Текст книги "Клеа"
Автор книги: Лоренс Даррелл
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)
Тайна сия велика есть, и ключик от нее у евреев, коли я хоть что-то понял из истории. Ибо народу этому, талантливому и беспокойному сверх меры, народу, который отродясь не знал искусства и весь свой Богом данный созидательный порыв израсходовал на построение этических систем, мы, так сказать, обязаны своим рождением на свет – ведь он в буквальном смысле слова оплодотворил европейскую, западноевропейскую душу, впрыснув ей со стороны весь спектр идей, построенных на «расе» и политике сексуального воздержания во имя процветания вышеуказанной «расы». Слышу, слышу, как Бальтазар ворчит и щелкает хвостом! Но откуда бы, позволь тебя спросить, взялись у нас фантазии о чистоте породы и крови? Неужто я не прав, когда ищу и нахожу в Книге Левит, в жутком тамошнем перечне всевозможнейших запретов, исток маниакальной страсти «плимутских братьев» и прочих разного рода сектантов регламентировать все и вся под страхом смертной казни? Закон Моисеев на много сотен лет прищемил нам, несчастным, тестикулы; оттого-то бледные сыны и дщери наши сплошь выглядят как стриженные наголо деревья по весне. Отсюда и жеманное бесстыдство наших взрослых собратьев, обреченных на пожизненное половое созревание! Ну, говори же, Брат Осел! Я тебе нужен? Если я не прав, скажи лишь слово! Но в моем понимании сей четырехбуквенной лексемы – я, кстати, несказанно удивлен долготерпением отечественной цензуры, ей давно бы следовало внести вышеозначенное слово в черный список, к трем другим до кучи, – я всеохватен и весьма решительно настроен. Я имею в виду весь чертов спектр – начиная с крохотных, зеленых от ползущих вверх побегов трещинок на человечьем сердце вплоть до ее высших духовных совместимостей с… ну, скажем, с первичными законами природы, если тебе угодно. Что, Брат Осел, неверный выбран путь в исследовании феномена человека? Сей глубинный дренаж души? Издать бы нам с тобой большой-большой альбом наших вздохов!
Зевес надысь поставил раком Геру,
Задать явивши волю Гере жару.
Но в Гере еженощные баталии
Отбили тягу к половым усилиям.
Зевес, однако, при наличии эрекции
Плевать хотел на дамские эмоции.
Медведем он, орлом, бараном делался,
Покуда Геры плоть не пробудилася.
Блудить, так это всякий бог здоров,
Но… как вам изобилие!
Но здесь я опускаю взор с боязнью, ибо углядел немалую опасность: я едва не перестал воспринимать себя с должной серьезностью! А подобные оскорбления смываются только кровью. Кроме того, я не расслышал последнего твоего замечания, что-то насчет выбора стиля. Да-да, Брат Осел, выбор стиля есть вещь прежде прочих важная; и в цветочном магазине родной словесности ты порою встретишь странные и ужасные цветы, где сверхъестественна эрекция тычинок. О, если бы писать, как Рёскин![58]58
Джон Рёскин (1819—1900) – выдающийся английский искусствовед, критик и эссеист, один из основных столпов викторианской эстетики, оказавший несомненное влияние на становление ведущих течений в живописи, литературе и архитектуре своего времени.
[Закрыть] Когда бедняжка Эффи Грей[59]59
Речь идет об Эвфемии Чалмерз Грей, которая с 1848 по 1854 г. была женой весьма активного в «романтической» сфере жизни Рёскина. Развод состоялся по его инициативе, причем на следующий же год Эффи Грей вышла замуж за художника Джона Эверетта Милле.
[Закрыть] попыталась залезть к нему в койку, он просто-напросто сказал девчонке: «Брысь!» О, если бы писать, как Карлейль![60]60
Томас Карлайл (1795—1881) – выдающийся английский историк, философ, критик и эссеист. В тексте романа я предпочел воспользоваться «принятой» в отечественной традиции транслитерацией его фамилии.
[Закрыть] Всевластье чар, и мысли, и пера. Когда Шотландец спустится с вершин, Что в город прянет вскоре вслед за ним? Ясное дело, Весна-Красна. И во всем, что бы ты ни сказал, вдосталь будет правды и остроты ума через край; правды, конечно, весьма относительной, и остроты куда больше, нежели ума, однако в целом схолиасты рецептурою сильны, и есть чему у них поучиться, коль скоро уж стиль для тебя так же важен, как для меня, несчастного, – суть.
Ну, с кого бы нам начать? Китс, пьяный звучаниями слов, искал меж гласными созвучий своей внутренней музыке. И выстукивал терпеливой костяшкою пальца гулкую домину безвременной своей кончины, вслушиваясь в тусклый отзвук обещанного, наверное, бессмертия. Байрон с языком обходился свысока, как со слугой хозяин; и язык, не будучи лакеем по природе, прорастал тропической лианой сквозь трещины в его стихах, едва не задушив бедолагу насмерть. Он жил взаправду, и жизнь его была полна воображения самого неподдельного; сквозь фикцию порывов и страстей просвечивает маг, пусть сам он, скорей всего, о том и знать не знал. Донн встал ногой на обнаженный нерв, и под высоким напряжением его череп сам собой разразился симфонией нестройных звуков. Истина должна прошибать насквозь, таких он придерживался мнений. Испуганный тем, как легко течет его стих, он нарочно делает нам больно; и, чтобы голос вдруг не оборвался, его стихи приходится жевать до боли в скулах. Перед Шекспиром вся как есть Натура стоит склонивши голову. Поуп методом измучен был[61]61
Александр Поуп (1688—1744) – виднейший поэт английского классицизма, любимый автор лорда Байрона.
[Закрыть], как гимназист запором, и вот надраивал, полировал поверхности форм своих, чтоб только было нам где поскользнуться. В великие стилисты попадают те, кто часто и понятия не имеет об эффектах стиля. Они решают все задачки на ходу, по неграмотности не заглядывая в книжки! Элиот прижал прохладную подушку с хлороформом к горячечным устам перенапрягшегося от обилия знаний духа. Его безупречное чувство меры, его отчаянная смелость возвращаться из раза в раз на одну и ту же плаху – всем нам вызов; да, но позвольте, где же улыбка? Ты в пляс – он корчится от боли, растянул, бедняга, связки! Он вместо света выбрал серый цвет и причастился от Рембрандтовой чаши. Блейк и Уитмен – связанные кое-как посылки в оберточной бумаге, а там, внутри, священные сосуды, взятые во храме в долг; дернешь чуть сильнее за бечевку – то-то будет грохоту и звону! Лонгфелло ознаменовал собой начало эпохи изобретателей и рационализаторов, он первый выдумал механическое пианино. Жмешь на педаль – оно само стихи лабает. Лоренс был – побег всамделишнего дуба, в обхват и в высоту достигший нужных измерений. Зачем он только дал понять, что и сам об этом знает, что сок берет из древнего ствола, – и сразу стал общедоступной мишенью. Оден же все говорит и говорит. Он выпустил из бутылки разговорный…
Но будет, Брат Осел, довольно; подобной критики под каждым под забором скосишь стог! Помпезная, напыщенная чушь, и совсем уже не в духе старейших наших университетов, где доблестные рыцари науки все пыжатся методом сухой возгонки добыть из искусства хотя бы тень оправдания собственному образу жизни. «Доктор, ведь есть еще надежда?» – читаешь в их глазах отчаянный вопрос. В конце концов, нельзя же не сыскать хоть зернышка надежды во всем том беспредельном море слов, что льется неостановимо, от поколения к поколению, из уст беспардонного нашего племени. Или, может, искусство – просто белая тонкая трость, какой снабжают всех слепых, чтобы они стук-стукали себе по ухабистой дороге, которой даже и не видят, но уверены, что она должна быть где-то у них под ногами? Брат Осел, тебе решать!
Случилось как-то раз, что Бальтазар поставил мне в упрек уклончивость словес моих и мнений. И я ответил, ни секунды не подумав: «Поелику слова суть такие, какие они есть, и люди суть такие, какие они есть, – может, лучше говорить всегда не то, что ты думаешь, а с точностью до наоборот?» Когда впоследствии я поразмыслил над сказанной фразой (я, кстати, и знать не знал, что придерживаюсь подобных взглядов), она показалась мне более чем здравой и даже исполненной мудрости! И к черту рефлектирующую личность: видишь ли, мы, англосаксы, патологически не способны думать за самих себя; о самих себе – сколько угодно. Размышляя о себе, мы путешествуем с комфортом по всем возможным языкам и весям и пробуем на вкус все мыслимые диалекты родного наречия: от хрен поймешь йоркширской трескотни до – на выдохе, будто горячую картофелину во рту катают, – пришепетывания дикторов Би-би-си. Вот здесь мы на коне, ибо зрим себя отдельно от реальности, как некий насекомый феномен под микроскопом. Сама идея объективности есть в этом смысле не что иное, как наше возведенное в степень лицемерие. Но едва только начнешь думать за себя – лицемерие, езда с комфортом более невозможны. А какой же англичанин не любит проехаться с комфортом? Ах! – да слышу, слышу я твой вздох: еще один, мол, доморощенный гений, надзиратель и тюремщик душ! Как они все нас достали! Твоя правда, и правда весьма печальная.
Как, Альбион, скучна твоя езда!
Как педантично ходят поезда!
И я потрачу жизненный свой путь,
Чтоб кверху дном локомотив перевернуть.
Долой езду, да здравствует!
Ежели образ на твой вкус нуждается в увеличении, обратимся к Европе, к той, что простирается, скажем, от Рабле до де Сада. Эволюция от желудочного самосознания к самосознанию головному, от еды и плоти к сладкому (сладкому!) разуму. В сопровождении хора переменчивых недомоганий, за коими следим с насмешкою. Прогресс от религиозных озарений к язве двенадцатиперстной кишки! (А может, без мозгов оно и здоровей?) Но, Брат Осел, есть одна заковыка, которой ты не взял в расчет, когда решил вступить в борьбу за обладание Почетным Поясом Супертяжеловеса от Искусства за Истекающее Тысячелетие. И жаловаться поздно. Ты думал, что тебе удастся обойтись без взбучки, что от тебя потребуют всего-то навсего продемонстрировать умение играть словами. Но слова… это всего лишь эолова арфа, дешевый ксилофон. Даже и морского льва можно научить держать на морде мяч, а не то еще играть на тромбоне, в цирке-то, нет? А что лежит за всем за этим?..
Нет, серьезно, если уж ты вознамерился быть – не скажу оригинальным, пусть просто современным, – ты мог бы попробовать фокус на четыре карты в форме романа; просто нанизав на единую ось четыре сюжета и каждый посвятив, ну, хотя бы одному из четырех ветров небесных. Континуум, вот уж воистину, и воплощение не temps retrouvй[62]62
Обретенного времени (фр. ).
[Закрыть], но temps deliver.[63]63
Времени освобожденного (фр. ).
[Закрыть] Курватура пространства сама по себе даст тебе стереоскопический характер повествования, в то время как человеческая личность, увиденная через посредство континуума… не возникнет ли в этом случае некоего призматического эффекта? Кто знает? Бросаю идею на драку собакам. Я могу себе представить форму, которая, при условии удачного ее воплощения конечно, способна отследить в человеческих взаимоотношениях проблемы причинности или неопределенности… И, в общем, ничего особливо recherchй.[64]64
Изысканного (фр. ). В контексте приведенных выше французских словосочетаний явный намек на роман М. Пруста «В поисках утраченного времени» («A la recherche du temps perdu»).
[Закрыть] Обычная история по типу «мальчик встретил девочку». Ты, однако, обретешь таким образом необходимую точку опоры, и тебе не придется, подобно большинству современников, тащиться сонно вдоль пунктирной линии сюжета.
Рано или поздно подобного рода вопросы перед тобой встанут непременно. («Никогда не быть нам в Мекке!» – так, кажется, говаривали чеховские сестры, забыл, в которой пьесе.)
И сферу духа он от сферы половой
Не различал. И термином «Натура»
Охватывал и мир, и обнаженных гурий.
Природу – разом. Гурий – по одной.
Мечта, хотя бы только мечта о том, чтоб удержать ускользающий образ истины во всей его ужасающей множественности, – у кого достанет смелости на подобного рода мечты? (Нет уж, нет уж, давайте лучше пообедаем все вместе, с надлежащей радостью душевной, объедками древних пиршеств и станем ждать, пока наука расклассифицирует нас на истинных засланцев из выси небесной и просто протирателей штанов.)
Кто удильщики сии на берегах туманной Леты, что пытаются на залежалый хлеб поймать цветную ленточку в петлицу?
Ведь пишешь-то, Брат Осел, для париев духа, для умирающих от жажды духовной! И таких всегда будет большинство, даже и в далеком светлом будущем, когда последний нищий заимеет свой мильон в надежных государственных бумагах. Смелей, было бы слово сказано, а слушатель найдется. Гения, которому нельзя помочь, следует вежливо игнорировать.
И не подумай, что я против постоянных тренировок в технике, в ремесле. Никоим образом. Хороший писатель должен уметь писать все. Но великий писатель есть слуга великих «Да» и «Нет», заданных структурою его собственной души и подлежащих воплощению в жизнь. Но где же он? Где он?
Ну что, спроворим в четыре руки четырех-, а не то и пятипалубный колосс, а, как ты? «Почему оступился священник», совсем неплохое название. Быстрей, они ждут, гипногогические фигуры на фоне лондонских минаретов, муэдзины книготорговли. «Получит священник и девушку, и должность или одну только должность? Прочтите нижеследующую тысячу страниц, и вы найдете ответ на этот вопрос!» Стриптиз из английской частной жизни – нечто вроде благочестивой мелодрамы в исполнении труппы церковных старост[65]65
Непереводимая игра слов. Churchwarden, «церковный староста», звучит по-английски близко к Pursewarden.
[Закрыть], приговоренных за групповое рукоблудие со взломом к пожизненным фобиям! И мы накроем медным тазом всю родимую реальность к обоюдному удовлетворению сторон и напишем сей шедевр простой хорошей прозой, гладкой, как вышеназванный таз. И тем победим, надев крышку на коробку без боков. И снищем (прости Господи!) дружбу кучки равнодушнейших сквалыг, которые читают, чтобы подтвердить правоту – не догадок своих, нет, но предубеждений!
Помню, старик Да Капо сказал мне как-то вечером: «Сегодня трахнул пять девчонок». Что, звучит вызывающе, на твой взгляд? Звучало бы, пожалуй, если бы я тем самым пытался что-то себе доказать. Но если бы я, к примеру, сказал тебе, что заварил кряду пять сортов чаю, чтобы побаловать свое изнеженное нёбо, либо же усладил трубку пятью сортами табака, ты бы и бровью не повел, ведь так? Мало того, ты стал бы восхищаться мной, какой, мол, я эклектик, – а?
Кенилворт из FO, наманикюренное пузо, сказал мне как-то раз этак печально, что он «заглянул на днях» в Джеймса Джойса из чистого, понимаешь, любопытства и был весьма неприятно удивлен, обнаружив, что литератор сей груб, заносчив и невоздержан. «Все дело в том, – ответил я ему, – что он покупал возможность поработать в тишине и одиночестве, давая черномазым уроки по полтора шиллинга в час! И оттого – не приходило в голову? – имел самое полное право чувствовать себя свободным от таких, как ты, невыразимчиков, вбивших себе в голову, что искусство есть нечто автоматически присовокупляемое к диплому о высшем образовании; деталь мундира, так сказать, классовая привилегия, вроде как писание акварелек для викторианских дам! Да он бы вскочил с кровати с криком „Мама!“, если бы ему, не дай Бог, приснилась твоя рожа, с мягкой такой, чуть на сторону, снисходительной миной и бездной самоуважения, какие, знаешь, бывают иногда на лицах благородных, до девяносто третьего колена, золотых рыбок!» С тех пор мы с ним не разговариваем, чего я, собственно, и добивался. Целое искусство – наживать себе нужных врагов! И все-таки была в нем одна черта, которая меня восхищала: он так произносил слово «С-сивилизованный», как будто изгибал его по ходу буквой S.
(Брат Осел завел о символизме и дельные, кстати, вещи говорит, не могу не признать.) Символизм! Аббревиация речи в поэму. Геральдический аспект действительности! Символизм есть основа всех психических основ, Брат Осел, и мастерская по ремонту заблудших в мире душ. Эта музыка списана с той ряби, когда душа ползет на четвереньках сквозь человеческую плоть: она играет в нас электрическим током до полного расслабления всех и всяческих сфинктеров! (Старый Парр сказал однажды, будучи в сильном подпитии: «Да, но как больно понимать такие вещи!»)
Конечно, больно. Но мы ведь знаем с тобой, что вся история литературы есть история смеха и боли. Императив, от коего не спрячешься никак: «Смейся, пока не заболит, и делай больно, покуда не станет смешно!»
Величайшие мысли доступны ничтожно малому числу людей. А зачем тогда, спросишь ты, рыпаться? Потому что понимание не есть функция размышления, но стадия роста души. Вот здесь, Брат Осел, у нас с тобой разногласия… Сколько ты ни рассуждай, дыры-то не закроешь. Поймешь – и все, без слова лишнего, без мысли! В один прекрасный день ты просто проснешься, задыхаясь от смеха. Ecco![66]66
Вот! (ит. )
[Закрыть]
А что до искусства, я всякий раз твержу себе: покуда они заняты разглядыванием шутих из фейерверка, именуемого Красотой, ты должен успеть впрыснуть им контрабандой пару кубиков истины прямо в вену, как злой болезнетворный вирус! Проще сказать, нежели сделать. Сколь медленно мы научаемся понимать парадоксы! Даже и я не дошел еще до нужных палестин; однако же подобен той маленькой храброй экспедиции: «Хотя мы были еще в двух днях пути от водопадов, мы вдруг услышали вдалеке их нарастающий смутный гул». Ах! кто того заслужит, получит рано или поздно из рук добрейшего Госдепа свидетельство о перерождении. Каковое дает обладателю право все и вся получать совершенно бесплатно – сей приз специально прибережен для тех, кто ничего не хочет. Небесная, видишь ли, экономия – странно, что Ленин ни словом о ней не обмолвился! Ах! эти длинные лица отечественных муз! Костлявые бледные дамы в ночных сорочках и бусиках, раздающие особо рьяным чай и печенье с сезамовой посыпкой.
Веснушчатые скулы
Эвардианки снулой,
Сушеные изящества излишки.
Изысканная дама
С пакетиком сезама
И обезьяний кустик из-под мышки.
Общественное мнение! Давай-ка усложним существование до такой степени, чтобы оно могло восприниматься как наркотик, как способ ухода от действительности. Нечестно! Несправедливо! Но, дорогой мой Брат Осел, той книге, что сидит в моей башке, свойственно будет некое совершенное качество, которое и принесет нам известность и деньги: ей будет свойственно полное отсутствие ключа !
Когда мне хочется подергать Бальтазара за усы, я говорю: «Если бы только евреи могли ассимилироваться, они бы оказали нам неоценимую услугу в деле повсеместного ниспровержения пуританского образа мысли. Ибо они-то и есть держатели лицензий и патентов на все и всяческие замкнутые системы, на этический тоталитаризм! Даже абсурдные наши ограничения и запреты в еде просто скопированы с меланхолической болтовни ваших древних попов – «этих ешьте, этих не ешьте». Так точно! Нас, художников, интересует не политика, но ценности – вот наше истинное поле битвы! Если бы нам удалось хоть немного ослабить удушающие путы этого самого Царствия Небесного, из-за которого земля уже пропиталась кровью на добрые три фута вглубь, глядишь, мы и открыли бы в сексе ключ к здешнему нашему, внизу, raison d'кtre![67]67
Смыслу существования (фр. ).
[Закрыть] Если бы замкнутая система морали, основанная исключительно на божественном праве, позволила нам дышать свободней, чего бы мы только не были в состоянии свершить!» И впрямь – чего? Но наш старый добрый Бальтазар курит мрачно свой «Лакадифф» и трясет косматой головой. Я думаю о черных бархатных вздохах Джульетты и тоже умолкаю. И о мягких белых «кноспах» – нераспустившихся бутонах, которыми украшены могилы мусульманских женщин! Ленивая, вялая кротость женственных здешних умов! Нет, с историей у меня явные нелады. Ислам кастрирует верней, чем Папа Римский.
Брат Осел, давай-ка проследим этапы становления европейского художника от «трудного ребенка» до «истории болезни» и от «истории болезни» до самого заурядного нытика! Он поддерживал в душе старушки Европы искру жизни тем, что умел ошибаться и вечно трусил: вот в чем была его роль! Нытик Западного Мира! Нытики всех стран, соединяйтесь! Однако, чтоб не показаться циничным или, Боже упаси, пессимистом, поспешу оговориться – я полон надежд. Ибо всегда, в любой миг, есть шанс, что художник споткнется о Великий Намек – другого имени не выдумал пока! Когда бы это ни произошло, он мигом обретет штатную должность творческого оплодотворителя; но никогда сие не произойдет в полной мере, так, как должно, доколе не случится чуда на земле – Идеального Содружества имени Персуордена! Да-да, в это чудо я верю. Наше собственное существование в качестве артистов, художников – главный аргумент в его пользу! Тот самый акт изречения «Да»[107]107
Имеется в виду стихотворение К.-П. Кавафиса «Che fece… il gran rifiuto» (букв.: «Кто сказал… великое нет» (ит.)). В тексте романа Даррелл приводит собственные вольные переложения стихотворений Кавафиса на английский. Цит. перевод с новогреческого А. Величанского:
Для иных есть час, когда надобно без фальшисказать во всем величье «да» или «нет», во всем величьесказать. И тот немедленно становится отличным,кто «да» имел наготове, сказав его, он дальшеидет в чести – попробуйте такого разуверьте.Сказавший «нет» стоит на том. Когда б спросили снова,он снова «нет» сказал бы… но, как камень, это словогнетет его. Хоть вновь он прав. И так до самой смерти.
[Закрыть], о котором написал твой любимый здешний поэт, – помнишь, ты показывал мне перевод? Сам факт рождения художника подтверждает его правоту опять и опять, в каждом новом поколении. Чудо здесь, чудо ждет, на льду покуда, так сказать. В один прекрасный день оно процветет: и вот тогда художник вдруг станет взрослым и примет на себя в полной мере ответственность перед людьми и перед корнями своими, и в тот же миг народ поймет его особенную значимость и ценность и признает в нем нерожденного своего ребенка, дитя-Радость! Я верю, так и будет. До тех же пор ходить им, как борцам по кругу, выискивая друг у друга слабые места. Но когда он придет, великий, ослепительный миг озарения, – только тогда мы сможем жить без всяких социальных иерархий. Новое общество – совсем непохожее на все, что мы сейчас в состоянии представить, – сложится вокруг маленького белого храма дитяти-Радости. Мужчины и женщины сойдутся к нему, и по законам протоплазмы вырастет деревня, город, столица! Ничто не стоит на дороге Идеального Содружества – кроме тщеславия и лености художника в каждом поколении и в народе и слепой готовности потакать своим слабостям. Но будь готов, будь готов! Чудо грядет! Оно здесь и там, и нет его нигде!
Восстанут великие школы любви, знание чувственное и знание интеллектуальное протянут друг другу руки. Человека, прекрасное животное, выпустят из клетки и вычистят за ним культуру – грязную солому – и утоптанный навоз неверия. И человеческий дух, излучая свет и смех, попробует ногой зеленую траву, как танцор – покрытие сцены; он научится жить в мире и согласии с разными формами времени и детей отдаст на воспитание миру стихиалий – ундин и саламандр, Сильвестров и сильфов, вулканов и кобольдов, ангелов и гномов.
Именно так, расширить сферу чувственного познания, чтобы она охватила и математику, и теологию: лелеять интуицию, а не давить ее. Ибо культура означает секс, знание корней и знание корнями, там же, где способность эта разрушается или уродуется, ее производимые, вроде религии, восходят в карликовых либо искривленных формах – и вместо мистической розы мы получаем приевреенную цветную капусту, как мормоны или вегетарианцы, вместо художников – скулящих сосунков, вместо философии – семантику!
Энергия секса и энергия созидания идут рука об руку. И то и дело перетекают друг в друга – солнечная сексуальная и лунная созидательная в извечном своем диалоге. Вдвоем они оседлали змеиную спираль времени. Вдвоем обнимают весь спектр человеческих мотивов и целей. Истину можно сыскать только в наших собственных кишках – истину Времени.
«Совокупление есть лирика толпы!» Да, точно так, но и великий университет души – университет без средств к существованию покуда, без книг и даже без студентов. Нет, студентов все же горстка наберется.
Как прекрасна отчаянная борьба Лоренса: освободить свою природу, от и до, разбить оковы Ветхого Завета; он сверкнул на небосклоне бьющимся могучим белым телом человека-рыбы, последний христианский мученик. Его борьба есть наша борьба – освободить Иисуса от Моисея. На краткий миг это казалось достижимым, но святой Павел восстановил утраченное равновесие, и железные кандалы иудейской тюрьмы навсегда сомкнулись на растущей душе. Но ведь в «Человеке, который умер» он ясно дал нам понять, как обстоит дело, что именно должно было означать пробуждение Иисуса: истинное рождение человека свободного. Где он? Что с ним стало? Придет ли он когда-нибудь?
Дух мой трепещет от радости, когда я мысленно созерцаю сей неявленный град света, который в любой момент благодаря божественной случайности может возникнуть перед нашими глазами! Здесь искусство обретет наконец свои истинные формы, истинное место и художник сможет играть свободно, подобный фонтану, ничего и никому не стараясь доказать, никого не пытаясь переспорить, играть, даже не напрягаясь. Ибо все с большей и большей ясностью я вижу в искусстве способ удобрения души. У него нет и не может быть интенций, или, иначе говоря, теологии. Возделывая душу, внося в нее питательный навоз, оно помогает ей, как грунтовым водам, найти свой истинный уровень. И этот уровень есть первородная невинность – какой, интересно бы знать, извращенец первым додумался до Первородного Греха, до самой гнусной и непристойной байки Запада? Искусство, как умелый массажист на игровом поле, всегда начеку, всегда готово помочь при случайной травме и служит службу напряженным мускулам души. Потому оно всегда и давит на больные места, разминает пальцами завязанные узлом мышцы, сведенные судорогой сухожилия – грехи, извращения, неприятные истины, которые мы сами не слишком торопимся признать. Оно вскрывает язвы: что поделать, гной течет наружу, но вот абсцесс идет на убыль, и вот расслабилась душа. Другая часть этой работы, если есть вообще какая-то другая работа, должна принадлежать религии. Искусство только очищает, не более того. И не его работа – учить, проповедовать. Оно – служанка молчаливого довольства, имеющего свою долю в радости и в любви. Такая вот странная у меня вера, Брат Осел, и, если повнимательней всмотреться, ты разглядишь ее сквозь колкости мои и насмешки – сквозь, так сказать, средства терапии. Как говорит Бальтазар: «Хороший врач, а всякий хороший врач в некотором смысле психолог, нарочно чуть затянет, затруднит пациенту процесс выздоровления. Делается это для того, чтобы понять, если ли у пациента в душе необходимая толика смелости, куража, ибо секрет выздоровления – в руках у пациента, не у доктора. И единственная показатель – скорость реакции!»
Я и рожден был под Юпитером, героем комического модуса! Стихи мои – как призрачная музыка, что звучит в переполненных душах влюбленных, когда они остались ночью одни… О чем бишь я? Ах да, лучшее, что ты можешь сделать с истиной, как то открыл Рабле, – похоронить ее в горе дури, где она с комфортом может ждать мотыг и заступов тех, кто избран из колен грядущих.
Меж бесконечностью и вечностью натянут тонкий тугой трос, по коему нам, человеческим существам, идти связанными между собой за пояс! Да не испугают тебя, Брат Осел, мои не шибко вежливые фразы. То были дети чистой радости, без малейшей примеси желания читать тебе проповедь! Я и в самом деле пишу для слепых – ну, а разве не все мы слепы? Хорошее искусство указывает пальцем – как человек, который слишком болен, чтобы говорить; как ребенок! Однако, если, вместо того чтобы следовать в указанном направлении, ты примешь перст указующий за вещь в себе, за некую абсолютную значимость или тезис, о коем стоит порассуждать, ты промахнешься наверняка и навек потеряешься среди сухих абстракций критических суждений. Попробуй сказать себе, что глубинной его целью было разбудить последнее, целительное молчание и что символика, заключенная в образах или структуре текста, есть всего лишь навсего некая рама, в которой, как в зеркале, ты можешь краем глаза ухватить отблеск образа покоящегося мироздания, целой вселенной, пребывающей в состоянии любви к самой себе. И вот тогда «мир примется кормить тебя на каждом вздохе», словно младенца у материнской груди! Нам следует учиться читать между строк, между жизней.
Лайза любила повторять: «Чем вещь совершенней, тем скорей она кончится». Она права; но женщины не в состоянии понять и принять время, императивы секунд, гадающих на смерть. Они не видят, что цивилизация есть просто-напросто гигантская метафора, выражающая во множественной, коллективной форме стремления единичной души – как поэма или как роман. И движение идет ко все большей и большей осознанности бытия. Но увы! Цивилизации умирают – и чем ясней их взгляд, тем ближе конец. Они начинают разбираться, что к чему, они теряют азарт, уходит мощная движущая сила неосознанных мотивов. С отчаяния они принимаются копировать сами себя, поставив перед собою зеркало. А толку никакого. Но ведь должен быть к загадке ключик, а? Так точно, и ключ сей – Время! Пространство – понятие конкретное, время же – абстрактно. В заживленном шраме Прустовой великой поэмы данное обстоятельство выражено яснее некуда; и труд его – величайшая школа осмысления времени. Однако, не пожелав придать подвижность смыслу времени, он просто вынужден был уцепиться за память, прародительницу надежды!
Что ж, он был еврей и поэтому без надежды жить не мог, – ну, а с надеждою приходит неодолимое желание лезть не в свои дела. Мы же, кельты, сроднились с отчаянием от рождения, ведь только из отчаяния берет свое начало смех и отчаяннейший, безнадежный романтизм. Мы – охотники за дичью, которой не догнать, и наша доля – вечный поиск.
Для него моя фраза: «Пролонгация детства в искусстве» – не значила бы ровным счетом ничего. Брат Осел, трапеция, тарзанка – отсюда она только чуть к востоку! Прыжок сквозь частоколы и рвы, новый статус – только не промахнись мимо кольца!
Почему, к примеру, никто не узнаёт в Иисусе великого ирониста, комедиографа, каковым он по сути и являлся? Я уверен, что две трети заповедей блаженства – шутки или сарказмы в духе Чжуан-цзы. Поколения мистагогов и педантов просто порастеряли смысл. Я уверен в этом хотя бы по той причине, что он просто не мог не знать одной простой истины: Правда исчезает в процессе произнесения слова правды. Намекнуть – можно, приговорить и утвердить – нельзя; а ирония, мой друг, единственный возможный инструмент для задач такого рода.
Или давай обратимся к другому аспекту той же проблемы; ты сам буквально минуту назад упомянул о бедности нашего восприятия во всем, что касается других людей, – ограниченность, так сказать, поля видения. Браво! Но ежели перевести сие на язык духовный, ты получишь известную картинку – человек слоняется по дому в поисках потерянных очков, которые как раз и отдыхают у него родимого – на лбу. Видеть – значит домысливать, воображать! И что, Брат Осел, может послужить лучшей иллюстрацией к сказанному, как не твой способ видеть даму по имени Жюстин, с подобающей подсветкой из цветных фонариков твоего собственного воображения? Судя по всему, это совсем не та женщина, которая осаждала меня с упорством, достойным лучшего применения, и которую я смог выгнать вон, только спустив на нее всех псов моего сардонического смеха. Там, где ты видел мягкость и массу мелких трогательных черт, я со своей стороны наблюдал жестокий и весьма циничный расчет – и не она сама его придумала, ты его в ней вызвал, ты спровоцировал. Вся эта болтовня навзрыд, все эти потуги вытащить наружу самые потаенные свои истерики напоминают мне больного, комкающего в пальцах простыню. Насущная потребность изобличать жизнь, объяснять свои душевные состояния – это о нищем, что взывает к жалости, любовно демонстрируя нам свои язвы. Да стоит мне только увидеть ее, у меня в душе возникает неодолимый зуд и хочется чесаться! И все же многое в ней меня восхищало, и я утолял, бывало, свое праздное любопытство, с некоторой даже симпатией изучая очертания этой странной души, – там было горе более чем достоверное, хотя оно и пахло неизменно прогорклым театральным гримом! Этот ее ребенок хотя бы!
«Конечно, я ее отыскала. Вернее, это Мнемджян отыскал. В борделе. Она умерла – менингит, кажется. Приехали Дарли и Нессим и утащили меня прочь. Я вдруг поняла, что не могу вот так взять и найти ее; я столько времени шла по следу и жила надеждой, что я ее найду. А она взяла вдруг и умерла и лишила меня моей цели, смысла лишила. Я ее узнала, но какой-то внутренний голос все кричал и кричал, что это ошибка, что я обозналась, хотя умом я прекрасно понимала, что узнала ее наверняка!»