Текст книги "Ни слова о войне и о смерти (рассказы)"
Автор книги: Линор Горалик
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
Я смотрю на собственное тело и испытываю смущение, такое же, как испытывал днем перед обнаженными портретами других мужчин. Мне надо преодолеть это смущение, этого-то я и добиваюсь. Из-за дурацкого сходства с неизвестным мне натурщиком мне кажется, что в зеркале нас двое, что тело, на которое я пытаюсь спокойно смотреть, принадлежит не только мне, но и ему, и я разглядываю его наготу, как если бы она была моей. В этой мысли есть что-то настолько уродливое, что меня коробит. Я закрываю глаза, выжидаю несколько секунд и быстро заглядываю в зеркало "как ни в чем не бывало". Я вижу обнаженное мужское тело, здоровое и аккуратное. Это не слишком большое тело, но оно не выглядит щуплым, наоборот, торс кажется чуть более крупным, чем надо, и это придает телу некоторую внешнюю устойчивость, крепость, силу. Это тело зрелого мужчины, не обремененное пока что лишним жирком, с гладкой кожей, темнящейся у подмышечных впадин, с темным клином паха. В смущении я провожу ладонью по шее, и удивительным образом это чудесное, реальное, МОЕ тело подчиняется мне. Я поднимаю другую руку, глядя, как натягивается на боку упругая кожа. Делаю шаг вперед левой ногой, потом подставляю правую. Опускаю руки, отхожу и подхожу снова, медленно, стараясь не отрывать взгляда от зеркала, пытаюсь повернуться к собственному отражению спиной. Зеркало показывает мне маленькие ягодицы, матовый отлив поблескивает там, где невероятный механизм позвоночника угадывается под покровом плоти. Это тело мое. Я опускаю руки себе на бедра, слегка натягиваю кожу и тут же отпускаю, вдруг глупо испугавшись ее порвать. Провожу ладонью по восставшей плоти, и она отвечает мне страстно, сладко, жарко. Я владею телом. Я владею этим телом. "Только служить ему, – думаю я. – Только служить."
Здравствуй, Маделейн.
Я не обещаю тебе райский сад, любовь моя, но кое-что получше; по крайней мере – для меня, а если ты поумнеешь – то и для тебя. я могу гарантировать тебе место за стеной райского сада, там, где осыпалась соединяющая громадные серые блоки засохшая субстанция, образуя зазор; дыру, в которую ты сможешь глядеть на происходящее внутри своим карим выпуклым глазом с дрожащим веком, – такие глаза часто бывают у неврастеников. Я могу гарантировать тебе пробивающиеся из-под стены примятые росточки райских цветов, слегка запачканные пометом райских птиц. Я могу гарантировать тебе возможность царапаться на эту стену до конца твоих (наших) дней, в кровь обрывая себе ногти. Я представляю себе это так: стена (уходящая верхом бог знает куда, нам с тобой не видно), и ты, распластавшийся по этой стене; левая твоя рука вытянута вверх изо всех сил, а правая согнута, и кисть где-то на уровне головы, скрюченными пальцами ты пытаешься вцепиться в край одного из блоков. Правая твоя нога напряжена, дрожит мускул на икре, ты стоишь на кончиках пальцев; а левая приподнята, ты хочешь нащупать ей уступ, от которого можно оттолкнуться вверх. Глазом ты приник к своей райской дыре, а я, стоя позади тебя на коленях, целую твои белые влажные ягодицы, изнывая от сострадания.
Такой будет наша любовь.
–
За завтраком ты всегда хмур и нервозен, я привык к этому и не завожу с тобой беседы. Мы сидим на кухне, глядя каждый в свою газету. я ограничиваюсь дружелюбными запросами: "Молока?", "Еще чаю?", "Тост?", ты отвечаешь односложно, я чувствую, что даже при этих односложных ответах тебе необходимо напрягаться, чтобы голос не звучал раздраженно. Мне обидно, но я не высказываю упреков: тебе нужно просто прийти в себя, отдалиться от событий, наполняющих твои сны. Тебе нужно окончательно прогнать их из своей реальности, вернее, дать им отступить, чтобы сны эти перестали казаться тебе воспоминаниями и заняли подобающее им место в твоей индивидуальной истории небытия. Я не тороплю тебя.
После завтрака, желая развеяться самому и развлечь тебя, я еду с тобой в огромный, жужжащий и поющий торговый центр. Я смотрю на тебя, пробирающегося передо мной через толпу. Меня умиляет то, как ты одет: ты до сих пор считаешь шиком шелковые рубашки и однотонные галстуки "сдержанных", как ты выражаешься, "цветов". Мы идем к Вивани, в элегантный узкий бутик, окаймленный золотыми витринами двух ювелирных магазинов. Мы с Вивани целуемся, он окидывает тебя профессиональным взглядом, сразу понимает все и обещает принести нечто из новой коллекции, столь новой, что она еще даже не выложена на полках и нe развешeна на манекенах. Он, Вивани, дожидается праздничных дней, когда за каждый галстук в его магазине будут платить втрое ради возможности по-настоящему выделяться среди всеобщей нарядной безвкусицы. Он идет в служебные помещения и приносит несколько рубашек, две пары брюк, носки, галстуки. Ты выбираешь серую гамму, смущаясь и стараясь не выглядеть слишком благодарным. я расплачиваюсь, пока ты переодеваешься в кабинке. Вивани, честный торговец, делает мне скидку на вещи прошлого сезона.
Tы повеселел и теперь ходишь легко, смеешься, показываешь на забавных плюшевых чертей в витрине "Детского рая". Я смотрю на черты твоего лица, когда ты обращаешься ко мне, и вижу в них то самое чувство, которое я надеялся в тебе возбудить. Это – дружеское расположение. Ты чувствуешь себя со мной легко, кроме как в те моменты, когда тебе мешает расслабиться твоя слишком медленно отступающая стыдливость. Ты раскован со мной, когда мы обсуждаем наши обеденные планы, желание или нежелание устроить себе пикник в парке, драку в небольшой забегаловке, где мы ели вчера ("я туда больше не пойду", – неприязненно говоришь ты. Я улыбаюсь и вдруг понимаю, что вот именно в этот момент я бы с удовольствием двинул кого-нибудь в морду. Впрочем, это желание, промелькнув, немедленно улетучивается. Стресс, говорю я себе. Ты мой непрекращающийся стресс, мой мальчик), – и все это время ты делаешь такие незаметные постороннему маленькие жесты и жестики, которые мажут мое сердце елеем, потому что выдают твое неравнодушие ко мне, твое теплое отношение; я дорог тебе, я твой друг. Ты уже любишь меня – по-своему. Ты еще научишься меня любить – по-настоящему.
Мы решаем накупить продуктов в супермаркете и обедать дома, ты сообщаешь о своей готовности создать нечто чарующее из спагетти. Мы набиваем тележку кучей продуктов, я знаю, что нам не съесть и четверти, все остальное будет отведано, надкушено, – и выброшено через несколько дней, когда холодильник начнет попахивать мусорным ведром. Но я не пытаюсь остановить тебя, я шучу и балагурю тебе в тон, и мне весело.
У кассы мы выкидываем наши продукты на ползущую зеленую резину и добавляем к этой куче несколько букетов мелких роз, выставленных в больших ведрах у самых касс. Ты смеешься над неловкостью кассирши, пытающейся вытянуть коробку швейцарского сыра из-под мокрых стеблей, галантно ей помогаешь. Кассирша очень молода и очень некрасива, у нее длинный, как нос, острый подбородок. Наши продукты составлены в бумажные пакеты, я расплачиваюсь, а ты вытаскиваешь из уже потемневшего пакета один букет и с поклоном преподносишь его кассирше. Очередь начинает одобрительно улыбаться. Я подхватываю два пакета и направляюсь к выходу.
К машине мы идем так: я впереди, ты – на шаг вправо и сзади. Ты уже понял, что проштрафился, от твоего веселья не осталось и следа. Ты пытаешься делать вид, что ничего не произошло, и бодро кидаешь реплики по поводу большой собаки, обнюхивающей мусорный бак перед шашлычной, и раскрашенного флюоресцентом мерседеса на соседней парковке. Я молчу и не реагирую. Это, конечно, немного жестоко с моей стороны: я, безусловно, не приревновал тебя к ведьме у кассы, я просто хочу очень четко научить тебя не делать того, чего я не люблю. Мы доходим до машины. Ты уже не пытаешься вести себя как ни в чем не бывало; тебе настолько не по себе, что ты догоняешь меня и кладешь мне руку на талию. Я сразу смягчаюсь: тебе надо было очень многое преодолеть в себе, чтобы сделать этот жест, ты ненавидишь проявлять наши отношения на улице, боишься, видно, быть замеченным знакомыми. Я улыбаюсь тебе через плечо, из-за мешающего мне пакета. Ты успокаиваешься, веселеешь.
У дома мы выгребаем из багажника наши покупки, их так много, что я ничего не вижу из-за навьюченного на меня барахла. Tы руководишь мной, как слепым: "Калитка... Вторую ногу... Теперь забирай влево (дорожка к дому забирает влево, потом вправо, – во время строительства прямо перед домом была огромная грязная лужа). Хорошо... Чуть-чуть вправо..." Я спотыкаюсь, сердце падает в пятки, но я-то не падаю, конечно. Мы смеемся. Ты поднимаешься на крыльцо первым, я слышу – грюк, грюк, – ты поставил на мрамор свои два пакета, тюкнула по камню банка с вареньем или огромная подарочная бутылка с кетчупом. Ты сбегаешь по ступенькам ко мне, делаешь два шага, дорожка хрусть, хрусть! – и вдруг замираешь. "Ну?" – говорю я нетерпеливо, уже болят скрюченные пальцы, но ты молчишь. Я осторожно приседаю, ставлю пакеты прямо на гравий и оборачиваюсь.
В проеме калитки, одной ногой уже ступив на гравий, носком другой еще цепляясь за асфальт тротуара, стоит женщина. Я никогда не видел ее, но узнаю мгновенно. "Здравствуй, Маделейн", – говорю я, – "До свидания, Маделейн". "Здравствуй, Маделейн", – повторяешь за мной ты, – но только первую половину фразы. Я разворачиваюсь и ухожу в дом.
На кухне я наливаю себе кофе в самую большую чашку, тщательно отмериваю сахар, коньяк, бальзам. Пью, рассматривая трещинку в пластиковой ручке холодильника. Иду в гостиную, неся часку перед собой, как крошечный щит. Включаю телевизор и пялюсь на женщину, за спиной которой сменяются кадры хроники. Я не слушаю ее слов, а только смотрю на ее шевелящиеся губы. Она мне противна.
Мне страшно.
Я вспоминаю, как в день нашего с тобой знакомства ты рассказывал мне про Маделейн (ты пил пиво в забегаловке, покрытой клетчатой клеенкой аж по стойку бара, я увидел тебя с улицы и понял все, и подсел к тебе). Я слушал тебя поначалу, но чем дольше ты сидел напротив меня, нервничая, злясь, с трудом удерживаясь от слез, тем слабее доходил до меня твой голос, и тем сильнее нарастала в груди мягкая, сладкая боль, – боль тоски, боль ревности, боль предощущения будущего. В твоих влажных глазах плавало недоумение выброшенного на улицу кутенка. Ты студент, у тебя нет ни денег, ни работы. Она очень неожиданно бросила тебя, твоя жена Маделейн.
Я предложил тебе тогда поехать со мной поужинать. Ты замялся – у тебя не было ни копейки. Я угощал.
Я кормил тебя, стесняющегося заказать лишнее ("250 грамм бифштекса я, пожалуй, не осилю. Пусть будет двести, только прожарьте получше, хорошо?" и, с деланной доверительностью, призванной скрыть неловкость: "Ненавижу кровь". Я тоже ненавижу кровь, мой мальчик.)
Ты живешь у меня уже два месяца, и я до сих пор не позволил себе ничего серьезного, – так, объятия, ласковые слова, поцелуи. В такие моменты ты впадаешь в страшное замешательство. Даже когда я просто глажу тебя по ноге, я ощущаю сквозь брючную ткань напряжение твоих мышц. Ты смущаешься и пугаешься, – это так; но ты не испытываешь отвращения, – а это главное. Я же, со своей стороны, не тороплю тебя; я даже ни разу не попросил тебя раздеться донага и довольствуюсь тем, что любуюсь твоим тонким, по-девичьи молочным торсом. От моих ласк тебе страшно и стыдно, что ж, это нормально, говорю себе я. Норманн был таким же, говорю себе я, мой бедный Норманн был похож на тебя, когда я подобрал его на шатком мостике через Рио-Фаната. У него было такое же выражение глаз и такая же манера чуть напрягать спину, боясь отстраниться от моих целующих губ, боясь обидеть меня. Я не торопил его, не тороплю и тебя. И ночь за ночью твои губы становятся мягче, твои руки – любопытнее, а вздохи – прерывистее и глубже. Когда первый раз ты испытал рядом со мной эрекцию, ты отскочил и внезапно горько расплакался. Я ненавижу тех, кто виноват в этих твоих слезах. Я научу тебя любить твое тело так же сильно, как ты любишь свою запуганную душу. Я могу это сделать.
Я хороший любовник, – думаю, тебе не на что пожаловаться.
Я слышу голос Маделейн во дворе, потом твой, ты ей отвечаешь что-то тихо-тихо. Дурачок, я все равно не подслушиваю. Но то, что ты понизил голос, есть знак: ты говоришь вещи, которые мне бы не понравились. Сукин ты сын, неблагодарная любимая тварь. Именно сейчас я ощущаю такую сильную любовь к тебе, что боль в груди мешает мне дышать. Сукин ты сын, неблагодарная тварь.
Я иду за второй чашкой кофе. Пинаю ногой диван. Разбить бы к черту эту кофеварку.
Из окна кухни вас хорошо видно – если приподнять штору. Я не приподнимаю штору, – голоса отсюда тоже слышны лучше, чем из гостиной; мне этого достаточно. У вас идет перепалка, я злорадно внимаю тому, как ты честишь Маделейн на чем свет стоит. И тут вдруг она начинает плакать. В тот же момент боль в пальце заставляет меня зашипеть, – дрогнула рука, и кофе выплеснулся наружу.
Я осторожно ставлю чашку на стол и сжимаю правую руку в кулак, пытаясь унять дрожь в пальцах. Ты уже не кричишь, и тишина во дворе длится слишком долго, чтобы я мог думать, что вы с Маделейн просто смотрите друг другу в глаза.
Я стою и жду, когда вы заговорите, но из окна доносится только отдаленный грохот разворачивающегося на соседней улице самосвала. Я опускаю палец в кофе. Боль так резко ударяет в голову, что мне становится легче.
Я опять иду из кухни в гостиную. Проходя прихожую, слышу, как хлопает калитка. Твои подошвы шуршат по гравию, потом осторожно топают по ступенькам. Я стою в прихожей и смотрю на дверь, а ты смотришь на нее с другой стороны. Я просто жду, а ты готовишься войти. У тебя сейчас очень муторно на душе, мой мальчик; ты думаешь обо мне, о том, как вести себя со мной. Ты зря ломаешь себе голову. Прямо сказать: "я ухожу" ты не сможешь, кишка тонка. Поэтому, что бы ты сейчас ни решил, ты войдешь, напорешься на мои глаза и сделаешь вид, что ничего не изменилось. Давай же, давай, давай.
Ты нажимаешь ручку двери и переступаешь одной ногой порог моего дома. Я крепко беру тебя за плечо правой рукой, левой дотягиваюсь до двери и запираю ее на ключ, ключ забрасываю на шкаф. Я ощущаю твой страх, он сливается с моей злостью и с болью в обожженном пальце. Я поворачиваю тебя к себе лицом и резко прижимаюсь бедром к твоему паху. Чувствую твою налитую плоть, уже обмякающую от испуга, – эта плоть полна не мной. Мне очень жалко себя и тебя, жалко всего, чему ты научился со мной за эти два месяца, и что сейчас готов бросить, так и не поняв до конца. Я не могу этого допустить. Я захожу тебе за спину, одной рукой держа тебя за плечо, другой нежно ведя вокруг твоей талии. Тебя бьет мелкая дрожь. Я замираю, вдыхая запах твоей шеи, потом неспешно прижимаюсь низом живота к твоим ягодицам. Ты приглушенно взвизгиваешь. Я зажимаю тебе рот рукой, мну губы ладонью. Стою так, давая тебе почувствовать, как действует близость твоего тела на мою плоть, и чувствуя сам, как ты изо всех сил поджимаешь зад. "Здравствуй, Маделейн", говорю я тебе в пылающее ушко. – "Здравствуй, Маделейн."
–
Я не смогу предложить тебе райский сад, любовь моя, ибо мне самому нет туда ходу. Таким, как я, не дано зайти за высокую серую стену, – из-за таких, как ты, жестоких мальчиков, не хотящих дарить нам любовь – а какой же рай без любви? Но мне неплохо и здесь, – за стеной, у самой стены. Что же до тебя – я не запрещаю тебе смотреть. Пялься в пробоину, мой мальчик.
Как хорошо
Господи, удержи мою руку, выровняй мое дыхание, разожми мои судорожно впившиеся в черенок пальцы, ибо смертный грех стоит за спиной у моей души и толкает ее под лопатки. Господи, помоги мне выйти из этого дома.
Я разжимаю ладонь, и ложечка со звоном падает обратно в стакан. Елена машинально подтирает салфеткой разбрызгавшиеся по скатерти капли, отчего они уходят в ткань, оставляя темные пятнышки на желтоватой поверхности. Лицо Елены обращено не ко мне – я вижу ее затылок с не очень правильной башенкой хитро зачесанных волос. Елена кивает – тоже, кажется, механически – и делает вид, что слушает тебя. Я же понимаю, что Елена сейчас далеко-далеко от бедных нас, – может быть, с сигаретой на кухне, может быть, в постели с кем-то третьим, за мостом, на другом конце города.
Я уже давно воспринимаю нас двоих как ее мужчину. Именно мужчину, не мужчин – мне кажется, что и она воспринимает нас как одно; не как одного человека, но как некое единое явление, которое и называется – ее личная жизнь. Интересно, как, стремясь выйти за рамки вашего устоявшегося брака, она сошлась со мной, взяла меня в любовники – как будто приняла в игру; рассказала правила, дала попробовать пару раз, убедилась, что я освоился, улыбнулась, переключила свое внимание на более важные занятия. Со временем она привыкла к статус-кво, привык и я. Подозреваю, что привык и ты, хотя по-прежнему считается, что ты не знаешь ничего – или снисходительно все допускаешь. Обе версии мне противны; однако от таких елен не отказываются. В результате мы слились в ее сознании в одно, и теперь меня преследует мысль о том, что Елена попытается выйти за рамки нас обоих. Почему-то я уверен, что он должен жить на другом конце города – иначе, кажется мне, зазор между ее нынешней жизнью и ее дымчатым, грустным адюльтером будет недостаточно велик, освобождение не придет. Этот третий мужчина представляется мне слабым, грустным, упаднически прекрасным, – чем-то вроде падшего ангела. Дом его кажется мне пасмурным, пальцы – тонкими. Я пытаюсь вообразить его глаза это глаза спаниеля. Он грустен, потому что он незнаком с Еленой. У него нет Елены, Елена не изменяет нам. О нет.
Ты продолжаешь говорить, а Елена продолжает кивать, а я продолжаю думать о том, что ты и я для нее – некое одно, и эта мысль вызывает у меня легкую тошноту, особенно когда я смотрю на крошечный шрам на ее затылке, особенно когда я вспоминаю некую угловатую линию ее тела, особенно когда она говорит "о-о...", как зверюшка из западного мультика. Особенно когда я смотрю на тебя.
Я смотрю на тебя и мешаю чай, и понимаю, что мешаю его уже минут пять, и что давно бы пора раствориться и стакану, и подстаканнику. Но прекратить вращательное движение ложечкой я не могу, мне внезапно кажется, что одно оно и постоянно, что кроме вот этого покачивания блестящего предмета внутри блестящего стакана ничего надежного и предсказуемого нет ни в моей жизни, ни в твоей. Я загипнотизирован собственным движением. Мне кажется, что пока ритмика его не нарушена, я могу видеть подлинную суть вещей, – и вот я вижу ее. Нас двое в этой комнате – она и мы. Ты очень давно все знаешь, и я, оказывается, очень давно все знаю, и Елена знает, что каждый из нас знает все, и на самом деле мы с тобой любим друг друга гораздо больше, чем каждый из нас любит Елену, – но этого-то мы и не знаем, по крайней мере, я не знаю, не знал до сегодняшнего вечера, до магии, созданной качанием чайной ложечки. И все это так серо, и печально, и горько, что на мгновение я ощущаю слезы в мешках нижних век. Я не хочу больше любить Елену, я не хочу больше любить тебя, я не хочу больше, чтобы нас было трое, – я хочу наружу. Я хочу, чтобы было холодно, и темно, и пусто, а не этот чай и эта комната. Я хочу женщину, у которой не будет никого третьего по ту сторону моста. Я хочу умереть.
Все это время Елена поворачивается ко мне. Медленно, медленно меняется контур, доступный моему взгляду – выпуклости губ становятся объемнее, глубже впадина щеки, менее остр верхний угол прически, зрачок, как луна, обретает ширину в повороте. Я, наверное, кручу ложкой с бешенной скоростью, или Елена поворачивается ко мне медленно, как если бы мое дуло было приставлено к ее затылку. В таком же растянутом во времени повороте ко мне находишься и ты, и взгляды ваши удивлены, и даже испуганы, мне очень мешает какой-то звук, это я кричу. Мне очень мешает какой-то предмет – это японская палочка в Елениных волосах; мне очень мешают какие-то ощущения в правой щеке – это Еленины ногти, пытающиеся отодрать меня от ее тела; мне очень мешает боль в правой руке – это ты заламываешь мне ее за спину, ты хочешь, чтобы я отпустил Елену. Я поворачиваюсь к тебе, и оказывается, что в этот момент у нас с тобой одинаковые глаза. Ты выпускаешь мою руку, и ногти Елены отрываются от моей щеки и от моего плеча, и ты удерживаешь ее руки у нее за головой, между креслом и ковром, а я только вижу, как твоя ладонь опускается на ее скулу и из ее носа тоненькой струйкой бежит очень красная кровь, а я легко, как во сне или в веселом бреду, одним пальцем сдергиваю брюки с худеньких бедер и рычанием, как собака, реагирую на тонкий, слабый, дурманящий, пряный запах ee паха. Я ненавижу ее всем своим телом, ненавижу до последнего толчка, и потом, держа ее, вырывающуюся, для тебя, я ловлю твой взгляд и понимаю, что сейчас мы с тобой так дороги друг другу, как никто; как никто и никогда.