти матери. Болезнь протекала поначалу в столь легкой форме, что на нее почти и не обратили внимания. Семья – отец к тому времени женился на Беате, вдове своего друга, бывшей актрисе, бывшей красавице и бывшей баронессе – как раз переезжала в Москву, где отец получил значительный пост во всесоюзном министерстве. Он был специалистом по деревообработке, происходил из семьи богатого польско-литовского лесоторговца и образование получил в Швеции. Еще в буржуазной Литве он успел стать профессором в лесохозяйственном институте, понимал не только в технологии обработки леса, но и в лесоустроительстве.

За хлопотами переезда, тщательного устройства новой жизни в новом городе как-то упустили Валерию. С ногой происходили необратимые ухудшения. Валерию оперировали, потом отправили в детский санаторий, долго держали в гипсе. Хромала она все сильнее, и к десяти годам ей самой стало ясно, что она никогда не будет бегать, прыгать и даже ходить, как все нормальные люди.

Сильнейшие страсти с детства грызли ее душу. Она была так ярко красива, так чувственна и так несчастна.

Мужчины обращали на нее внимание: больше всего на свете она боялась минуты, когда ей надо будет встать из-за стола, и мужчина, только что проявивший к ней острейший интерес, с сожалением отойдет. Иногда такое действительно случалось. Еще в отрочестве она, тогда обходившаяся без палки, завела свою первую трость – черную, с янтарной ручкой, очень заметную, и она выбрасывала ее перед собой как предупредительный знак. Не скрывать свой недостаток, а предъявлять его намеренно и заранее – вот чему она научилась.

Несчастное племя советских людей, сплошь перекалеченное войной поколение безруких, безногих, обожженных и изуродованных физически, но обитающих в окружении гипсовых и бронзовых рабочих с могучими руками и крестьянок с крепкими ногами, презирало всяческую немощь. И Валерия остро чувствовала неприличие своей немощи. Она вместе с инвалидностью ненавидела и самих инвалидов.

Проведя не менее трех лет, с перерывами, по больницам и санаториям, она рано выстроила теорию о телесной инвалидности, которая постепенно калечит душу. Наблюдала несчастных, страдающих, озлобленных людей, требовательных к окружающим, завидующих, и этой формы душевного уродства не переносила. Она желала быть полноценной.

Окончив школу, уехала в далекий сибирский город, где объявился хирург, вытягивающий кости с помощью хитроумной машины, им изобретенной. Провела там ужасный год, перенесла целую серию операций, после которых на нее надевали этот самый аппарат для растяжки костной ткани. Беата приезжала, сидела возле нее в самые тяжелые послеоперационные дни, потом уезжала и приезжала снова. Беата считала, что напрасно Валерия идет на такие страдания. Напрасно и получилось. Кому-то, кажется, этот аппарат помог, но Валерия вышла после года мучений с сильным ухудшением. Тазобедренный сустав не выдержал растяжки, металлический штырь разрушил сустав, и нога ее, прежде укороченная на семь сантиметров, но живая, теперь представляла собой лишь печальную декорацию. Ходила она теперь не с нарядной тростью, а с грубым костылем.

Вскоре после ее возвращения умер отец, они остались теперь вдвоем с Беатой, которая покончила со своей артистической карьерой еще до войны и с тех пор никогда не работала. Положение их сильно изменилось. Беата хотела возвращаться в Литву, но Валерия ее удерживала. Неожиданно для Беаты Валерия взяла жизнь в свои руки, как будто приняла новое решение. Больше она не делала попыток исправить ситуацию с помощью медицины. Оформила вторую группу инвалидности, получила первую свою инвалидную машину с ручным управлением и, разъезжая на этой смешной, сильно фыркающей игрушке, окончила институт, а потом и аспирантуру. Беата финансировала – что-то продавала, что-то покупала. Кого-то консультировала. У нее был отменный вкус и чутье делового человека. В те годы это называлось спекуляцией. Валерия же поддерживала ее своей молодой энергией, бесконечной добротой и благодарностью.

С годами Валерия привыкла к своему несчастью, научилась его игнорировать и более всего радовалась, когда могла кому-то помочь. Это для нее значило, что она полноценный человек. Так оно и было. В доме, еще не разделенном между последующими мужьями, всегда толпилась молодежь, и Беата только удивлялась, как это бедная Валерия сумела образовать вокруг себя такое шумное веселье. Друзья совершенно забывали о физическом недостатке Валерии. Чужие, но воспитанные люди делали вид, что все в порядке, люди попроще жалели ее, и именно сочетание красоты с физическим недостатком делало ее еще заметнее.

У нее бывали тяжелые минуты, часы, дни. Но она умела бороться с тем, что называют плохим настроением. Совсем еще девочкой, лежа месяцами на спине, в неподвижности, с непрекращающимся мучительным зудом под гипсовым панцирем, она научилась молиться. И молитва постепенно стала ровным и неизменным фоном – что бы ни делала она, далеко не отрывалась от постоянной, совершенно односторонней беседы, которую вела с Господом о вещах, которые никак не могли бы Его заинтересовать. И потому всегда добавляла: прости, что я к Тебе с полной ерундой. Но к кому же мне, как не к Тебе?

Почему-то помогало.

На втором курсе она вышла замуж за своего сокурсника, молодого человека из провинции. Он учился на художественно-графическом факультете, был прожженным карьеристом. Вселившись в богатый дом Валерии, он расположился с полнейшей бесцеремонностью, вынудил Беату уехать жить на дачу в Кратово. Прожив четыре счастливейших для Валерии года и окончив институт, он развелся с Валерией и отсудил треть квартиры. Мачеха была вне себя, продала кратовскую дачу и откупилась от бывшего зятя домиком в Загорске, куда он и переехал из отсуженной трети московской квартиры. Выписался – это и была дорогостоящая победа Беаты.

Загорская жизнь пошла ему на пользу, со временем он достиг большого почета и славы, изображая православные древности Сергиева Посада и Радонежа. Валерия тщеславно следила за его карьерой и не упускала случая упомянуть о первом муже…

Второго мужа, опять провинциала без московской прописки, Валерия подцепила на семинаре для библиотечных работников спустя несколько лет после первой брачной неудачи. Он был из Ижевска, здоровый мужик, дезертировавший в библиотечное дело с шинного завода, где чуть было не попал под суд за чужое, как говорил, воровство. Порядочным этот самый Николай себя не проявил: женился на Валерии, прописался, несмотря на настоящий семейный скандал, по этому поводу разразившийся. Беата, сухая и проницательная, стояла насмерть, защищая интересы идиотки-падчерицы, и разрешения на прописку на этот раз не давала. При полном несходстве характеров и темпераментов они любили друг друга – скрывающаяся от прошлого баронесса и хромая красавица, все готовая отдать за любовь.

– Ты умрешь на помойке, – предрекала мачеха Валерии.

Валерия целовала ее в зачерствевшую щеку и хохотала…

Разделили лицевой счет. Валерия оказалась обладательницей двух комнат из трех и вновь стала замужней дамой.

Второй брак стоил Валерии еще одной комнаты. Самым же гнусным в этой истории было то обстоятельство, что ровно через год ижевский Николай привез свою прежнюю жену с ребенком, якобы для лечения ребенка в Филатовской больнице, поселил их в квартире, некоторое время ходил из комнаты в комнату, к величайшему недоумению законной, до самого постыдного финала ничего не соображавшей Валерии, и в конце концов объявил, что все же прежняя, старая любовь взяла свое, опять же и ребенок, которого Валерия, как ни тужилась, не смогла ему произвести, и он развелся с Валерией, чтобы снова жениться на своей «бывшенькой».

Умная мачеха Беата, которая ко времени второго ее развода уже отдыхала от ненавистной ей московской жизни на вильнюсском кладбище, вблизи своего первого мужа, уже ничем не могла помочь. Да и ее бывшая комната тоже была к этому времени заселена чужими жильцами – счет-то лицевой они разделили еще перед вторым замужеством Валерии.

Квартира, таким образом, стала коммунальной. От мачехи Валерия унаследовала невзрачную деревянную шкатулку с драгоценностями.

Итак, к моменту знакомства с Шуриком Валерия была обладательницей не только шкатулки, но и огромной комнаты в коммуналке, плотно заставленной французской музейной мебелью, собранной Беатой отчасти от скуки, отчасти из соображений практических: ни в какие времена, кроме революционных и военных, не стоили эти драгоценности столь ничтожных денег. Буфет был набит фарфором, который Беата всю жизнь то покупала, то продавала, до самого конца так и не успев решить, что же имеет больший смысл покупать: русский фарфор или немецкий… Русский почему-то ценился выше, но вкус Беаты склонялся скорее к немецкому. Валерия предпочитала русский.

Вот и сидела она за овальным наборным столиком с двумя страдающими ожирением купидонами в рамке из плодоовощной смеси, опершись подбородком о натруженные костылями руки. Перед ней стояла крупная чайная чашка с почти стершейся позолотой, поповская, и дешевое печенье в вазочке, и свеча в подсвечнике, и растрепанная книжечка, способствующая разговору. В квартире было жарко и влажно – в ванной и в кухне постоянно сушилось соседское белье. Сильно топили. Даже под волосами было влажно. Синяя тушь, купленная у спекулянтки, слегка расплылась под глазами от влажной важности минуты.

– Ну, хорошо, – обращалась она к своему главному Собеседнику, – признаюсь Тебе, хочу. Как кошка. Но чем я хуже? Она выходит, поорет-поорет, и к ней является мужик, неженатый, они все неженатые, и никакого им греха… Ну чем я хуже кошки? Ты же самвсе так устроил, самдал мне это тело, еще и хромое, и что мне с этим делать? Ты что, хочешь, чтоб я была святой? Так и сделал бы меня святой! Но ведь я правда ребенка бы родила, девочку маленькую, или пусть даже мальчика. И если Ты мне дашь это сделать, тогда не буду. Обет даю – не буду больше. Ну скажи, зачем Ты так все устроил?

Она уже давала обеты, что больше не будет. И плакала, и обещала духовнику. Последний раз это было в прошлом году, после неудачного романа с пожилым профессором, из библиотечных завсегдатаев. Но там все закончилось особенно печально, где-то их видели, сообщили жене, и профессора от страха хватил инсульт, и она только один раз его после этого видела – такая развалина, инвалид… Но теперь было другое, и ничего плохого здесь быть не может.

– Я же не хочу ничего плохого. Только ребеночка. И только один раз, – пыталась Валерия договориться, но никакого одобрительного ответа не слышала, но все приставала и канючила, пока не стало стыдно. Тогда она допила остывший чай и решила внепланово вымыть голову. Потрогала волосы – да, хорошо бы! И пошла в коммунальную ванную, где были развешаны для просушки пеленки и всякая детская мелочь, – бывший ее муж со своей кошмарной бабой родили еще одного, и в отцовом кабинете жила теперь семья, ожидающая еще и третьего, для верности, чтобы получить отдельную квартиру. В ванной стоял таз, Валерия его отодвинула и поставила табурет. Уже давно она пользовалась только душем, брезгуя коммунальной ванной.

На завтра все было договорено: Шурик шел с матерью в консерваторию, потом отправлял ее домой в такси и к ней обещал прийти около десяти. От улицы Герцена до Качалова – всего ничего. Зачем? Помочь книги с верхней полки снять, перевязать стопками и отнести в машину. Уже давно Валерия Адамовна собиралась передать в иностранный отдел книги на шведском языке, принадлежавшие отцу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю