Текст книги "О психологической прозе"
Автор книги: Лидия Гинзбург
Жанр:
Искусство и Дизайн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
"Твои странности, детство, легкомыслие, пошлость – все это теперь для меня понятно. Ты был во многом неправ ко мне, но не по личности, как я думал прежде, а вследствие моментального состояния твоего духа. Теперь я глубоко понимаю тебя и потому глубоко люблю тебя: любовь есть понимание, то святое и органическое понимание, где одно чувство без выговаривания, а если выговаривание, то уже не отвлеченное, а такое, которое есть в то же время и ощущение. Да, я теперь люблю тебя таким, каков ты есть, люблю тебя с твоими недостатками, с твоею ограниченностью, люблю тебя с твоими длинными руками, которыми ты так грациозно загребаешь в минуты восторга и из которых одною (не помню – правою или левою) ты так картинно, так образно, сложивши два длиннейших перста, показываешь и доказываешь мне, что во мне спекулятивности нет "вот на эстолько"; люблю тебя с твоею кудрявою головою, этим кладезем мудрости, и дымящимся чубуком у рта. Мишель, люби и ты меня таким, как я есть. Желай мне бесконечного совершенствования, помогай мне идти к моей высокой цели, но не наказывай меня гордым презрением за отступления от нее, уважай мою индивидуальность, мою субъективность, будь снисходителен к самой моей непросветленности... Мишель, любить можно только субстанцию – я понимаю это; но ведь субстанция сама по себе – призрак: она узнается чрез определение. В человеке можно любить только его определение, как выражение субстанции ".
Для Белинского заявление в высшей степени принципиальное. Определение это материальное и конкретно-психологическое проявление человеческой сущности. И не случайно философские термины расступаются вдруг, чтобы дать дорогу портретному изображению Бакунина с его трубкой и длинными руками (ничего подобного нельзя найти в письмах Бакунина этих лет).
Но дело не только в портретности. Существеннее, что о помощью философских терминов Белинский фиксирует процессы, совершающиеся в единичном сознании, прослеживает своего рода диалектику души. "У меня всегда была потребность выговаривания и бешенство на эту потребность. Результатом этой борьбы должно было быть отчаяние, оскудение жизни, судорожное проявление жизни в проблесках, восторгах мгновенных и днях, неделях апатии смертельной. Так и было со мною в Премухине. Там я лицом к лицу в первый раз столкнулся с мыслию – и ужаснулся своей пустоте. Это был ужасный период моей жизни, но я теперь понимаю его необходимость... Я страдал, потому что был благороден, я принес в жертву моим конечным определениям все мои чувства, верования, надежды, свое самолюбие, свою личность" (XI, 240-242, 245, 243).
В переписке Белинского и его друзей наряду со своеобразным применением гегельянских терминов находим фразеологию совсем другого происхождения. Это слова, заимствованные из разных языковых слоев, но в обиходе кружка ставшие терминами – знаками для определенных, идеологически и психологически существенных понятий, – такие, например, слова (постоянно встречающиеся в переписке молодого Белинского), как апатия, выговаривание, вникание. Понятие апатии, очень важное в системе понятий, господствовавших в кружке Станкевича, связано со всем комплексом лени, безволия как признаков состояния падения. Точно так же выговаривание, вникание связаны с самоуглублением, самоанализом, с не ведающей границ откровенностью, с теми формами дружбы, через которые Белинский прошел и от которых он впоследствии так страстно отрекался.
Так терминами, формулами для посвященных становятся обыкновенные слова, хотя и книжные по своей природе. То же назначение получают иногда слова или фразы – цитаты, и притом совсем не философского происхождения. Во второй половине 1830-х годов Станкевич и его друзья увлечены Гоголем. Осенью 1835 года появляется в "Телескопе" блистательная статья Белинского "О русской повести и повестях г. Гоголя". Гоголевские образы и выражения прочно входят в умственный обиход кружка, в переписку его участников. Белинский превращает гоголевские выражения в своего рода термины, включая их в цепь своих философских антиномий. Еще на исходе фихтеанского периода понятия Хлестаков, хлестаковщина противополагаются долгу, нравственной ответственности. Позднее они станут антитезами простоты или конкретного действия. Хлестаковщина одно из важных понятий в этической системе раннего Белинского.
Гоголевские обороты – обычно в несколько измененном виде – проникают в эпистолярную речь Белинского: "Хочется быть генералом, повесят тебе кавалерию через плечо" (XI, 348); "душа моя Тряпичкин..." (XI, 428); "Хочешь заняться чем-нибудь высоким, а светская чернь не понимает..." (XI, 525) и т. п. Встречаются и неожиданные сочетания Гоголя с Гегелем, образующие новые в своем роде термины. В июле 1838 года Белинский пишет Бакунину: "Боткин рассказал мне сцену, которою начинается "Вильгельм Мейстер", – и у меня душа содрогнулась от дикого восторга. Надо же узнать, что оно там такое и как т. е. больше сущность и поступки, а я ничего" (XI, 254). Речь в письме идет о переходе от призрачной, идеальной любви к земной и реальной. Это и есть поступки. Но происхождение этого слова здесь иронически цитатное. Бобчинский в первом действии "Ревизора" (явление третье) говорит про Хлестакова: "Ходит по комнате, и в лице такое рассуждение и физиономия... такие важные поступки..." 1 Эта формула, соединившая словечко Бобчинского с гегелевской сущностью, несколько раз повторяется в письмах Белинского. Это шутка, но шутка, выражающая очень важную для Белинского мысль о сочетании идеи и действия, идеи и явления.
1 Цитирую первую редакцию "Ревизора", в 1841 году переделанную.
Выражение не вытанцовывается или вытанцовывается (в смысле: не удается – удается), восходящее к повести "Заколдованное место" ("Нет! не вытанцовывается, да и полно!"), встречается в письмах довольно часто. В 1839 году, в разгаре борьбы за конкретную действительность, Белинский пишет Станкевичу: "Время есть поверка всех склонностей, всех чувств, всех связей действительность стала вытанцовываться..." (XI, 366). Это опять сочетание философского понятия с гоголевским оборотом, превращающее его в термин для посвященных.
Столь смелые языковые опыты соответствуют всей стилистике писем Белинского, пестрой, неровной (в отлитие от бакунинской). Наряду с аналитическим стилем – дружеская болтовня, шутка, резкое просторечие. А сквозь философический или разговорный тон прорывается вдруг язык романтической идеальности. Так, в письме 1838 года Белинский говорит об Александре Александровне Бакуниной: "Нет, никакую женщину в мире не страшно любить, кроме ее. Всякая женщина, как бы ни была она высока, есть женщина: в ней и небеса, и земля, и ад, а эта – чистый, светлый херувим бога живого, это небо, далекое, глубокое, беспредельное небо, без малейшего облачка, одна лазурь, осиянная солнцем!" (XI, 241). Но этот язык – еще остатки прежнего идеального направления, и он становится для Белинского все менее и менее возможным.
Романтическая личность, от которой отправлялись молодые русские философы 30-х годов, имела свой трафарет; не разрушая его, философские идеи вносили в него изменения. Но личность, соответствующую новой философской фазе, нужно было создавать заново. В письмах Белинского 1838 года возникает образ, имеющий общее, эпохальное значение, – образ человека, еще не оторвавшегося от романтического корня, но который влечется уже к действительности так же страстно и порой так же тщетно, как он недавно еще влекся к мечте. В структуре этой личности гармония противостоит распадению и рефлексии, чувство, просветленное разумом, – "непросветленной непосредственности".
Но Белинский на этом не остановился. Жажда реального увлекала его все дальше и на некоторое время привела к пресловутому "примирению с действительностью", то есть с политической практикой самодержавного государства. Образ личности неизбежно должен был отразить этот новый образ действительности.
Белинский попытался принять существующее, но побудившее его к этому чувство реальности в то же время предохранило его от идиллических представлений о существующем. В сентябре 1838 года Белинский пишет Бакунину: "Действительность есть чудовище, вооруженное железными когтями и огромною пастью с железными челюстями. Рано или поздно, пожрет она всякого, кто живет с ней в разладе и идет ей наперекор. Чтобы освободиться от нее и вместо ужасного чудовища увидеть в ней источник блаженства, для этого одно средство – сознать ее" (XI, 288). Здесь, в сущности, определена личная, психологическая сторона философского и политического примирения. Высшее достоинство человека не в шиллеровской героике (она и прежде уже была объявлена прекраснодушием, призрачной мечтой), а в том, чтобы вынести все бремена, налагаемые столь страшной действительностью, да еще претворить ее в блаженство. Подобная резиньяция возможна в силу безусловного господства разумного общего над случайным и частным, практических требований государства и общества над вожделениями человека и его субъективной мыслью. Еще раньше провозглашенный примат объективного над субъективным определяется теперь как примат общего (в гегельянском смысле) над частным, индивидуально-человеческим. Соответственно располагаются и все прочие противопоставления положительных и отрицательных качеств личности.
К неудовольствию своих философских друзей Белинский понимает теперь действительность не только как осознанное духом единство сущности и явлений и не только как политическую практику, но также как эмпирический быт, как законы и требования общежития и общения, равно обязательные для всех – для наделенных талантами и дарами и для ненаделенных. Это антиромантическое положение – исходное при создании новой модели человека и его поведения. Высшим этическим состоянием недавно считалась гармония, теперь ее место занимает простота.
В письме 1838 года к Бакунину Белинский признает, что от него впервые услышал слово действительность, – "но у меня есть еще слово, которое я твержу беспрестанно, и это слово мое собственное, и притом великое слово. Оно – простота". Боже мой, как глубок его таинственный и простой смысл!" (XI, 293). В письмах Белинского ближайших лет слово простота повторяется часто, в разных контекстах, становится ключевым ко всему построению личности. К нему присоединяются слова нормальность, непосредственность. У простоты и нормальности есть свои антитезы – ходульность, фраза, хлестаковщина, рефлексия, искаженность. Значение этих соотношений в становлении Белинского двойственное. В атмосфере "примирения с действительностью" они отразили недоверие к протестующей мысли, сказавшееся в статье Белинского о "Горе от ума", в статье "Менцель, критик Гете" и других статьях этого периода. А в то же время этими антиномиями отмечено у него непрестанное и плодотворное развитие идеи действительности.
В аспекте простоты и нормальности пересматриваются душевные состояния и отношения, прежде всего любовь и дружба, столь решающие для романтического сознания. Теперь осуждена господствовавшая в кружке экстатическая дружба, порожденная "вниканием" и "выговариванием", в свою очередь возникшими из острой потребности личности в самоосознании. Небесная любовь к идеальной женщине, включавшая недостижимость, безнадежность в качестве обязательного элемента, передвинута в разряд отрицательных явлений, как призрачная фантазия, которую человек натаскивает на себя. Положительный полюс антитезы занимает теперь любовь действительная, осуществленная. Возникает даже новая теория любви, согласно которой взаимность, разделенность есть необходимое условие истинной любви, все же прочее – удел ложной мечтательности. Как всегда у Белинского, весь этот ход размышлений питается жизненным материалом и получает поэтому конкретный психологический поворот. В письмах 1839-1840 годов Белинский пересматривает историю своей любви к Александре Александровне – для него это теперь пример прекраснодушия, натянутой и ложной мечтательности. Переоценке подлежат ц самые образы сестер Бакуниных, недавно еще созидавшиеся по подобию романтической Вечной Женственности. Они по-прежнему высоки и "святы", но искажены по вине Мишеля, который внес распадение и рефлексию в их "божественную непосредственность" (Белинский периода "примирения" принимает гегелевскую концепцию невозможности для женщины отвлеченного мышления). Жестче же всего переоценивает Белинский свои отношения с Михаилом Бакуниным: "Мне уже надоело прекраснодушное кружение в пустых кругах ложных отношений, ложной дружбы, ложной любви и ложной ненависти" (XI, 368).
Переоценка этических ценностей не означала, однако, благополучного овладения ценностями. Белинский свою автоконцепцию строит не как идеал, по как обобщение существующей психологической реальности, – она складывается в борьбе между силой и слабостью человека. Теперь его сила в том, что, смирив романтическую гордыню, он подчинил себя всеобщим законам – от государственных до житейских. Соответственно его идеалом стали простота и нормальность. Но сам он совсем не идеальный герой, он человек, который постиг ценность действительности, конкретности, простоты, но одолеваем еще ходульностью, рефлексией, хлестаковщиной, бессилием в любви, требующей теперь осуществления. В своей совокупности эти отрицательные моменты образуют антитезис действительности. Но само понимание действительности опять вступало в новую фазу.
Считается – и справедливо, – что переезд в Петербург и впечатления от столицы российской империи сильнейшим образом повлияли на новый перелом в мировоззрении Белинского. Но еще до отъезда в Петербург, в сентябре октябре 1839 года, Белинский пишет Станкевичу огромное письмо-исповедь. Оно подводит итоги гегельянским увлечениям кружка, отношениям с Бакуниным и многому другому. Оно свидетельствует о том, насколько Белинский в этот момент уже готов к новой постановке вопроса о действительном и недействительном.
Культ общего, проповедь примирения с существующим достигли апогея в статьях Белинского о Бородинской годовщине. Вторая из них – отклик на "Очерки Бородинского сражения" Ф. Глинки – появилась в декабрьском номере "Отечественных записок", а уже в феврале 1840 года Белинский говорит: "О, пропадай это ненавистное общее, этот молох, пожирающий жизнь, эта гремушка эгоизма, самоосклабляющегося в нем!" (XI, 467). В том же феврале 1840 года Грановский писал Станкевичу о Белинском: "Бешеное уважение действительности проходит. Пишет, что он бог знает что отдал бы, чтобы "воротить статью о..."" 1 (имеется в виду статья о Бородинском сражении). Молох "российской действительности" уже безвозвратно осужден, растоптанной им частной личности возвращены ее права, ее нравственное достоинство, но мучительное переходное состояние будет длиться до тех пор, пока Белинский найдет для этой частной личности новые формы общего, решит для себя вопрос ее социального бытия. Политическое значение переходного периода очевидно – Белинский освобождался от органически враждебной ему идеи примирения с насилием над человеком. Период этот чрезвычайно важен и для самоосознания личности. В развитии Белинского кризис гегельянства отличается особой психологической напряженностью. Определяющие его противоречия прямо ведут к проблематике русского психологического романа второй половины века.
1 Т. Н. Грановский и его переписка, т. 2, с. 383.
До сих пор возникавшие в обиходе кружка философско-психологические антиномии подчинялись довольно отчетливому порядку. Сначала положительный полюс – идеальность, отрицательный – низкая эмпирия; потом напротив того: действительность – положительное начало, пошлая идеальность – отрицательное. Исходные предпосылки, по законам романтического мышления, порождают соответствующие ряды контрастных качеств.
Теперь четкость оценочных противопоставлений утрачена. Действительность ужасна. Действительность с железными когтями превратилась в "гнусную действительность)). "В жизни только и есть хорошего, что мечта; если ты этого еще не знаешь, так скоро узнаешь" (письмо к Боткину 1840 года. – XI, 563).
Что же это – возвращение к прежней романтической антитезе мечты и низкой действительности? Нет, это другое. Тогда мечта была высшей метафизической реальностью, теперь это только иллюзия. Противопоставление осталось, но теперь неизвестно – где его положительный и где отрицательный элемент. Оно стало противоречием заведомо неразрешимым и порождающим дальнейшие противоречия. С одной стороны, молох ужасной действительности и бесчеловечно абстрактного общего. С другой – личность. Но Белинский понял призрачность личности, не включенной в систему общих ценностей и связей, а эти новые связи он еще не может твердо определить. "...Живет одно общее, а мы – китайские тени, волны океана, – океан один, а волн много было, много есть и много будет, и кому дело до той или другой?" (XI, 444).
Общее бесчеловечно, ценность личности иллюзорна. Оценочные акценты сместились, и вся антитеза оказывается зыбкой. Есть и соотношения совсем неожиданные, а в то же время логически предрешенные исходными предпосылками. Так, на положительном полюсе заняла место апатия. Апатия была противовесом любви, признаком состояния падения. Теперь ее функция другая. "...Слава богу, кажется, я потерял навсегда способность к детским увлечениям. Я решил, что самая мертвая, самая животная апатия лучше, выше, благороднее мечтаний и ложных чувств" (XI, 534). Апатия – как в свое время простота – заменила теперь гармонию, противополагаясь ходульности, фразерству, хлестаковщине. Разумеется, Белинский понимает апатию только как момент в процессе развития, как симптом отрезвления.
В первом же дошедшем до нас письме Белинского из Петербурга (к Боткину) читаем: "Мне теперь ни до кого нет дела, я никого не люблю, ни в ком не принимаю участия, – потому что для меня настало такое время, когда я увидел ясно, что или мне надо стать тем, чем я должен быть, или отказаться от претензии на всякую жизнь, на всякое счастье. Для меня один выход – ты знаешь какой; для меня нет выхода в Jenseits 1, Б мистицизме и во всем том, что составляет выход для полубогатых натур и полупавших душ... Мне остается одно: или сделаться действительным, или до тех пор, пока жизнь не погаснет в теле, петь вот эту песенку – "Я увял и увял Навсегда, навсегда..." (XI, 416).
1 Потустороннее (нем.).
Дух, абсолют, истинная субстанция – в период кризиса и пересмотра всех позиций эти понятия уже не могут служить источником и оправданием жизненных ценностей. Остается одна несомненная ценность – трезвая истина. "Лучше хочу, чтобы сердце мое разорвалось в куски от истины, нежели блаженствовало ложью", – пишет Белинский в феврале 1840 года (XI, 438). И характерно, что в том же письме к Боткину отрезвление опять связано с апатией как симптомом. Через несколько строк читаем: "Много ты сделал для меня – я это видел; но до всего этого мне не было никакого дела, как будто и не относилось ко мне. Для меня было все равно – ехать и не ехать, умереть и жить, похоронить тебя или видеть живым". Идея трезвой истины была идеей времени, порожденной движением русской мысли к реализму. Несколько позднее, в начале 1840-х годов, она становится решающей в мировоззрении Герцена – о чем свидетельствуют его письма, дневники, статьи, – особенно "Дилетантизм в науке", где Герцен писал, что человек должен науке "все отдать и в награду получить тяжелый крест трезвого знания" (III, 66).
Суровый пафос трезвого знания становится для Белинского, как позднее для Герцена, основой самоутверждения. Человек не мирится больше с ужасной действительностью, не уходит от нее в иллюзорную мечту, но овладевает ею путем бесстрашного познания истины – таков новый обобщенный образ самого себя, который Белинский строит на рубеже 30-х и 40-х годов. "Я хочу прямо смотреть в глаза всякому страху и ничего не гнать от себя, но ко всему подходить" (XI, 553).
Но автоконцепция Белинского, как всегда, слагается из самоосуждения столько же, сколько из самоутверждения. Бесстрашный искатель истины, он в то же время поражен жизненным бессилием, пороками и слабостями характера и воли, присущими рефлектирующему поколению. Автоконцепция Белинского сейчас уже осознанно исторический факт – концепция поколения.
О рефлектирующем поколении Белинский говорит в своих статьях о Лермонтове 1840-1841 годов. В гораздо более обнаженной и беспощадной форме эта тема присутствует в его письмах того же времени. "Судьба сделала меня мокрою курицею – я принадлежу к несчастному поколению, на котором отяжелело проклятие времени, дурного времени! Жалки все переходные поколения – они отдуваются не за себя, а за общество... меня радует новое поколение – в нем полнота жизни и отсутствие гнилой рефлексии" (XI, 521).
Белинский постулирует теперь некий идеал человека, наделенный свойствами, противоположными слабостям рефлектирующего поколения (из "молодых" к идеалу приближается брат Мишеля Николай Бакунин, которым Белинский тогда увлекался). В идеальном человеке рефлексии противостоит здоровая непосредственность (некогда, в форме непросветленной непосредственности она была пороком), разорванности противостоит полнота, цельность, жизненному бессилию "мокрой курицы" – умение овладевать конкретными благами жизни. Еще в пору "примирения" Белинский на место идеальной и бесплотной любви поставил любовь осуществленную. Теперь он идет еще дальше, признавая право на наслаждение, оправдывая чувственность – как порождение непосредственности и полноты 1.
1 Эти вопросы еще в начале 30-х годов были поставлены в кружке Герцена-Огарева под влиянием идеи "оправдания плоти", присущей сенсимонизму и вообще раннему утопическому социализму.
На положительном полюсе оказались одновременно – дерзость познания и апатия, апатия и чувственность, безлюбовность и полнота непосредственного восприятия жизни. Усложненность соотношений, отход от романтических полярностей и прямолинейных контрастов сопровождается нарастанием психологизма (его поддерживает пристальное внимание к частной личности), психологизма все более реалистического, поскольку с ослаблением метафизических антитез все усиливается понимание социальной обусловленности душевной жизни. Разрешение кризиса назревало именно потому, что противоречия становились все нестерпимее.
Мечта прекрасна, но она иллюзия, уступка слабости человеческой. Действительность ужасна, но от нее нельзя оторваться. Человека, неспособного "выйти из себя", ждет пустота и отчаяние. "Если бы не журнал, я бы с ума сошел. Если бы гнусная действительность не высасывала из меня капля по капле кровь, – я бы помешался" (XI, 563). В этом письме 1840 года общественное деяние предстает еще в качестве средства самоутверждения, борьбы с пустотой. Структура романтических и гегельянских полярностей окончательно разрушена. С той и с другой стороны человека рефлектирующего поколения обступают иллюзии. Решение для Белинского придет, когда им будет найдена объективная ценность и обязательность общественного деяния; оно станет тем самым высшим этическим актом.
К июню и к сентябрю 1841 года относятся знаменитые письма Белинского к Боткину о социальности ("Социальность, социальность – или смерть!") и о маратовской любви к человечеству. Идея социализма, которая стала для Белинского "идеею идей, бытием бытия, вопросом вопросов, альфою и омегою веры и знания" (XII, 66), не вступает в противоречие с идеей личности, спасаемой от поглощения молохом всеобщего. Ведь теперь речь идет о новом, социальном понимании личности, – не о личности избранной или уединенной, но о каждой личности и обо всех личностях вместе взятых.
Социальность требует общественного деяния. "Я теперь совершенно сознал себя, понял свою натуру: то и другое может быть вполне выражено словом Tat 1, которое есть моя стихия" (письмо 1840 г., XII, 13; о "живом и разумном Tat" см. также XII, 38). Слово действие не случайно употреблено по-немецки. Новые установки преемственно связываются с уже пережитым духовным опытом – с идеей деяния в "Фаусте" ("Im Anfang war die Tat") 2, с гегелевской концепцией деятельности.
1 Действие, деяние (нем.).
2 В начале было деяние (нем.).
Несколько позднее, в цикле статей "Дилетантизм в науке", Герцен начнет свою проповедь "одействотворения", перехода теории в практику. "Я теперь совершенно сознал себя..." – это опять столь характерный для Белинского взгляд на себя со стороны, самоосознание в категориях психологических и исторических. Но построение собственной "натуры" на этот раз оказывается сложным, двоящимся. И эту двойственность Белинский понимает как трагическую дисгармонию между внутренним душевным опытом и опытом общественного деяния. "Я во всем разочаровался, ничему не верю, ничего и никого не люблю, и однако ж интересы прозаической жизни все менее и менее занимают меня, и я все более и более – гражданин вселенной. Безумная жажда любви все более и более пожирает мои внутренности, тоска тяжелее и упорнее. Это мое, и только это мое. Но меня сильно занимает и не мое. Личность человеческая сделалась пунктом, на котором я боюсь сойти с ума. Я начинаю любить человечество маратовски..." (XII, 52). Образ человека возникает теперь из сочетания нереализованной любви к женщине и реализованной любви к человечеству. Любовь к человечеству – это несомненный душевный опыт, убеждающий в объективности социальных ценностей и целей. В момент кризиса ужасной действительности противостояла иллюзия, спасавшая от гибельной пустоты даже понимающих се иллюзорность. Теперь антитезой ужасной действительности является справедливая и разумная действительность утопического социализма. А бесстрашный созерцатель трезвой истины стал теперь человеком целеустремленного действия; в конкретном его выражении – это журнальная деятельность Белинского.
Но душевное развитие Белинского никогда не было прямолинейным и легким. И от периода кризиса гегельянских идей он как "внутренний человек", как частная личность сохраняет в начале 40-х годов еще множество нерешенных вопросов. В его письмах этих лет продолжают звучать темы безлюбовности, апатии, сухого страдания. Сознательно и настойчиво разделены сфера целесообразных общественных устремлений и сфера личного бытия, одинокого, трудного, проникнутого тщетной, "танталовской" жаждой счастья и любови. "Меня интересует и то и другое, но внутри ношу смерть и пустоту. В общем для меня есть еще надежды и страсти, и жизнь; для себя – ничего. Скучно, холодно, пусто: на какое-либо личное счастье – никакой надежды. Горе! горе! Жизнь разоблачена" (апрель 1842; XII, 106). Еще раньше, в письме 1841 года к Николаю Бакунину, Белинский ясно сформулировал свое понимание раздельности двух сфер своей духовной жизни: "Видите ли, я все тот же, что и был, все та же прекрасная душа, безумная и любящая. Сердце мое не охладело, нет, оно умирает не от холода, а от избытка огня, которому нет пищи... Обаятелен мир внутренний, но без осуществления вовне он есть мир пустоты, миражей, мечтаний. Я же не принадлежу к числу чисто внутренних натур, я столь же мало внутренний человек, как и внешний, я стою на рубеже этих двух великих миров. Недостаток внешней деятельности для меня не может вознаграждаться внутренним миром, и по этой причине внутренний мир – для меня источник одних мучений, холода, апатии, мрачная и душная тюрьма" (XII, 76).
Разрыв между внешним и внутренним миром становится в этот кризисный период принципом осознания и построения собственной личности как исторически обобщенной личности человека рефлектирующего поколения. Для Белинского – как для Герцена, как и для всех его современников, охваченных кругом идей утопического социализма, – существовало идеальное представление о гармонии между общественным и личным. Но гармония эта, по их убеждению, является уделом будущих поколений. Разрыв "двух великих миров" в сознании Белинского начала 1840-х годов отнюдь не следует рассматривать как его личную "слабость". Это факт эпохальный, факт общего значения для того момента в развитии русской умственной жизни, когда человек рефлектирующего поколения только что оторвался от романтизма и стал человеком реального направления 1. Трезвое знание и общественное деяние – господствующие черты реального человека – предвещали и последний период идеологического развития Белинского, и позднейшие пути русских революционных демократов. Но предвестием будущего явилось и то, что Белинский называет своим "внутренним миром". Противоречия, неудовлетворенность, жадное самоисследование всегда под контролем грозных нравственных требований, личное и интимное, непрестанно перерастающее в общезначимое, – все это прямо вело к психологизму русской прозы второй половины века, увенчанному небывалым самоанализом Толстого. При этом психологический роман не поглотил специфику самопознания людей 1830-х годов. Оно осталось уникальным по интенсивности, по обнаженности перевода философской проблематики на язык душевных переживаний. Именно Белинский по методу осознания своего внутреннего мира ближе всего подошел к толстовской магистрали движения русской культуры.
1 К началу 40-х годов относятся существеннейшие высказывания в статьях Белинского по вопросу об идеальном и реальном, которому русская эстетическая мысль 1820-1830-х годов уделяла пристальное внимание. См. об этом мою статью "Герцен и вопросы эстетики его времени" в кн.: Проблемы изучения Герцена (М., 1963).
Модель человека реального направления потребовала опять перемещения оценочных акцентов. Несмотря на упреки рефлектирующему поколению, рефлексия (как протестующий разум) оказалась теперь на положительном полюсе, а непосредственность на отрицательном (в разгаре гегельянских увлечений соотношение было обратным). "Разум и сознание, – пишет Белинский в сентябре 1841 года, – вот в чем достоинство и блаженство человека; для меня видеть человека в позорном счастье непосредственности – все равно, что дьяволу видеть молящуюся невинность; без рефлексии, без раскаяния разрушаю я, где и как только могу, непосредственность – и мне мало нужды, если этот человек должен погибнуть в чуждой ему сфере рефлексии, пусть погибнет..." (XII, 72).
Вместе с рефлексией реабилитирована и субъективность – стихия личности, которая трактуется как единица социального целого. А субъективность ведет за собой шиллеризм с его героикой, недавно преданной поношению. Антитезой ему (отрицательной) служит изысканный эгоизм Гете, тогда как на недавнем гегельянском этапе Гете был для Белинского высшим идеалом действительной жизни духа, а Шиллер противополагался ему в качестве воплощения призрачной мечтательности. Система антитез таким образом продолжает еще работать, но в основном не она уже строит характер. Для человека реального направления понадобились другие средства.