355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Любомир Левчев » Ты следующий » Текст книги (страница 10)
Ты следующий
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:19

Текст книги "Ты следующий"


Автор книги: Любомир Левчев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Завотделами менялись довольно часто.

Георгий Караманев был интеллигентным, импульсивным, эмоциональным. Даже когда ему приходилось морщиться, он не мог согнать с лица свою добросердечную улыбку. Такие люди смягчали суровый политический климат.

Петр Дюлгеров был сдержанным, погруженным в себя. Чувствовалось, что он думает больше, чем говорит. Время от времени он становился непроницаемым.

Обоих быстро выдвинули в секретари ЦК. Потом они прошли через огонь окружных партийных комитетов. И поднялись к вершине партийной и государственной власти совершенно обыденным образом, без всякой магии.

На их фоне первый секретарь ЦК Иван Абаджиев походил на породистого жеребца, выращенного специально для политических гонок. Он быстро поднимался по ступеням власти, как предопределенный судьбою лидер. Ко всему прочему, внешне он напоминал певца Тома Джонса. Но такие яркие и быстрые звезды в Болгарии, как правило, гибли при роковом столкновении с какой-нибудь предпоследней незаметной инстанцией. Ближе всех к неизменной и вечной вершине поднялись Венелин Коцев, Иван Абаджиев, Александр Лилов, Чудомир Александров (с последним мы не были близко знакомы). Настоящая золотая молодежь! Один из них, продержавшейся дольше всех, сказал как-то:

– Выходит, выносливость и выдержка – главные качества нашего поколения.

Возможно… А выносливые заместители завотделами Тодор Нанов и Руси Карарусинов, что можно сказать о них? Они были «честными, скромными и преданными делу» сотрудниками. Такие определения в обязательном порядке украшали биографии карьеристов. Но в случае Тодора и Руси это были не фальшивые фасады из пустых слов, а истинные качества. Эти юноши были рождены стать носильщиками ответственности. Я чувствовал, что их дружба бескорыстна. Карьерист ждет от дружбы только выгоды. Блестящее и холодное равнодушие к «несущественным» людям отличало молодых людей, неудержимо рвущихся к высоким постам.

Комсомол был рампой, этаким подъемником, через которую непременно проходили, как темные товарные вагоны, почти все действующие лица «светлого будущего». Говорили, будто комсомол – это «сортировочная». Для любых линий. Так же называлось и выдвижение кадров: «по партийной линии», «по линии общественных организаций», «по хозяйственной линии» или «части»… по «линии государственной безопасности»… Была еще одна линия, называемая «седьмой, тупиковой».

Карьеристы были готовы в любой момент перевести стрелки. Облеченные ответственностью обычно выбирали для себя какую-нибудь одну постоянную линию или же ждали, пока эта линия сама их выберет. Карьеристы переживали чужие удачи трагичнее и болезненнее, чем свои собственные неудачи. Им бывало трудно скрыть свою злость. В этих случаях они были готовы поставить крест и на дружбе, и на вере, и на идеалах – на всем, что не обещало им быстрых успехов. Идеи их раздражали, потому что они были прагматиками. Все измерялось благами и привилегиями. И они первыми осознали, что система, породившая их, начала мешать. Не просто мешать, а мешать лично им. Потому что она не давала им свободно демонстрировать свое богатство. И потому, что привилегии не наследовались, а могли быть потеряны вместе с карьерой. Придет какой-нибудь глупый идеолог и потребует с тебя отчета. Чтобы подстраховаться, карьеристы страстно предлагали себя тайным службам. Уничтожать своих соперников, строча доносы в госбезопасность, было для них главной жизненной привилегией. Кроме того, они всегда могли оправдать свое поведение хитрой маскировкой. Карьеристы обходили идеологические правила и преграды при помощи дерзкой и провокационной болтовни. Что очень часто создавало им ореол борцов за прогресс, ореол либералов и демократов… Горбачев был для них самым совершенным образцом. Абсолютно так же, как Горби, а вернее, как Остап Бендер, они выдумывали подходящие к случаю цитаты из Ленина. Горбачев! Его имя даже еще не было на слуху, а комсомол уже наводнили, расталкивая друг друга, сотни маленьких Горбачевых. Не Михаил Горбачев, а они – миллионы его подражателей – стали мотором перестройки. И пока глупые идеалисты – «полезные идиоты» – болели агонией «советской модели», «наши люди» перестроили себя и сменили систему так, что им уже ничего не мешало свободно выставлять напоказ свои богатства, накопленные благодаря связям и привилегиям, коррупции и разграблению государства…

И тогда они стали требовать засчитать им это как историческую заслугу. Тогда они стали тыкать гневным пальцем в глупых «носильщиков ответственности». Только на них и лежит вся ответственность! И вот эти старомодные, верные идее существа, которые всю жизнь вкалывали, потому что кто-то же должен был работать в этой стране, оказались обруганы, оплеваны, обременены исторической ответственностью убийц, карьеристов, обманщиков и перестройщиков… Вот так и получилось, что бывший первый секретарь окружного комитета (и бывший инструктор ЦК комсомола, как и я) стал продавать сигареты и газеты в своей родной деревне. Его жена покончила жизнь самоубийством, а его друзья, которым нравилось угощаться виски и ходить с ним на охоту, забыли о нем, потому что сейчас во главе новой «демократической» власти они продают не сигареты, а целую табачную промышленность. А вот еще один товарищ: его судят за то, что он выделил квартиры болгарским детям лейтенанта Шмидта. Между тем последние уже в Южной Африке и делают там за миллионы долларов пластическую операцию души…

Именно тогда, в это мое комсомольское время, карьеризм делался все более и более откровенным. На фоне сталинских репрессий Остап Бендер казался все невиннее и симпатичнее. Обладая – или не обладая – чувством юмора, молодой человек мог заявить о себе, что он великий комбинатор. Блестящие юноши, среди которых были и мои друзья, весело и гордо обсуждали свои записные книжки с адресами девушек, дочерей высочайших руководителей, выгодные партии; да и у девушек, насколько мне было известно, тоже водились такие блокнотики.

Помню, как Владко Башев с блеском в глазах рассказывал мне о дне рождения гимназистки Людмилы Живковой. (Тогда я впервые услышал это имя, которое должно было сыграть судьбоносную роль в моей жизни.) И пока я слушал, как специальный автобус собирал всех гостей, как были одеты приглашенные, чем их угощали и кто за кем ухаживал, я все время представлял себе мою привычную компанию беспокойных комсомольцев, эту смесь наивных идеалистов и восторженных карьеристов, и потому на откровения моего друга отреагировал простым вопросом:

– Слушай, Владко, а у тебя-то что общего с этими людьми?! Разве среди них твое место?! Зачем ты себя губишь?!

Мой хороший друг вспылил было, но тут же взял себя в руки:

– Я один из них…

И больше ничего не добавил.

Он мог бы ответить мне с такой же жестокой иронией:

– А что делаешь ты на этой твоей сортировочной станции?

Спустя еще несколько лет он мог бы ответить мне и еще жестче.

Вероятно, в глазах многих я тоже казался карьеристом. Достаточно загадочным. И потому еще более опасным.

Однажды, много лет спустя, когда я с какой-то компанией сидел в кафе возле гостиницы «София», откуда-то возник и сел за наш столик Павел Писарев. Он похвастался, что получил от кинематографистов премию, и по этому поводу захотел нас угостить. Радость была написана у него на лице. Павел был одним из самых давних моих знакомых. Еще в 1943 году судьба свела нас в эвакуации в бараках Трявны, где мы спасались от бомбардировок. Мы пасли коз с местной детворой, ловили руками рыбу и весело играли. Эти воспоминания о детской вольнице и неволе всегда делали меня сентиментальным. Павел же был известным циником. Но на этот раз он вроде бы тоже дал слабину:

– Любо, скажи, что ты будешь пить, я хочу тебя угостить. И еще… Признаюсь, я страшно тебя ненавидел. Понимаешь?

– Понимаю… но не вижу причин.

– Ну сейчас объясню. В моих глазах ты всегда был опасным карьеристом. Но я и сам опасный карьерист. А карьерист не может любить себе подобного!.. Однако… моя ненависть испарилась.

– Да ты что?! И почему же? – полюбопытствовал я в надежде на похвалу.

– Потому что ты, братец, допускаешь такие ужасные ошибки и делаешь такие невероятные глупости, какие карьерист не может себе позволить. И я уже готов тебя полюбить.

Думаю, Павел притворялся пьяным, чтобы высказать мне все, что накопилось у него в душе.

Летом 1959 года, в атмосфере хрущевской эйфории, Всемирный фестиваль молодежи и студентов, ратующий за мир и дружбу, должен был преодолеть железный занавес и озарить собой Вену. Венскому колесу обозрения в Пратере предстояло олицетворять собой колесо истории, которое катилось вперед – к окончательной победе… чего?

Как поэт я попал в число делегатов. А как работника ЦК меня назначили старостой балетной группы и группы певцов. После шумных успехов Николая Гяурова и Николы Николова ожидалось, что наши певцы блеснут и в Вене. Самым трудным оказалось понять, что именно я должен был делать. Как мне следовало олицетворять ЦК и его заботу о молодых талантах? И я стал чем-то средним между исповедником и мальчиком на побегушках.

Певцов собрали на репетицию в школе профсоюзов в софийском районе Горна Баня. Группа являла собой жизнерадостный букет таланта, надежд и странностей. Божана Продева, Маргарита Лилова, Пенка Коева, Асен Селимски, Богомил Манов, Стефан Циганчев, Стоян Ганчев, Борис Богданов. Вроде бы я перечислил всех «певцов-конкурсантов». Но был еще и один «конкурсант-певец» – Георгий Гугалов. Каково же оказалось мое удивление, когда я увидел среди певцов моего университетского преподавателя по физкультуре: чемпион-пятиборец распевался с нотами в руке. Он тоже не ожидал увидеть перед собой студента, которого постоянно исключали из университета за прогулы. А теперь этот самый студент был обязан следить за его посещаемостью.

Мы подружились. Ведь певцы и поэты были некогда единым целым! К тому же я все еще помнил нотную грамоту и с удовольствием сидел на их занятиях и репетициях. Слушал, как Христо Брымбаров, Асен Найденов и Георгий Златев-Черкин пробуют голоса или разбирают музыкальные фразы. Златинка Мишакова и Елена Миндизова были концертмейстерами. Часто приезжал Николай Гяуров. А Маргарита Лилова нередко прогуливала, потому что именно тогда у нее был бурный роман с артистом Петром Златевым…

Подготовка оперных певцов к Венскому фестивалю стала моим последним интимным переживанием, связанным с музыкой. Струны моей скрипки давно порвались. Ее утонченная деревянная душа провалилась в темный резонатор. Музыкальный кружок Чудомира Начева, в котором я вместе со скрипачом Иваном Петковым, архитектором Стефчо Беязовым, с Владко Башевым, Петром Караанговым и Петруном Петруновым слушал «Страсти по Матфею» Баха, «Воццека» Альбана Берга или «Медиума» Менотти, давно распался…

Однажды вечером, когда я остался ночевать в общежитии на Горнобанской дороге, мне приснился страшный сон. Я стоял у окна в доме деда и ждал, когда придет мой старый учитель музыки. И он появился со стороны остановки, ровно в четыре, как обычно. В моем сне дело было не летом, а осенью. Поэтому Зидаров поднял воротник своего темного плаща и нес зачехленную скрипку на плече, как винтовку.

Этот солдат настроил мой внутренний слух на музыку вселенной. Когда я был неважно готов к занятиям, он постукивал смычком по моей стриженой голове – но не для того, чтобы мне стало больно, а чтобы я понял, что он меня наказывает. Когда Зидаров бывал в настроении, он обращался ко мне как жрец: «Глаза помогают человеку проникнуть во вселенную, а уши помогают вселенной проникнуть в нас». – «Кто выразил словами эту прекрасную мысль, господин учитель?» – спрашивал я в восхищении. А он прятал улыбку под огромными усами: «Я ее высказал, я – Константин Зидаров, педагог по скрипке и альту…»

И вот сейчас он шел ко мне снова. Я знал, что это сон, но испытывал прежнее юношеское волнение. Однако учитель, вместо того чтобы толкнуть деревянную калитку между двумя кипарисами, прошел дальше, вверх по улице Пушкина, и исчез в каком-то бледнеющем пространстве. Я открыл окно и закричал: «Господин учитель, не туда! Идите сюда! Вы задумались и пропустили нашу калитку. Теперь я готов к занятию. Всю неделю я не играл в футбол и уже прилично исполняю первую часть концерта Вивальди… Прошу вас, вернитесь!» Но он не слышал. И все удалялся, скрываясь из моих глаз.

Так, во сне, музыка ушла от меня. В своих снах мы нематериальны, мы сами – словно видения. А музыка – это сон, который мы переживаем, бодрствуя.

Но не все ушло безвозвратно. Еще до поездки в Вену меня посетил неожиданный гость. Антон Дончев! Он появился прямо из моего детства в Тырнове. Может, поэтому мы устроились с ним по-мальчишески в заросшем травой саду школы. Автор исторических романов придал этой нашей встрече исторический смысл. Он до сих пор помнит, что я тогда ему сказал. А сказал я, что проживу максимум до 30 лет. И что этого времени мне абсолютно достаточно, чтобы совершить предназначенное. История распорядилась иначе, и это до сих пор смешит моего милого Антона до слез. Тогда он был целиком и полностью сосредоточен на своей поэме о царе Самуиле. И пока истекал этот отмеренный мною пятилетний срок, он написал еще свой знаменитый роман «Час выбора». Во всех произведениях Антона витало предчувствие социального катаклизма, национальной катастрофы. Зачем он приехал на это свидание со мной, мне неясно до сих пор. Наверное, час выбора тогда еще не пробил.

В Вену мы полетели на самолете. Это было мое первое воздушное приключение. Погода выдалась не особо благоприятная. Я сидел на последнем ряду, крепко прижав к себе портфель с документами группы, и меня шатало из стороны в сторону.

Для певцов был нанят частный пансион на Лангштрассе-Гауптштрассе. А меня разместили в тесной каюте плавбазы «Дружба», стоявшей на якоре на Зимней пристани. Струи дождя били по бетонной набережной. Ветер раскачивал огоньки. А у меня было такое чувство, что мы переживаем океанский шторм. Утром Вена открылась мне с неожиданной стороны. Со стен города на меня смотрел Борис Пастернак в венце из колючей проволоки. Это была афиша кинофестиваля. Нам встречались молчаливые процессии со свечами. А с эстрады гремели революционные песни на всех языках. И среди этого эмоционального хаоса мне надо было как-то улаживать технические вопросы культурной программы. Только на третий день я вспомнил, что я тоже делегат, участвующий в творческом фестивале. И я отправился на литературную встречу. Зал был набит битком и беспокоен. Слово предоставили советскому писателю Льву Ошанину. Свое выступление он начал восторженно словами: «Я автор Гимна демократической молодежи». В публике пронесся тихий смешок. Но когда следующий оратор, Матусовский, представился автором «Подмосковных вечеров», зал взорвался криками и хохотом. Кто-то закричал на чистейшем русском языке:

– Эй, мужик, кончай болтать ерунду, скажи-ка нам лучше, что ты думаешь о «Докторе Живаго»?

Бедный Матусовский проговорил:

– Этот роман я не читал, но думаю, что он не удовлетворяет высоким требованиям…

Все тот же голос из зала прервал его на полуслове:

– Раз ты его не читал, то ничего по его поводу думать не можешь!

С этого момента литературная встреча стала походить на рукопашную. Все хватали друг друга за грудки и спрашивали: «Тебе нравится „Доктор Живаго“?», «А что ты думаешь о Евтушенко?».

Вена была усеяна павильонами с вывеской «Информация». В них симпатичные девушки бесплатно раздавали антикоммунистическую литературу. Озираясь, я взял «Доктора Живаго» Бориса Пастернака, «Новый класс» Милована Джиласа и «Нашу правду» Говарда Фаста. Некоторые люди, возможно специально подосланные, брали книги и демонстративно рвали их прямо перед павильонами. Я тщетно пытался прочитать хоть несколько страничек в каюте перед сном. Усталость валила меня с ног, и я засыпал после первого же предложения.

Но после того как фестиваль закончился грандиозным митингом на венском городском стадионе, после того как погасли последние петарды, выпущенные в небо, после того как я увидел, как Энрико Берлингуэр и Иржи Пеликан обнимаются и целуются с нашими комсомольскими вождями, я отправился в обратный путь в Болгарию, все на той же плавбазе «Дружба», которую прицепили к тягачу «Видин».

Заботы кончились. Певцы выступили отлично. Балерины, оставившие свои обручальные кольца мне на сохранение, пришли их забрать. Мы медленно плыли по великому Дунаю между отражениями облаков. На горизонте мелькали силуэты то Эстергомского собора, то братиславской крепости А я лежал в шезлонге на самой верхней палубе теплохода и читал «Доктора Живаго». Уже самое начало романа вернуло меня к началу моей собственной жизни. Как будто я встретился с гордым и печальным духом своего отца, доктора Спиридона Д. Левчева, специалиста по грудным и внутренним заболеваниям. Ветер, как речной бог, гладил меня по лбу и утирал мои слезы. А когда мы доплыли до Железных ворот и речной порог зловеще забурлил под нами, я понял, что не успею дочитать до свечи, которая горела на столе, что до границы мы доберемся раньше.

– Осторожнее с этими книгами, – негромко предупредил меня человек из госбезопасности. – Оберни их в газету. Не дразни гусей… И брось в реку, не доезжая до Видина.

Это был низенький, тихий человек в очках.

– Я писатель. Мне надо прочитать эти книги. Но до Видина я не успею.

– Ладно. Дай их мне перед границей. Я их переправлю, а в Софии тебе верну.

Так я и сделал. Отдал книги, мысленно приготовившись к тому, что никогда их больше не увижу. Но в Софии получил их в конверте. И никогда больше не увидел этого человека в очках.

А какова же была участь этих книг-диверсантов, нелегально провезенных в Болгарию? Правдой Говарда Фаста никто не заинтересовался. «Доктор Живаго» – этот карманного формата томик, напечатанный на папиросной бумаге, обошел всех моих друзей, пока один из них не «забыл» мне его вернуть. «Новый класс» Джиласа сыграл со мной самую злую шутку. Осенью того же 1959 года в Софии проходило национальное совещание участников движения за коммунистическое отношение к труду. В последний момент я узнал, что и мне надо будет произнести «что-нибудь возвышенное». А я как раз дочитывал милого Милована. С трибуны я прокричал короткую и несколько безумную фразу. «Вот этот новый класс, господин Джилас», – заявил я, указывая на ударников производства, наполнивших зал «Болгария». (Разве мог я себе представить, что три десятилетия спустя на меня самого станут указывать с трибун пальцем со словами: «Вот этот новый класс».) А закончил я так: «Да здравствуют бесстрашные подснежники коммунизма!»

Тодор Живков присутствовал на этом совещании и, когда в самом конце ему предоставили слово, процитировал меня, причем даже назвал мое имя. Я не удивлюсь, если это и был тот миг, когда он меня заметил. На следующий день все газеты использовали «подснежники коммунизма» в передовицах. Один приятель похлопал меня по плечу и предупредил:

– Будь осторожен! Очень опасный момент. Многое подсказывает, что твой взлет не за горами. Но карьеристы сейчас позаботятся о том, чтобы ты сошел с дистанции.

Что касается самой книги «Новый класс», то Павел Писарев бесцеремонно присвоил ее себе. Когда после крушения режима Джилас приехал в Софию, мой приятель протянул ему мой многострадальный томик для автографа.

Вернувшись из Вены, я передал в издательство «Болгарский писатель» рукопись своей второй книги – «Навсегда». Тогда у меня родилась идея, чтобы заглавия всех моих книг слились в одно стихотворение. Но хватило меня только на «Все звезды мои навсегда». Пришлось поставить точку. А следующее слово – «Позиция» – не повлекло за собой никакого продолжения…

Редактором стал Никола Фурнаджиев. Он, как Соломон, любил бывать в компании молодежи. Да и нам ракия, выпитая с ним, казалась сладкой. Казалось, сама литература восстанавливала какой-то разрушенный мост. На обложке его первого и самого лучшего сборника стихов «Весенний ветер» (1925 г.) молодой Дечко Узунов изобразил судьбу в виде представленного в стиле модерн вздоха духа: деревья, склонившиеся от дуновения южного ветра. Теперь, в изменившихся обстоятельствах, меня пытались уверить, что деревья согнул порыв бури. И Ангел Шартра с его изломанными крыльями делался мне еще ближе. Ламар, желая стать ближе к «варварам», носил в своем заплечном мешке железные иконы. А Марангозов танцевал хулиганско-галантный вальс.

Разгром 20-х и 30-х годов пережили и русский авангард – в объятьях большевизма, и немецкий – под ударами гитлеризма. Но немецкие и русские модернисты распространились по миру и впрыснули ему в вены свою творческую кровь. А болгарские творцы? Они словно бы эмигрировали в нас, в наше заколдованное поколение.

Фурнаджиев редактировал мою книгу очень странным образом. Читал ее в моем присутствии, но комментировал стихотворения только словами «да» и «нет». А иногда даже этого не говорил. Просто одобрительно качал головой или вырывал страницу. Тогда я подскакивал на стуле напротив него:

– Подожди! Стой! Бай Коля, почему?..

– Сиди и не дергайся! Это для твоей же пользы!..

Только на стихотворении «Дифирамбы свободному стиху» он задержался дольше обычного:

 
Люблю тебя, свободный стих!
Люблю твою я человечность.
Люблю твою я ежедневность
и твою вечность.
Люблю тебя, свободный стих!
Уже за этот компонент свободы,
определяющий твое названье.
Люблю тебя,
ведь для тебя свобода
отнюдь не форма, не парадная ливрея.
О, это смысл, суть всей твоей плоти
и твоей крови
пульс, священное теченье.
 
1959

А в конце бай Коля рассмеялся:

– Слушай! Своим стихотворением ты им залезешь… не знаю прямо куда… всем этим критиканам.

Кто были «эти критиканы», мне скоро предстояло понять. Потом я попросил прочитать мою рукопись еще и Атанаса Далчева. Этого поэта я открыл для себя только в 1955 году. Причем случайно, копаясь в алфавитном каталоге университетской библиотеки. Внезапная встреча с его поэзией ошеломила меня. Я на одном дыхании прочитал все его стихотворения и выбежал из читального зала. Сел на бронзового льва перед входом и углубился в себя. К жизни меня вернул смех Богдана Митова:

– Чем занимаешься, укротитель львов?

– Я открыл великого поэта.

– Кого?

– Атанаса Далчева! Знаешь такого?

Богдан продолжал смеяться:

– Я работаю с ним в одном кабинете. Если хочешь, могу тебя познакомить…

Я был уверен, что Далчев – поэт другой эпохи, что он не мог быть жив. И уж тем более работать в журнале «Дружинка»…

Но вот мы уже гуляем с ним по Парку свободы. И говорим о свободном стихе.

– Ваш стих больше белый, чем свободный, больше уличный, чем литературный. Совсем скоро он станет всеобщей модой, потому что он эффектный. Вдобавок графоманы сочтут его простым. Тогда наши старые рифмованные четверостишья снова станут новинкой и опять будут привлекательны и даже жизненно необходимы талантливым людям…

В боевой праздник труда 1 Мая 1960 года советская ракета сбила суперсамолет американской разведки U-2, который до этого момента считался в своем классе неуязвимым и нервировал русских постоянными рейдами над ними. Пилот смог катапультироваться и приземлиться в кубанской степи. Он добрался до какого-то колхоза, в котором праздновали день труда и были уже настолько пьяны, что приняли его как дорогого гостя. Успел ли Пауэрс (так звали пилота) выпить и закусить, прежде чем его арестовали? Не знаю. Но разразился мировой скандал. Хрущев в то время находился в Париже на встрече глав государств великих держав. Сначала Никита Сергеевич потребовал извинений у президента Эйзенхауэра, а потом пошел косить траву на Елисейских Полях. В рубахе и подтяжках он ловко орудовал косой. А генерал де Голль увещевал его (как утверждал один мой друг по «Бамбуку») словами:

– Господин Хрущев, забудьте о случившемся. В конце концов, человек – это же машина для забвения…

И почему только моя машина для забвения отказывается забыть столько ненужных вещей?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю