Текст книги "Змея"
Автор книги: Луиджи Малерба
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 10 страниц)
– Привратница говорит, что она никогда ее не видела, киоскер и хозяин бензоколонки – тоже.
– Ну и что? Все они сговорились, – отвечал я. – Она часто приходила.
– «Нижеподписавшийся предпочел бы, чтобы она умерла естественной смертью». – Комиссар выдернул страницу из каретки и бросил ее в корзину. – Не могу писать о ваших предпочтениях, протокол составляется на основании фактических данных, фактов. Если факты есть, мы их зафиксируем, для того мы здесь и сидим, если нет, выходит, мы тут шутки шутим.
Ангелы на потолке завели что-то вроде хоровода, толстые щеки, голые ноги и крылышки, просто не понять было, как они летают – такие толстые и на таких коротких крылышках. Да еще в трубы дуют. Они пели и резвились, над нашими головами слышался их смешок, хлопанье крыльев, похожих на голубиные. Некоторые опускались так низко, что едва не касались наших волос. Комиссар, наверно, привык к этому и не обращал на них внимания. Он предложил мне сходить выпить чашку кофе – куда-то вниз, подальше от ангелов, как он сказал. Похоже, у нас с ним уже дружба завязывалась. У меня -торговца марками и убийцы девушки – с комиссаром полиции одного из римских комиссариатов.
– Чтобы доставить вам удовольствие, синьор Создатель, я сам напишу памятную записку. – Пытаясь подольститься к нему, я назвал его Создателем. Иногда я бываю чертовски находчив.
– Да, да, напишите эту свою памятную записку, – сказал «Создатель», – вы очень облегчите мою задачу.
И вот я уже сижу с бумагой и ручкой.
Я писал с утра до вечера, писал и зачеркивал, снова писал, заполнял целые тетради, а потом все рвал. Я сидел целыми днями, запершись в своем магазине, писал даже в кафе перед чашкой кофе, как некоторые знаменитые писатели. На первой странице тетради я выводил заглавие, как будто это роман. Заглавие всегда было одинаковым: все то же имя – Мириам.
Писать и видеть, как слова выстраиваются на бумаге одно за другим, – величайшее наслаждение. Однако, если говорить трудно, то писать архитрудно. Никогда не знаешь, с чего начать и чем кончить. В сущности, не надо было ни начинать, ни кончать, ибо то, что происходит, не имеет ни начала, ни конца, все развивается в разных направлениях, рядом с одним событием происходит другое, и тут же что-то еще, да, вот так все и движется вразброд, и ты со своими описаниями не поспеваешь за фактами, а такого средства, которое бы позволяло поспевать за происходящим, люди еще не придумали. Я пишу «Мириам», но речь идет не о Мириам, это просто слово, и не более. Тому, кто его прочтет, ничего не будет понятно. И тогда я все зачеркиваю и начинаю сначала.
– Дело двигается, – говорил я комиссару, – написал уже страниц двадцать, осталось только знаки препинания расставить. Я лгал, говоря, что у меня уже написано страниц двадцать, и по-прежнему выдирал из тетради исписанные страницы и бросал их в реку с моста Сикста. Обрывки бумаги порхали и воздухе, взмывали вверх, падали вниз, описывали широкие круги, а потом ложились на воду или на песок. Даже мои уродливые фразы взлетали с необычайной легкостью, я видел, как они парили под арками моста. Листья тоже летают, говорил я себе. Той осенью я видел, как они отрываются от деревьев и, прежде чем лечь на землю, описывают широкие круги. Я выхватывал взглядом листок, только что отделившийся от ветки, и прослеживал все его пируэты и плавные покачивания, пока он не опускался на воду. Часто я бросал целые тетрадные листы – один за другим – и, прижавшись к перилам, смотрел, как они, подхваченные воздушным течением, взмывают вверх, потом опускаются и вновь взмывают. Каждый летает по-своему, говорил я себе, чайки летают на свой манер, плеточки – на свой, листы бумаги и листья деревьев по-иному, ангелы же совсем по-особому, самолеты тоже. Слова летят по электромагнитным волнам – молниеносно и бесшумно и даже и конце полета остаются звонкими и четкими. Торговец марками метать не может. Где это слыхано, чтобы торговец марками взлетал в воздух? И нищий тоже не может летать, я сам тому свидетель. Я сообщил об этом комиссару, и комиссар сказал, что я прав. Даже полицейские комиссары не летают, сказал он. Похоже, что мы и в самом деле становимся друзьями – я и комиссар. Пожалуй, уже даже стали. А каннибал может летать?
«Захваченная врасплох, запятая, жертва не оказала сопротивления, – снова застучал на своей „Оливетти“ комиссар. – Вопреки сказанному выше, нижеподписавшийся исключает какую бы то ни было преднамеренность своего поступка и заявляет, что действовал, побуждаемый необъяснимым импульсом».
– Отказываюсь от всего, сказанного ранее, – заявил я. Потом ν меня как-то само собой сорвалось с языка имя Бальдассерони.
– Ага, вероятно, у вас есть побудительная причина, – сказал комиссар. – Ревность.
– Бальдассерони – червяк, – сказал я, – можно ревновать к червяку? Он – лейтенант Лиги Криминальной Филателии. Девушка увязла по горло в делах этой самой Лиги.
– Нет, нет и нет, – сказал комиссар. – Бальдассерони заявил, что он не знает такой девушки, что по его мнению, вся эта история – сплошная выдумка владельца магазина почтовых марок на виа Аренула, то есть нижеподписавшегося.
– Пусть Бальдассерони будет поосторожнее и не рубит сук, на котором сидит, – сказал я. – Члены Лиги Криминальной Филателии всегда ходят по краю пропасти, как мафиози и им подобные. Они ничего не скажут, не имеют права говорить, прикидываются, будто ничего не знают. Я уже страниц тридцать написал, – сказал я комиссару, – скоро я вам их покажу.
Часами сидел я за прилавком над листом бумаги, как настоящий писатель. Заходили клиенты, но я выставлял их. Когда ты владеешь магазином, куда каждый имеет право зайти беспрепятственно, к тебе могут проникнуть всякие непрошенные гости, шпики. Если ты выставляешь кого-нибудь из своего магазина, говорил я себе, закон на твоей стороне или нет? Он на стороне клиента или на стороне торговца? Против закона я идти не мог. Аль-Капоне вляпался из-за какой-то пустяковой истории с налогами. У меня нет времени, говорил я покупателям, простите, я занят.
Комиссар все пыхтел. Пыхти, пыхти, синьор комиссар.
– Ревность отпадает. Тогда что же?
– Нет, – говорил я, – тут дело не в ревности.
В Риме поднялся сильный ветер. Он срывал вывески, черепицу с крыш, разваливал печные трубы. Ветер сломал ветви деревьев и большую букву «М» фирмы «Мотта» на площади Барберини. Настоящий ураган, страшная сила. Ущерб исчисляется шестьюстами миллионами лир, писала одна утренняя газета. «Паэзе сера» утверждала, что ущерб превысил миллиард лир. Самолеты не могли взлетать в аэропорту «Фьюмичино», сорвало крыши с купален в Остии. Говорят, скорость ветра достигала ста километров в час. Смерч, циклон. Можно было бы улететь на крыльях ветра, спрятаться в какой-нибудь безвестной деревушке. Так нет же, я продолжал сидеть в своем магазине за прилавком и писать показания для комиссара. Я делал это ради Мириам. Мириам, они сомневаются в твоем существовании. Сколько раз можно рассказывать и рассказывать, как ты была одета, причесана, какой у тебя цвет волос и глаз, как называются твои любимые сигареты («Ксанфия» или «Турмак»?), сколько тебе было лет. Я так много рассказываю, что меня могут принять за обманщика, фантазера. Я совершил невероятный поступок, но ведь и сама реальная действительность бывает невероятной и не лезет ни в какие ворота. Потом явился Бальдассерони и заявил, что ты существовала только в моем воображении. Но, если не существовало тебя, значит, не существовало и меня, и наоборот. Комиссар все ждет моих страничек.
– Нужно быть пунктуальным, – говорит он, – и излагать все, как есть, по порядку.
– Аминь, – отвечаю я.
Ничего смешного я тут не вижу, между прочим. До меня все еще доносятся подавленные смешки, но я не обращаю на них внимания. Комиссар что-то выстукивает на своей старой черной «Оливетти», он уже исписал целую страницу мелкими буковками, разными там словами.
– Пожалуй, уже все ясно, – сказал он. – Остается прочесть, подтвердить и расписаться.
Я расписался и ушел.
Если пришедшее на ум слово срывается и улетает, следующее слово не может прилепиться к предыдущему (которое улетело) и, если окна открыты, улетает и оно. Сколько раз мне представлялась возможность видеть, как оно вьется над почерневшими от сажи крышами и террасами и удаляется на северо-запад, то есть в сторону моря. Что это – чистое совпадение? —спрашиваешь себя. Закрывать окно бессмысленно, это создаст в твоей комнате еще больший беспорядок. А вот написанные слова остаются на бумаге, они навечно пригвождены к пей. К написанному слову можно подойти и спереди и сзади, обойти вокруг него, схватить его и запереть в ящик, носить с собой в бумажнике, а если хочешь, можешь его даже сжечь. Так что держи ручку наготове, жди терпеливо и, когда слово появится, кидайся на него, пока оно не улетело. Будь осторожен, потому что многие слова односложны, они скользки, как угри, прыгучи, как кузнечики, наделены дьявольской хитростью и не так-то просто заманить их в ловушку. А есть и вовсе слова-невидимки.
XV. Я отказываюсь обсуждать эту тему, все, тема закрыта. Хватит, история окончена
Я шагаю по аллеям Пинчетто Веккьо, вдоль рядов кипарисов, мимо памятников из гранитной крошки с цементом, облупившихся от сырости и выставляющих напоказ свою железную арматуру. Арматура изъедена ржавчиной, маленькие железные калитки тоже проржавели. Цоколи из белого камня травертина покрылись мхом, бронза окислилась, графитная краска оставила на травертине грязные потеки, гравий на дорожках зарос травой, два черных дрозда гоняются друг за другом под кустами пифоспорума. Здесь тишина, зелень, а летом – тень, аромат смолы и земли. Ходить по этим аллеям на закате, смотреть на окрестности с маленького бельведера, что позади церкви, наблюдать издали и сверху уличное движение под красным закатным солнцем – вот мое нынешнее занятие.
Сюда, где кончается городская окраина, с северо-востока долетают запах деревни, звон коровьих колокольчиков– коровы пасутся чуть подальше, за Тибуртино Терцо. Эти аллеи почти всегда пустынны, мелкий и мягкий гравий пружинит так, словно под ним слой поролона. Таким мне представляется рай. Но это не рай. Я уверен.
Спустившись по каменной лесенке, я возвращаюсь на площадку у входа, где все сверкает новой бронзой и дороими породами мрамора – очень солидного и хорошо отшлифованного чинерино, светлого и темного мондрагоне, камня -Бильени, черного бельгийского, базальта. (Я знаю не меньше сортов мрамора, чем Бальдассерони, а может, еще и больше.) Это место – просто находка для коллекционера (я, как всегда, имею в виду Бальдассерони). Мрамор и бронза сверкают на солнце, и я брожу среди мрамора и бронзы, но черная туча вот-вот нависнет надо мной, закроет от меня солнце.
Я помню, как сказал комиссару, что бросил что-то в Тибр. Чиленти бросила в Тибр дохлого Рафаэля, но я же не Чиленти, хотя путаница тут получается изрядная. Я мог бы (но сразу же отказался от этой идеи) провернуть останки через мясорубку и потом раскидать их из окошка своей машины или бросить весь сверток на главной свалке в районе Тибуртины, куда свозят мусор со всей столицы. Или растворить все в каустической соде, как пишут в газетах. Каустик разъедает и растворяет что угодно, может, даже души умерших. Был момент, когда я хотел отнести сверток в комиссариат полиции, положить его на стол комиссара и скачать: вот, синьор комиссар. А потом посмотреть на выражение его лица. Но почему-то я здесь, хожу со свертком подмышкой вдоль монументальных портиков под суровыми взглядами синьоров и строгими – матрон.
Я лениво плетусь прочь от площадки перед входом и направляюсь по аллее к новым участкам, прислушиваясь к споим шагам на свежем асфальте, еще шершавом от мелкого гравия, которым его посыпали. Какое буйство мрамора, зеленых газонов (сколько же здесь цветов весной!), позолоченного стекла и бронзы, красного и черного гранита, фарфора, смальты, искусственного опала. Двое мужчин в полотняных форменных фуражках молча копают могилу, чуть в стороне мраморщик электрофрезой подравнивает плиты твердого боттичино и словно бы стыдится шума, производимого его машиной, и хочет попросить у меня прощения.
Я возвращаюсь назад по аллее, спускаюсь по отлогой порожке на южную сторону и вступаю в светлый и опрятный квартал, чем-то напоминающий некоторые кварталы Лозанны. В Лозанне я никогда не был, но именно такой я ее себе представляю. Указатель извещает, что я вступаю на территорию Пинчетто Нуово. Значит, вот это – Пинчетто Нуово, говорю я себе. Прекрасно. Я опускаюсь на какую-то ступеньку, кладу свой сверток на мраморную плиту и закуриваю сигарету. Нельзя позволять собакам свободно бегать в таком месте, говорю я себе. Вон здоровенная немецкая овчарка носится по аллеям, неуверенно обнюхивая деревья. Она подбегает, чтобы понюхать мой сверток, и я начинаю махать руками и кричать, чтобы отпугнуть ее.
Поднявшись, я снова принимаюсь ходить, но ноги ужасно ломит, а голова пылает, как рейхстаг тогда, при Гитлере. Издалека до меня доносится голос Мириам (я не хотел здесь называть ее имя), она снова зовет меня, но я не отвечаю. Я занят, я сейчас занимаюсь тобой, мог бы я ей сказать, но ничего не говорю. Слышатся чьи-то голоса и музыка вдалеке. Да что тут происходит? Можно было бы оставить сверток за кустом, перебросить его через ограду, положить под каким-нибудь кипарисом. А потом? То, что я сейчас делаю, не похоже ни на что из того, что я делал уже раньше. Но я же ничего не делаю, говорю я себе, просто прогуливаюсь, хожу туда-сюда, и все. Разве это называется что-то делать? Так что же все-таки происходит?
Я вышел на маленькую унылую поляну без деревьев, заполненную белыми обелисками – этакий восточный городок из тех, что можно увидеть на снимках в старой энциклопедии. В начале аллеи сквозь кусты олеандра проглядывает эмалированная табличка. Читаю надпись: Sanguesparso[9] [9] Пролитая кровь (итал).
[Закрыть].Этот квартал называется Sanguespar so, говорю я себе. Здесь обширные участки, словно только что вскопанные под посадку персиковых деревьев или виноградных лоз (какие там лозы!). Оглядываюсь вокруг. Никого. Я мог бы вырыть здесь в свежей земле небольшую ямку, но не хочу оставлять свой сверток в таком унылом месте. Здесь совсем нет деревьев – даже птицам присесть некуда – нет ни капли тени летом, повсюду одни лишь цементные столбики и железные цепи. У моих ног валяется моток колючей проволоки. Уныние. Концлагерь. Вдруг в куче проржавевшего металла я вижу что-то интересное. Если только это не мираж. Из лома поднимается знаменитое чудо ботаники – черная роза. Роза загадки и сокровенной тайны. «Sub rosa» – так звали ее древние… Я оставлю мой сверток у черной розы, чуда ботаники, символа загадки и сокровенной тайны. Да нет же. Это совсем другая роза – бронзовая, отполированная дождями и почерневшая от солнца.
Я плетусь в другую сторону, к верхней части кладбища, к трем Уступам – первому, второму и третьему. Небо все темнеет, черная туча остановилась как раз между мной и солнцем, уже приближается ее холодная тень. Какой это закат, если солнце меркнет, вместо того чтобы медленно заходить. Я спускаюсь по Уступу первому, потом по второму, пересекаю террасу, занятую маленькими геометрически правильными клетками оград. Ни сантиметра свободного, пи клочка земли. Терпение, терпение, говорю я себе.
За Уступом третьим я вижу наконец участок с невысокими временными обелисками, деревянными колышками, обломками травертина, утонувшими в жидком бетоне, кусочками мрамора, гранита. Это уже на самом краю, у Восточной стены. Асфальт кончился, кончился и гравий, начались аллейки с утрамбованным грунтом. Табличка извещает, что мы еще в Семенцайо. Так называется эта отдаленная зона. Здесь я вижу двух женщин: они идут мне навстречу, опустив головы. Два хмурых лица, два букета цветов, две нары черных перчаток, две вуали на головах. Они меня даже не замечают, а если замечают, то делают вид, будто не замечают. Не поднимают глаз. Я оборачиваюсь и смотрю им вслед. Но что все-таки происходит? Ничего, говорю я себе, вон прошли две женщины, низко опустив головы, и даже не заметили меня, а если и заметили, то сделали вид, будто не заметили.
Здесь не ездят на автомобилях (строго запрещено), на аллеях нет переходов, светофоров, нет регулировщиков уличного движения. Сторожа сторонятся посетителей, издалека сюда все еще доносится жужжание электрического шлифовального станка, потом наступает тишина, какая-то птица вскрикивает на кипарисе в Пинчетто Веккьо, ящерица выскальзывает у меня из-под ног и сливается с разводами на мраморе. Проходят двое англичан, разговаривающих по-английски. Холодная тень все надвигается. А что будет потом, когда черная туча уберется? Солнце уже сядет? – спрашиваю я себя. Я только время теряю на все эти вопросы, вот если бы кто-нибудь заставил меня наконец-то что-то сделать. И снова издалека долетают голоса, музыка. Это они меня зовут? Долго ли еще мои желания будут тянуть меня куда-то вверх, долго ли они будут сохранять это направление? Быть может, настанет день, когда они тоже повернут вниз. Подвалы, клоаки, катакомбы, земная глубь…
Как приятен запах свежей, только что вскопанной земли. Появляются люди с лопатами и принимаются копать, одни копают, другие снимают старые мраморные плиты, чтобы заменить их новыми, копают молча, делают глубокие ямы, иногда приносят дерево и сажают его, а иногда деревьев не сажают: приходят небольшие группы людей, тихо переговаривающихся между собой, а с ними еще мужчина во всем черном. Когда его голос немного повышается, можно разобрать латинские фразы, так хорошо гармонирующие с тишиной; они реют в воздухе, а потом мягко ложатся на вскопанную землю, на жесткий мрамор, на траву, растущую по обочинам утрамбованных дорожек.
Внизу, у самой Восточной стены, – сарай для инструментов и еще мастерские – столярная и по обработке мрамора и бронзы, где распиливают доски и льют металл. Целый завод, огороженный звукоизоляционными плитами. За помощью к городу здесь обращаются лишь в самом крайнем случае, это настоящая автономная организация (с муниципалитетом она связана чисто формально). Есть тут и питомники, где выращивают цветы и всякие растения, а в самой глубине размещены оранжереи, где можно найти розы в январе и гиацинты в августе. И работники здешние отличаются от тех, кто трудится за стеной, у них своя униформа – серый комбинезон с высоким воротничком, вроде тех, какие носила пехота в 1915 – 1918 годах.
В конторе я спросил, можно ли нанять небольшую бригаду рабочих, за деньги, разумеется. Чем глубже будет яма, тем я стану спокойнее, говорю я себе. Нужны свидетельства, разрешение, матрикулярные данные. И участок надо приобрести. Вот тогда можно будет им распоряжаться. Когда человек становится владельцем, говорят они, если вы, например, владелец, то можете делать со своим участком все что угодно. Существуют еще правила строительства, притом весьма разумные, они касаются, главным образом, высоты.
Чем конструкция ниже, тем больше свобода выбора. Но сколько стоит это место вечного покоя? Миллионы. Никаких скидок здесь не делают – слишком велик спрос, поясняют мне, все хотят купить, цены постоянно растут, вокруг этого дела крутятся посредники, спекулянты, жулики, которые покупают участок, чтобы потом его перепродать или монополизировать. Процветающее торговое предприятие, настоящий проходной двор. Вот, говорит человек, сидящий за столом, у нас есть свободных тридцать метров в районе Новых Участков (аристократический квартал). Они неделимы, с прекрасным видом на окрестности. Да, цена слишком высока. Зато здесь есть все, что вам может понадобиться, говорит он, – мрамор, бронза, цветы, тишина. Аминь.
Все начинается сначала в деревнях, на окраинах маленьких городков, куда я добираюсь на своем «Фиате»-универсале в солнечные дни, под дождем, а однажды даже и в снег. Я подхожу к воротам низких каменных стен, выкрашенных желтой или белой краской, заглядываю внутрь, прошу разрешения зайти. Часто ворота бывают заперты на висячий замок. Под мышкой у меня все тот же сверток. Мой случай не совсем обычный, по-видимому, тут уж ничего не поделать. Я жду часами, хожу взад-вперед, читая высеченные на мраморе имена и даты, расспрашиваю сторожей, наблюдаю за козами, которые щиплют траву, растущую между плитами. Никто не выполнит эту работу лучше, чем коза. Человек в черном говорит мне, что это невозможно, что нужно соблюдать существующие правила, но я-то знаю, какие дела творятся повсеместно: кости одного человека смешивают с костями другого, списки часто пропадают, и маленькое отступление от правила можно бы все-таки (делать. Но человек в черном говорит: нет. Я настаиваю. Давайте, говорю, решим этот вопрос раз и навсегда. Но человек в черном твердит свое «нет».
Не могу я бросить останки Мириам собакам и стервятникам, ее голос преследует меня повсюду, она зовет меня, это какое-то наваждение. Я-то знаю, чего Мириам от меня ждет.
Я готов сбежать куда-нибудь, скрыться. Хоть бы Мириам провалилась как можно глубже, только бы не слышать больше ее голоса. Но я продолжаю его слышать. Я ношусь по дорогам Лацио, среди дубовых рощ, над озером Браччано, среди этрусских гробниц и папских вилл, пытаюсь добраться до вершины Соратте – самой высокой горы в этих местах. Мой «Фиат» -универсал уже еле дышит, захлебывается на подъеме, не выполняет моих команд. Мотор работает с перебоями, не все свечи дают искру вовремя, сцепление истерлось, электропроводка закрутилась таким жгутом, что ее уже и не распутать. Моя непомерная усталость передается и машине, ужасная усталость наваливается на нас обоих, дверцы хлопают на ветру. Но что все-таки происходит?
Я беспокоюсь о всяких мелочах, о пустяках, о событиях, происходящих в неведомых мне странах, о делах вчерашних. В мою комнату известия поступают непосредственно даже из очень далеких мест, и за каждым из них следует другое, а за ним – еще новое. Суванна Фума отказался от приглашения своего сводного брата Суванна Вонга – узнал я из газет. Ведь из-за этого может разразиться война (ох, уж эти восточные народы!). Но что происходит? Я гляжу вокруг – ничего не происходит. Это вызывает у меня ужасные подозрения. Если напрячь слух, можно услышать, как кто-то смеется. Говорят, то есть пишут в газетах, что японцы изобрели способ записывать на пленку сны. Потом их можно показывать в обыкновенных кинотеатрах с помощью обыкновенного кинопроектора. А звуковая дорожка? О ней в газете ничего не пишут. Замечают только, что эту систему можно еще усовершенствовать. Прекрасно. Мне лично бояться нечего.
Слишком часто звонит в коридоре телефон. Я просил, чтобы меня перевели в Пинчетто Веккьо, подальше от звонков. А меня перевели в другую комнату, но звонки преследуют меня и здесь. Телефоны звонят непрерывно. Один звонок следует за другим, они врываются в мою комнату, проникают через щель неплотно прикрытой двери, через замочную скважину. Что же это происходит? Кто бы меня ни спрашивал, меня нет, говорю я себе. Я не готов, еще минуточку терпения. Вот они, уже явились, покойнички, друг за другом пролезают сквозь щели, сквозь замочную скважину, забираются в водопроводные трубы, проникают в прутья железной кровати, в матрас, бегут по электропроводке. Этого следовало ждать. И я действительно ждал. Какой беспорядок у меня в комнате!
Я слышал, что покойники одним взглядом могут погасить электролампочку, засорить раковину, вызвать утечку газа, забить канализацию и затопить все нечистотами, пробив канализационные трубы, могут хлопать ставнями, ходить по водостокам, вспрыгивать на телевизионные антенны и путешествовать на электромагнитных волнах Маркони.
Я устал от этой осады. Пусть умолкнут эти телефонные тонки, эти звонковые телефоны. Пусть будет вокруг хоть немного тишины и темноты. Ну вот, я закрываю ставни, но полной темноты нет, немножко света все же пробивается. Donner Wetter, говорю я себе, эти покойники просто ужасны. Я жажду тишины и темноты. Когда я добьюсь тишины π темноты, я буду лежать неподвижно, как мумия (если такое сравнение допустимо). Мне хотелось бы найти тихое (но только совершенно тихое) и темное (абсолютно темное) место. Но никто не приходит мне на помощь. Когда-то у меня были друзья, покупатели, было множество народу и вещей вокруг. Прекрасно, я сам найду место, которое мне нужно. Там я буду лежать без движения – совершенство в неподвижности. Совершенство также в полной темноте, в полной тишине, когда не слышно даже жужжания мухи. Я должен все вычеркнуть из своей памяти, а для того, чтобы все вычеркнуть, есть одно только средство – неподвижность и тишина, которые так же присущи естественному состоянию вещей, как музыка и мысль. Я не хочу больше ходить и ездить, спасаясь от ее призывов. Не желаю больше ничего слышать о марках, Бальдассерони, Чиленти, комиссаре, все равно ведь мне известно, что он думает обо мне и Мириам (ну вот, опять назвал ее по имени). Я отказываюсь обсуждать эту тему, все, тема закрыта. Хватит, история окончена. Но я не знаю даже, история ли это.
Я устал. Как сделать, чтобы прекратились эти звонки или чтобы я не слышал их, когда они звонят. Я бы хотел ни о чем не думать, не утомляться, ведь я и так уже устал.
Каждое движение, каждое слово, каждый звук отдаются и гудят, как в огромном резонаторе. Антенны – вон там, на вершине Монте Марио, – подхватывают со всех сторон вибрацию и передают ее мне. Я постоянно в движении, у меня нет ни минуты покоя, я весь с головы до ног вибрирую. Чтобы быть спокойным, нужно держать под контролем весь мир, но как это сделать при такой ужасной усталости? Я очень устал. Я хочу быть в темноте, тишине, в защищенном от всего и от всех месте. Чтобы там не было никакого шума или чтобы я его не слышал, чтобы ничего не происходило. Я бы хотел лежать неподвижно, вытянуться с закрытыми глазами, не дышать, не слышать голосов и звонков, не разговаривать. В темноте. Не иметь никаких желаний, чтобы не было рядом никого, кто говорит, и никого, кто слушает, вот так, в темноте, с закрытыми глазами.