Текст книги "Повелители сновидений (СИ)"
Автор книги: Лис Арден
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
Учился Гильем легко и страстно. С учителями ладил. А с приходом в Омела Бернара, сына бедного тулузского рыцаря, он обрел настоящего друга. Как-то само собой вышло так, что юноши стали все делать вместе – учиться, выполнять хозяйственные повинности, бегать в селение или пробираться в замок, и, разумеется, есть из одной миски. Вместе сочиняли тенсоны на заданные темы. Вместе отрабатывали уроки мэтра Арно, жонглируя до головокружения и отшибая пальцы деревянными мечами. Вместе забирались ночью на замковые огороды, объедались, а потом хором стонали от невыносимой рези в животе. Они поссорились всего один раз.
Сеньором замка Омела был уже старый и весьма недужный рыцарь Адемар, славно послуживший графам Тулузским, а ныне вкушающий вполне заслуженный отдых. Оскудев силой и здоровьем, он ничуть не оскудел умом и жизнелюбием. Женой рыцаря была госпожа Аэлис, прекраснейшая из дам, когда-либо живших в Окситании, обладавшая всеми достоинствами, надлежавшими столь благородной даме: и красотой, и знатностью, и молодостью. Жила она в доме рядом с домом старого сеньора, оба дома окружала одна стена и соединял их подъемный мост. Аэлис была истинной хозяйкой Омела, замок жил согласно распорядку и правилам, которых она придерживалась. И именно благодаря ей Омела из сурового орлиного гнезда, немногим отличавшимся от пограничного гарнизона, превратился в уютное жилище, наполненное не только необходимыми вещами, но и предметами роскоши. При супруге старого рыцаря всегда находились несколько благородных девиц, не имевших иной заботы, кроме как о собственном теле да об угождении своей госпоже. Количество же служанок не поддавалось исчислению. И все они, все до единой, в свой час становились добычей Бернара… увы, славный тулузец оказался неисправимым бабником и готов был бежать даже за юбкой, надетой на дерево. А поскольку он был статен, хорош собой обходителен и болтлив, то служанки в Омела были попросту обречены. Кроме одной.
Ее звали Тибор, она прислуживала одной из придворных девиц. Родом она была, как и Гильем, из Каталонии, и за внешней сдержанностью прятала весьма горячий нрав. Когда Бернар только начал обхаживать ее, девушка весьма ясно дала ему понять, насколько несбыточна его надежда уединиться с нею в укромном уголке. С первого раза Бернар ее не понял, и пришлось втолковывать ему эту непреложную истину повторно. Но тулузец не унимался.
Бернар подстерег Тибор, когда она зачем-то спустилась в поварню.
– Ну, будет тебе ломаться, красотка, – он вынырнул из-за большущей хлебной печи, обхватил ее за плечи. – Я ж не отступлю, клянусь спасеньем души!
– Легко клясться тем, чего нет! – Тибор оттолкнула Бернара, – Отстань!
– Ни за что! – не так-то легко было избавиться от возбужденного и желанием, и отказом жоглара. Он наступал на девушку, как кот на мышку, пока она не почувствовала спиной теплый бок печи. Тогда он, не снизойдя к беспомощности, прижал ее бесцеремонно, словно шлюху в подворотне, и начал целовать отворачивающееся лицо, одновременно задирая юбки и стаскивая с плеч сорочку. Собрав все силы, Тибор все же вырвалась и, увидев нехороший огонь в глазах обидчика, отчаянно оглянулась, наугад шаря вокруг руками. Под руку ей попалась здоровенная деревянная лопата, из тех, которыми вынимают из печи хлеб. И со всего размаху девушка огрела Бернара этой лопатой по голове.
Раздался смешной деревянный звук: лопата треснула, а распаленный кавалер медленно осел на пол.
– Пррроклятье… – он держался за голову, словно боясь, что она развалится напополам. На его лице застыла смесь изумления, злобы и боли. – Ах ты…
И вслед убегавшей Тибор полился поток грязных, как свиной закуток, ругательств.
Школяры укладывались спать в общей комнате, разложив на полу плотные соломенные тюфяки. Почти все они уже храпели, устав за долгий день, один Гильем медлил, не гасил свечу, ожидая загулявшего друга. Наконец, Бернар, перешагивая через спящих, прошел к своему тюфяку, заботливо разложенному другом, и, усевшись, принялся стаскивать через голову рубаху, что-то злобно бубня себе под нос.
– Что на этот раз? – спокойно поинтересовался Гильем.
– Что?! – из складок материи вынырнуло бледное, перекошенное лицо Бернара.
– Я спрашиваю, что приключилось? Опять приставал к Тибор? О-о-о… – Гильем только сейчас заметил огромную багровую шишку, украсившую лоб жоглара.
– Да… А я предупреждал тебя, брат, не лезь ты к ней. Это не размазня-северянка, которая разомлеет от одного твоего взгляда. Отступись. Уж если она тебя не желает, так тому и быть.
– Еще чего! – огрызнулся Бернар. – Ой!.. – он неосторожно задел рукой лоб.
– Что, неужели мало? – удивился Гильем. – Добавки захотел?
– Захотел! И получу! И не я один… Мартен давно на нее облизывается, небось не откажется мне помочь. От нас не вывернется.
– Ты что городишь? – не веря своим ушам, спросил Гильем. – В уме повредился?
– А тебе какое дело? – прошипел Бернар. – Тебя я не зову, ты у нас чистоплюй известный… и дело с концом! Обнимайся со своей виолой и не суй нос куда не просят. Потррроха Господни… – и он осторожно принялся ощупывать шишку.
– Постой-ка, – Гильем сел на своем тюфяке, – значит, ты и впрямь собрался обесчестить девушку?
– Что?! Обесчестить? Ой, уморил!.. – и Бернар захихикал. – Скажешь тоже! Да всему замку известно, что Тибор к старшему конюшему чуть не каждую ночь бегает! Ну ничего, побежит к одному, а достанется другому… пожалуй, я тебя позову, послушаешь, как она будет просить…
Закончить похвальбу Бернару не пришлось, потому как Гильем совершенно неожиданно набросился на него с кулаками. Свеча, прихлопнутая отброшенным одеялом, погасла. Один за другим просыпались «козлята» Омела, разбуженные кто пинком, кто тычком, кто возгласом. В полной темноте разглядеть что-либо было совершенно немыслимо; то и дело раздавались недоумевающие голоса или вопли боли – если на лежащего наступали или он случайно оказывался на пути дерущихся.
– Что такое… ох!!!
– Воры!!!
– Да какие воры, что тут красть? Тебя, что ли, вонючка?!
– Сам ты вонючка… эй, вы что, сбесились?
– Я тебе покажу добавку…
– Да выкиньте их на улицу!
– Ай!.. меня-то за что?!
– Ах ты праведник лопоухий!..
– Пожар! Горим!
– Силы небесные, что тут происходит?! – со свечой в руке в комнату заглянул мэтр Арно.
Скупой свет выхватил из мрака замечательную картину – заспанные, лохматые школяры, жмущиеся к стенам или шарящие руками в поисках нарушителей покоя, и двое сцепившихся друзей. Они катались по полу, не обращая внимания на появление наставника, стараясь нанести друг другу по возможности больший урон. Мэтр Арно, не тратя понапрасну слов, прошел прямо к пыхтящему и сквернословящему клубку, взял друзей за шкирку и потащил вон из комнаты. Выставив их за дверь, он приказал:
– А ну-ка, уймитесь! Вояки…До утра простоите у меня под окном, а чуть свет – на исповедь к отцу Тибо! Уж он вам покажет…
Через полчаса в доме все спали, кроме выставленных в отрезвляющую прохладу ночи и мэтра Арно, прислушивающегося к их шепоту.
– Да ты чего так взъелся, брат?! – Бернар уже отошел от упоения дракой и голос его полнился обидой и удивлением.
– А то! Тебе что, девок мало? Ползамка уж осчастливил! И как только успеваешь! – Гильем не утешал и не извинялся, он совершенно искренне негодовал.
– А так и успеваю! – буркнул Бернар. – Тебе-то что! Завидно, что ли?..
– Так зачем брать подлостью, если то же самое тебе отдадут с радостью?!
– То же самое… понимал бы чего… – и Бернар, не удержавшись, ухмыльнулся. И тут же, прикоснувшись к кровоточащей губе, зашипел: – Как я петь теперь буду? Из-за какой-то…
– Да какая разница! И не из-за нее, а из-за тебя самого – прости, но мой друг не мог измыслить такую мерзость! – Гильем шмыгнул разбитым носом.
– Ох… ну давай, умори меня проповедью!.. – но в голосе Бернара уже явственно послышалось раскаяние, – грешен, каюсь! Mea culpa… mea maxima culpa! – И он ударил себя кулаком в грудь.
– Брось дурачиться! – сердито ответил Гильем. – Ты меня очень напугал, брат.
– Да ладно тебе, – неожиданно грустно сказал Бернар, – неужто ты думаешь, что я способен сотворить такое в действительности? Что я, живодер какой, что ли? Помиримся, брат? – и он протянул Гильему руку.
Жоглары пожали друг другу руки, а потом и обнялись. Какое-то время они стояли молча; первым подал голос Бернар.
– Слушай, Гильем, а ведь холодно…
– Да уж… ноги совсем застыли.
– А все ты…
– Что?!
– Да я шучу!.. А давай споем.
– Ага. И спляшем, а то я окоченел, что твой петух на леднике.
И замерзшие жоглары, подпрыгивая и потирая озябшие руки, не сговариваясь, запели рассветную песню:
Страж бессонный прокричал:
Просыпайтесь! Час настал!
Солнца
Свет на землю льется
И супруг вот-вот вернется!..
– Да ты никак фальшивишь, брат Бернар? – стуча зубами, съехидничал Гильем.
– Сам ты фальшивишь и зубами не в такт стучишь! – не менее ядовито ответил Бернар.
– Вот я вас сейчас, греховодники! – рявкнул, выглянув из окна мэтр Арно. – Мало вам!
Пение умолкло. Жоглары продолжали мерзнуть молча. Наконец, Бернар снова заговорил.
– Гильем… иди сюда, здесь трава, все теплее, чем на камне стоять. Вот…
Теперь они стояли совсем рядом, переминаясь с ноги на ногу; парок, вырывавшийся из их ртов, смешивался в одно белесое облачко. Было тихо, позади темной громадой высился замок.
– Мэтр Пегильян говорил, на весенние праздники звано много гостей, значит, и мы понадобимся, – мечтательно проговорил Гильем.
– Ага. Когда мэтры всех усыпят, нас как раз выпустят… – недовольно буркнул Бернар. – Чего тут сидеть, ни славы, ни заработка. Слушай, а давай уйдем вместе? Ты да я…
– Ты серьезно? – удивился Гильем.
– А почему нет? Или я тебе в спутники не гожусь? – обиделся собеседник.
– Не в этом дело. Просто мне всегда казалось, что ты предпочитаешь петь один… да и рано нам пока…
– Чего ж тебе не хватает? – теперь удивился Бернар. – Риторику с грамматикой освоил, мэтр Кайрель тобой не нахвалится, трюки разучил. А остальному только опыт научит.
– Согласен. Но к чему идти за тридевять земель, чтобы опозориться? Лучше уж набить первые шишки здесь, как-то привычнее…
– И то верно. Но ты все-таки подумай. Было бы славно…
– А ну, замолчите! И вот трещат, как торговки на рынке… ступайте в дом, нет от вас житья! – высунувшись в окно, скомандовал мэтр Арно. Обрадованные таким оборотом, друзья шмыгнули в незапертую дверь, ощупью пробрались к своим тюфякам, дрожа и лязгая зубами, натянули одеяла и почти мгновенно уснули. Они давно уже спали рядом и случалось, что зябкий Гильем перетягивал на себя покрывало Бернара, а тот, разметавшись во сне, мог с размаху заехать соседу тяжелой ладонью по лицу. В комнате воцарились тишина и тьма.
Свет падает тяжелыми каплями, и, стекая по ее лицу, оставляет влажные, маслянистые полосы. Тьма кладет ей на плечи бархатные лапы, дышит тихим рычанием в ухо, щекочет босые ноги. Жарко.
– Тибор… – он выпускает ее имя из воспаленного рта и тут же со свистом втягивает в себя воздух, ловя его, не давая улететь на волю. Душно.
Он смотрит, не мигая. Глаза ее пусты: слишком много души бушует в ней, не вместить двум черным блюдцам. Они перевернуты донцем вверх, глянцевые, непроницаемые. Жарко. Душно. А! Он знает, что это такое. Это страх исходит от нее плотными волнами, обволакивая его, раздражая ноздри. Страх.
На полу томятся тени, ползают непойманные взгляды. Волосы Тибор рассыпаются сотнями черных скрученных лепестков, губы растекаются багровой сургучной печатью. Он наклоняется к ней… на вкус она, как сердцевина заката, как забродивший гранатовый сок. А боль ее – жесткая и терпкая. Гранатовая кожура.
Он заслоняет ее собою от тяжелых капель света. Серый паук, что-то невнятно шепча, наполняет бадейку соленым стеклом – это ее слезы – и, пошатываясь от тяжести, тащит добычу в свой темный угол. Там он разобьет холодный слиток, рассыплет хрусткие крупицы по полу, и каждый вечер будет вставать на этот коврик всеми шестью коленями, молясь за души чернотелых мух, сгинувших в его паутине.
Ее тело, бледное, как брюшко рыбы, безвольно вздрагивает, впуская его. Оно немо… молчит, когда он разрывает застывшую, оцепеневшую в страхе плоть… когда он вытягивает остатки тепла из-под ее кожи… В этой тишине ему проще взять ее; взять самое важное – ее теплый страх, отбросив смятую белесую оболочку, похожую на распоротое по швам платье.
Жжет спину. Это свет.
Тибор открывает глаза. Это лишнее. Он и так готов отпустить ее. Глянцевые блюдца пусты… черные зеркальца. Он проводит по ним пальцем, стирая пыль, и они послушно отражают его лицо. Лицо чудовища. Он кивает ей, и в ответ ее губы, покрытые капельками крови, растягиваются в форме улыбки.
Он уходит. Оборачивается и видит Тибор, сидящую на полу, возле большой хлебной печи. Теперь она тоже чудовище. Как и он.
…Гильем проснулся, обливаясь холодным потом, сел, обхватил руками голову.
– Пречистая дева… – пальцы машинально совершают крестное знамение и, будто случайно, прикасаются к лицу. Это дурной, очень дурной сон. Гильем тяжело вздохнул, откинулся на жесткий тюфяк. Волнение не оставляло его, тяжелая ночная кровь постукивала в кончиках пальцев, пела в ушах, не давая уснуть. Он, не знавший женщины до сего дня, был насмерть напуган этим сном, пришедшим невесть откуда, вероятно, авансом за еще не совершенные грехи. Стоило ему закрыть глаза, перед ним вновь всплывали болезненно яркие, как капельки крови на губах Тибор, видения, заставлявшие его стонать от мучительного, тошнотворного чувства стыда. Гильем вновь поднялся, сел, зябко обхватив колени руками, бесцельно водя взглядом по зыбкой темноте спящей комнаты.
В отличие от друзей по школе, Гильем не был охотником до общество веселых замковых служанок; все их шуточки, смешки и перемигивания, заканчивавшиеся одними и теми же школярскими признаниями на исповеди, казались ему низменными, недостойными… почему-то вспоминался отцовский жирный затылок, сальные миски, сваленные грудой в корыте, и жуткая, необъятная грудь тетки Филиппы… всякий раз она принималась немилосердно тискать хорошенького племянника, прижимая его лицо к чему-то колышащемуся, пахнущему топленым маслом и потом, словно пытаясь его задушить.
Не раз «козлята» Омела в шутку предлагали Гильему избрать стезю Господня служителя. Но она его не прельщала, слишком он был тщеславен и независим; да к тому же он надеялся полюбить… Не развлечься, не победить, а именно полюбить – так, как велят песни. Эта любовь не имела ничего общего с липкими россказнями «козлят». И совсем не была похожа на этот кошмарный сон. Гильем тряхнул головой, прикусил губу… да что ж такое?! Почему так стыдно? Всего лишь сон… сон, доставивший несомненное удовольствие… «Нет! Не хочу!..» – он едва удержался, чтобы не закричать, пораженный этой мыслью; но деваться было некуда – это был его сон, его душа породила это чудовище, наслаждавшееся тем, что вызывало у Гильема отвращение и стыд.
Съежившись, мелко дрожа, Гильем заплакал.
– Ты чего это, а?.. – сонно спросил, приподнимая голову, Бернар.
Гильем молчал, глотая слезы.
– Да что стряслось? – уже встревоженно сказал Бернар, садясь рядом. – Все еще обижаешься?
Гильем покачал головой.
– Тогда что? Ну… с тобой сейчас не сладишь, – и он, оставив попытки разговорить друга, просто накинул на него одеяло, обнял и дождался, когда слезы кончатся.
Еще несколько ночей подряд Гильем боялся засыпать; но, на его счастье, дурные сны более не посещали его.
* * *
Гостей на весенние праздники действительно собралось предостаточно. В Омела съехались сеньоры соседних замков, прибыли гости и из более отдаленных мест – из Родеза, из Нарбонны, даже из Тулузы. Сам сеньор Омела был уже слишком стар и немощен, чтобы распоряжаться и управлять празднествами, и он ни во что не вмешивался, благо жена его отлично со всем справлялась.
Порядок, которого придерживалась госпожа Аэлис, был таков. Ранним утром она поднималась для молитвы, на которой ее сопровождали придворные девицы; из часовни женщины отправлялись в свои комнаты, отдохнуть и позавтракать. Сама госпожа никогда не ела по утрам, разве что для того, чтобы составить компанию избранным гостьям. Затем гости Омела отправлялись на верховую прогулку в поля; дамы и рыцари рассыпались как четки по зелени. Часто на эти утренние прогулки бывали приглашены и трубадуры, частью из школы, частью приезжие. Ибо госпожа Аэлис, во всем весьма сдержанная и умеренная, очень любила музыку и согласное пение. В обеденный час гости возвращались в замок; в пиршественном зале их встречал сеньор Адемар, даже в старости оставшийся учтивым и приветливым рыцарем. За обедом кто толковал о сражениях, кто о любви, и каждый находил и слушателя, и собеседника. После дневного отдыха начиналась охота. Любо-дорого было посмотреть, как мастерски выпускала Аэлис сокола вслед вспугнутой цапле; бросались в реку собаки, взлетали в воздух вабила, били барабаны и гудели рожки. Перед вечерней трапезой, вернее, пиром, гости Омела прогуливались по лугам и рощам, играли в мяч; уже при свете факелов возвращались в замок и там веселились до поздней ночи. Трубадуры сменяли один другого, состязаясь в мастерстве и изобретательности.
Бернар и Гильем выступали вместе. Большую часть вечера они просидели у порога залы, наблюдая, как веселятся гости и стараются всюду успеть слуги. Бернар прикинул стоимость наполнявших креденцу блюд и кубков, и – не менее придирчиво – оценил наружность доступных его зрению дам. Гильем прислушивался к голосам трубадуров, удостоенных чести петь перед столом владетелей замка, и разглядывал приглашенных в Омела гостей.
– Смотри-ка, мэтр Пегильян идет… похоже, наш черед, – Бернар старался быть бесстрашным, но, судя по забегавшим глазам, порядком струхнул и был бы рад улепетнуть.
– Воистину так… – Гильем украдкой стиснул плечо друга, – не трусь, брат Бернар… – а сам с трудом подавил дрожь в коленях.
Они прошли между длинными столами вслед за Аймериком Пегильяном, прямо к возвышению, на котором, согласно традиции, восседали хозяева Омела с несколькими близкими друзьями.
– Вот они… – трубадур поклонился, – мои лучшие ученики.
И, обернувшись к жогларам, добавил: – Пойте.
Он не счел нужным уточнить, что и как именно петь его ученикам – вместе ли, по одному ли, кансону или сирвенту, а то и вовсе игривую пасторелу. Бернар и Гильем переглянулись. Жареные каштаны затрещали от переполнявшего их ужаса.
– Как быть, когда тебя Судьба испытывает неизвестностью и страхом? Как поступить – достойно или осмотрительно, что часто не одно и то ж… Быть может, отступить? Иль ринуться опасностям навстречу? Ответь мне, брат певец!
Как и положено жогларам, Гильем произнес razo – рассуждение, излагающее тему песни, призванное привлечь внимание публики. Треск жареных каштанов стал слышен даже сидящим на возвышении сеньорам – razo было как нельзя более уместно для двух новичков-жогларов, подобных брошенным в воду щенкам, но при всей репейной цепкости своей памяти Бернар Амьель не помнил, чтобы они с Гильемом разучивали тенсону на такую тему. Зато совсем недавно сочинили другую, над которой хохотала вся школа… А Гильем продолжал:
Что ж ты молчишь? Иль не по вкусу тебе вопрос мой?
Намек был понят, и Бернар подхватил razo:
– Опасности навстречу? Да ты ума лишился, брат! Нет, мне это не по нраву – в пасть запрыгнуть волку – на, мол, кушай! И без того невзгод не счесть, что бедного жоглара стерегут.
И, перебивая друг друга, жоглары запели о всех тягостях бродяжьей жизни, о том, что было не по вкусу друзьям-певцам.
…Булькает в немытом чане
Постный, жиденький супец —
Вот что истинно погано,
Ты согласен, брат певец?
Вещи есть куда как гаже —
Спать в таверне на полу,
Грязном, в липких пятнах сажи,
Позабывшем про метлу…
Почти позабыв о публике, которая, к слову сказать, с удовольствием слушала тенсону, жоглары с упоением пели о безбожно разбавленном вине, о старых шлюхах, заламывающих непомерную цену своим канувшим в Лету прелестям, о старых клячах, издыхающих в самом начале пути, о красотках, предпочитающих жаркие объятия молодого жоглара морщинистым ласкам богатого старика… Закончив, они поклонились – многие гости смеялись, тенсона явно понравилась. Поклонившись еще раз, друзья отступили и, повинуясь жесту учителя, вернулись на свое место у дверей. Через минуту Аймерик Пегильян подошел к ним. Вид у него был невеселый и серьезный. Друзья, еще не успевшие обсудить вполне удавшееся выступление, присмирели.
– Вы все испортили. – Пегильян махнул рукой. – Не знаю, можно ли это исправить.
– Почему? – искренне удивился Бернар. – Мы понравились… а вы, мэтр, тоже хороши – пойте! И все тут. А что петь, кому петь…
– Понравились… разве это важно? Нет… это ж надо так осрамиться…
И трубадур ушел, оставив жогларов в полном недоумении.
– И чем он недоволен? – пожал плечами Гильем.
– Не знаю… – протянул Бернар. – Брось, главное – нас не освистали… а может, кто так даже и запомнит.
– Запомнит? – и Гильема осенило. – Вон что… Пегильян прав. Осрамились мы с тобой… тьфу… Бросились, разбежались – веселить, смешить – лишь бы приняли. Нет бы взять их за глотку, спеть так, чтобы замолкли, жевать перестали или подавились – а мы…
– Угу. – Бернар тоже понял. – А мы заигрывать с ними, как девки дешевые. Потррроха Господни… вот ведь дурни!..
Друзья переглянулись. Что ж… сделанного не воротишь и песню обратно в рот не затолкаешь. Хотя, видит Бог, оба они с радостью проглотили бы ее.
Вопреки ожиданиям, Пегильян вновь подошел к жогларам. Но на сей раз он позвал только одного.
– Я пойду. – поднялся Гильем. – Я эту тенсону завел, мне и расхлебывать.
Он встал перед столом-возвышением, прижимая к груди лютню, и произнес razo, в котором говорилось о поистине колдовской силе любви, способной преобразить и самого любящего и весь мир. Гости, оживившиеся было, услышав Гильема, явно разочаровались; от него ждали веселья и развлечения, а вовсе не возвышенных завываний.
Собираясь с духом, чтобы пропеть вторую строфу, Гильем бросил быстрый взгляд на публику. Увы… лучше бы он этого не делал. Никому не было ни малейшего дела до его сердечных излияний и что с того, что эта песня была лучшей из написанных жогларом? Гости разговаривали, поглощали яства, разложенные на массивных серебряных блюдах, смеялись. Кто-то, пошатываясь, пробирался к выходу, кто-то громогласно взывал к слуге… Пир шел своим чередом. Жоглар видел бороды, усыпанные хлебными крошками – траншуары явно не удались замковому пекарю, вот влетит ему завтра от хлебодара… мелькнуло в голове у Гильема; лица, изрядно раскрасневшиеся от вина и запаха пряных курений, на которые не поскупились и жгли на жаровнях пригоршнями. Вот только не видел он глаз, глядящих осмысленно и доброжелательно. Ну хотя бы потому, что обладатель этих глаз сидел на возвышении, за хозяйским столом.
Жогларов с самого начала обучения в Омела приучали к тому, что искусство – это прежде всего их работа. Как у пахаря, как у кузнеца, как у портного. Это не развлечение, внушали им, не удовольствие и не предмет гордости. Это работа, которая заказана, оплачена и должна быть достойно выполнена, невзирая ни на что. Никто не приходит на пир, чтобы послушать пение. Гостей привлекают угощение и хорошее общество. А если между переменами блюд кто-то развлечет их слух кансоной, что ж… пусть его, лишь бы не надоедал особенно. Конечно, бывали среди властительных сеньоров и настоящие ценители благородного искусства трубадуров, и просто попасть к их двору уже было настоящей удачей, но таких было удручающе немного. Большинству же приходилось рассчитывать на замки не столь прославленные, как Монсегюр, не столь богатые, как Бурлац, и не столь утонченные, как Каркассонн. Замки, в которых их приходу искренне радовались, особенно зимой, но особым почетом не баловали. И если при дворе королей Кастильских трубадур мог рассчитывать на кошель, набитый полновесными золотыми, на доброго коня, и на искренний интерес сеньора к своим песням, то в других местах он должен был радоваться и крупяной похлебке, поданной в немытом горшке, и хотя бы соломенному тюфяку, брошенному на пол в общей зале.
Гильем обо всем этом знал, и поэтому продолжал петь, стараясь не думать ни о чем, кроме самой кансоны. Да, конечно, он знал… но так хотелось, чтобы его услышали, поняли, оценили. А вместо этого – тупо жующие рты, взрывы утробного хохота, какие-то разговоры. Сначала жоглар ощущал обычную обиду – такую детскую, от которой дрожит подбородок и на глаза наворачиваются слезы. Потом обида уступила злости – резкой, с металлическим привкусом, заставляющей пальцы немилосердно впиваться в гриф виолы. И, закончив кансону, Гильем подумал, что с таким же успехом он мог петь в коровнике. Обилие жующей публики было бы обеспечено. Он поклонился и вернулся на прежнее место. Почти сразу же к нему подошел мэтр Пегильян.
– Что куксишься? Думал, все только тебя и ждали?
– Нет. – и Гильем раздраженно пожал плечами.
– Ишь ты, нет… гордый какой. Работай, жоглар. Для того и зван. А публика вольна развлекаться, как ей вздумается. Не шмыгай носом. Кансона твоя и впрямь хороша, спел ты славно – не все ли равно, кому и где?
– Нет. Не все равно. – сжал губы жоглар.
– А-а-а… – и Пегильян понимающе кивнул. – Будешь исповедоваться, не забудь покаяться отцу Тибо в грехе тщеславия. Бернар, твой черед.
Бернар скорчил испуганную рожу и отправился петь.
Друзья укладывались спать в смятенном расположении духа, но все же довольные собой. Гильем впервые за последнюю неделю не перекрестил изголовье, забыв опасаться дурных снов – слишком он был взбудоражен, не сразу удалось ему успокоить рой мыслей, шелестевших в крови. Уснул он не сразу, ворочался, прислушивался к мерному дыханию Бернара. К слову сказать, тот вернулся в школу много позже друга, задержавшись в замке чуть ли не на час. Судя по довольному выражению лица и тону посвистывания, все у него сладилось…
…Она пробежала мимо него, совсем рядом, так, что ее юбка задела его по ногам. Потом снова… кажется, в руках у нее пучок сухих трав для курений, пахнущих горячо и горько. На сей раз она задерживается и оглядывается на него – то ли с испугом, то ли с вызовом. Он идет за ней.
Он идет за ней, минует залу, потом коридор, за ним – лестница… бесконечные ступени, нагроможденные чуть ли не до самого неба, бессмысленные, нескончаемые… он торопится, его слух нестерпимо щекочет шорох ее юбки, прошитый неровным дыханием, спотыкается, падает, больно ударившись пальцами о выщербленный камень. И снова поднимается, боясь опоздать, упустить.
Неожиданно лестница кончается. Она приводит в коридор. Сделав несколько шагов в сторону единственной двери, Гильем чувствует, что ступает чуть ли не по щиколотку по воде. Здесь темно и жоглар вынужден держаться рукой за стену, боясь оступиться; пальцы его мгновенно замерзают, по стенам стекает что-то нестерпимо холодное и липкое. Вот и дверь. Он входит.
Первое, что он видит – парадное ложе, такое, каким его описывал Бернар, побывавший однажды пажом на свадьбе богатого рыцаря, сеньора его отца. Резные столбики, поддерживающие полог тяжелой, ало-золотой парчи, белоснежные простыни и подушки, густой мех на полу. А на ложе – она… Тибор.
Ее колени сжимают его бока, как пришпоривают, заставляя двигаться в такт сладким волнам, окатывающим тело. А лицо… сначала ему кажется, что виновато неверное, колеблющееся мерцание свечей, ибо черты лица расплываются, становясь нежнее и тоньше. Господи! Если бы он мог кричать – но он и дышит-то с трудом, и еще эта боль, словно при каждом вздохе его глупое сердце насаживают на ржавый вертел. Господь всемогущий! Как больно…как сладко… И вот уже не Тибор смотрит на него – это смотрит его мать, такая, какой сохранила ее детская память Гильема. Вот опять… он смаргивает, щурится… лицо совсем стирается, его попросту нет. И вдруг из мутного тумана вырывается оскаленная песья морда – липкая, холодная слюна капает на грудь жоглару, глаза горят злобным ликованием, и в нетерпении клацают зубы. Это морда ошалевшей от голода суки, почуявшей теплое, живое мясо.
Ужас ударяет его наотмашь, тяжелой, каменной рукой вдавливает в омерзительную роскошь постели… и наслаждение тихо смеется ему в лицо.
На этот раз Гильем проснулся с таким воплем, что разбудил не только Бернара, но и всех остальных «козлят». Он сидел, мелко дрожа и стуча зубами, не отвечая на вопросы. Школяры, кто выругавшись, кто пожалев дурачка, испугавшегося дурного сна, угомонились. Уснул и Бернар, устав от попыток успокоить друга. А Гильем так и просидел всю ночь, в ужасе поглядывая на смятое изголовье, словно именно там и прятались сговорившиеся истязать его ужас и наслаждение.
На этот раз одной ночью Гильем не отделался; ею все только началось. Сны, один другого ярче и кошмарнее, приходили под утро, когда, изнемогший в борьбе с крепким, молодым сном, жоглар почти в беспамятстве валился на свой тощий тюфяк. И, едва его веки смыкались, сонмы тошнотворных, безжалостно отчетливых видений набрасывались на него, разрывая его душу в лохмотья.
– Доброго вечера доброму человеку… – ее голос вывел Гильема из полусонного оцепенения, в котором он пребывал уже не знамо сколько времени. Сегодня жоглар решил скоротать вечерние часы в одиночестве и поэтому спустился к источнику, присел, прислонившись спиной к дереву, и почти задремал. Тибор несла в руках большой глиняный кувшин. Она поставила его наземь и присела рядом с жогларом.
– И тебе доброго вечера… – он невесело улыбнулся, подумав про себя, что Бернара можно понять – так хороша была каталонка, белокожая и темноволосая. «Молоко и смола», – мелькнуло у него в голове.
– Ты ведь из Каталонии родом? Я родной говор всегда признаю, – Тибор прикоснулась рукой к плечу жоглара, заглянула ему в лицо.
– Да. Я из Барселоны, – Гильем посмотрел ей в глаза и ему неожиданно стало легко, исчезли и усталость, и томительное ожидание новых кошмаров. Незаметно они разговорились. Оказалось, что семья Тибор жила неподалеку от родного города Гильема и им отрадно было вспоминать знакомые места. Возвращались они вместе, и кувшин нес Гильем. После этого вечера он стали часто встречаться – то у родника, то на замковом подворье, то в деревне. Завидев друг друга, заметно ускоряли шаг; Тибор так просто бежала. «Козлята» подшучивали над Гильемом, называя его сдавшейся крепостью и предлагая советы, один другого бессовестней. Гильем беззлобно отмахивался от них; ни советы, ни насмешки не задевали его, слишком беззаботно он был влюблен. Так, ничего не решая и ни о чем не думая, падает в подставленные ладони созревший плод, – просто потому, что пришло его время.