Текст книги "Процесс исключения"
Автор книги: Лидия Чуковская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Однако вскоре сделалось ясно, в какой степени то, что двигало товарищем Поздняевым (не знаю, можно ли это назвать совестью), было лишено индивидуальности и самобытности.
Сначала произошло нечто волшебное, неправдоподобное, неслыханное. Редакция журнала "Семья и школа" пожелала ознакомиться с моими воспоминаниями о Корнее Чуковском.
Решительно ни на что не надеясь (после немой гибели лениздатской ахматовской книги и красноречивых разъяснений т.Поздняева), ознакомиться редакции "Семьи и школы" с моими воспоминаниями я все-таки разрешила. Развернувшаяся далее феерия ослепила меня. В моих воспоминаниях 15 глав. Мне позвонила Любовь Михайловна Иванова*, тогдашний редактор "Семьи и школы", и произнесла слова о художественной силе моих мемуаров столь лестные, что приво-дить их неловко. Любовь Михайловна Иванова предложила опубликовать в слегка сокращенном виде все 15 глав. Она находила их полезными для родителей, для учителей, для детей. Я, изверив-шаяся, тупо предлагала напечатать не 15, а всего одну главу, самую для меня дорогую: о том, как Корней Иванович читал нам в море стихи. Нет, лучше все 15. Нет, мне бы одну-единственную! Нет, лучше 15. Так мы торговались и торговались и наконец сошлись на семи главах. Они должны были пройти в трех номерах "Семьи и школы" – № 9, 10 и 11 за 1972 год.
* Ныне покойная. – Примеч. 1975 года.
И вот я, не веря глазам, держу в руках № 9 журнала – и там действительно напечатан первый отрывок из моих воспоминаний под заглавием "На морском берегу". Фееричность доведена до беспредельности: не только большими буквами набрано мое крамольное имя, которое т.Поздняеву запретила употреблять в печати его чуткая совесть, не только так прямо и написано "Лидия Чуков-ская. На морском берегу", а в конце отрывка – "Продолжение следует", но даже помещен мой портрет! 1915 год, рисунок Маяковского*.
* Ср. "Маяковский-художник". М.: Советский художник, 1963, с. 30.
А совесть-то у т. Поздняева оказалась отнюдь не персональной! И вообще не совестью, а циркуляром свыше.
В № 9 отрывок оканчивался словами: "Продолжение следует".
В № 10 несколько абзацев из следующей главы открывались словом "окончание".
Мне от души было жалко ответственного редактора Любовь Михайловну: она говорит автору ответственные слова, предлагает печатать мемуары в трех номерах, а потом открывает редактиру-емый ею журнал и вместо "продолжения" внезапно читает: "окончание". Подмена совершилась без ее ведома. И Корнея Чуковского тоже было мне жаль: рассказано, как он учил нас, детей, становиться на четвереньки и лаять на собак, а вот, как он учил нас понимать стихи, об этом умолчено. Известный писатель, критик, мемуарист, историк литературы, филолог, знаток русской поэзии, человек, всю жизнь радевший о "стиховом воспитании детей"; поэт, автор многочислен-ных стихотворных сказок; автор работ по теории перевода, мастер перевода; словом – Корней Чуковский, известный писатель и стихолюб, превращен в какого-то лихого затейника.
Я так до сих пор и не знаю: случился этот обрыв потому, что в 1968 году решено было кем-то "наверху" ничего моего не печатать, или потому, что как раз летом 1972 года за границей изда-тельство имени Чехова напечатало мою старую повесть "Спуск под воду" (1949-57). И "Голос Америки", сообщив об этой книге по радио, разбудил во всех редакторах всех газет и журналов Советского Союза одну и ту же персональную совесть.
"Памяти моего отца"... Он не был замучен в лагере, не был расстрелян. Последнее десятилетие его жизни прошло в достатке и славе. Однако была у него в жизни своя трагедия и своя борьба. Он был наделен редкостным даром: даром литературного критика, повышенной восприимчивостью к искусству слова. В десятые годы и в начале двадцатых не было в России ни одного сколько-нибудь значительного явления литературы, на которое не отозвался бы особенный, всегда узнавае-мый голос Корнея Чуковского. Лучшие его статьи того времени – полемические, а иногда и парадоксальные – сквозь внешний анализ стиля ведут читателя внутрь, вглубь, к постижению духовной личности изучаемого автора. Статьи эти сами по себе – произведения искусства, главным образом – портретного. Однако к концу двадцатых годов литературным критиком Чуковский быть перестал. Время исключало самобытность в восприятии чего бы то ни было – в том числе и литературы, а тем самым и своеобразие критического жанра. Задача литературного критика сведена была правительствующей бюрократией преимущественно к популяризации очередных "партийных постановлений в области литературы". Корней Чуковский продолжал работать по другим своим специальностям, но до конца жизни остро и болезненно ощущал неосуществленность своего основного призвания... Десятилетиями участвовал он в борьбе за право детей на сказку литературную и народную – и вышел из этой борьбы победителем. Сказка вообще сказка – взята была властями под подозрение: руководящие неучи полагали, будто сказка мешает детям понимать реальную жизнь. Каждая из собственных сказок Чуковского, ныне рождающаяся заново вместе с каждым новым поколением детей, превратившаяся в фольк-лор, рассыпавшаяся на прибаутки, пословицы и поговорки, каждая из сказок Корнея Чуковского – от "Крокодила", "Мухи-Цокотухи" и до "Бибигона" – подвергалась в свое время гонениям и цензурным запретам.
Однако ни о его беде, ни о его борьбе я и не покушалась в своих воспоминаниях писать. О борьбе за сказку потому, что он сам написал о ней в книге "От двух до пяти", а о Чуковском-критике потому, что, я уверена, о нем вспомнят и напишут другие, чуть только и это "утаенное наследство" будет читателю возвращено.
Я же в своих воспоминаниях собиралась припомнить то, что помню во всем мире я одна: свое детство и его молодую дружбу с детьми.
Но хозяйство-то у нас плановое: кому о ком вспоминать, что следует в памяти укоренить, а что из памяти выкорчевать, кто будет назначен в близкие Корнею Чуковскому, а кто в дальние, об этом не нам судить. Начальству виднее. Мне о нем вспоминать – не положено.
6
Но ведь я не только мемуарист. Иногда меня тянет заговорить не только о прошлом, но и о настоящем.
Начиная с последних чисел августа 1973 года и на протяжении первой декады сентября в наших газетах велась систематическая травля Сахарова и Солженицына.
Она была давно ожиданной и по набору стереотипов совершенно заурядной. Кого только у нас не травили! Чьи только идеи не выворачивали наизнанку!.. Сахаров и Солженицын взяли на себя труд: самостоятельно осмыслить прошлое и современность, задуматься о будущем, да еще при этом, вместе с друзьями, взвалили себе на плечи защиту незаконно гонимых. Открытую, громкую. Ну как же было их не загрызть? Подвергают они сомнению законность, соответствие Советской Конституции того или другого приговора – стало быть, они антисоветчики. По-иному, чем газета "Правда", предлагают они вести борьбу за мир? стало быть, они жаждут войны... В каждом из них бьется своя, собственная, выработанная жизнью, а не из газеты вычитанная мысль, работает взыскательная, жестокая к себе, непримиримая, ищущая истины совесть – не циркулярная, своя – это подвижничество духовной работы ни в коем случае не может быть прощено. Если к совести присоединяется гениальность, а к гениальности мужество, то слово обретает огромную власть над людьми. Правящая власть не любит, чтобы над людьми являлась еще чья-то органически возни-кающая, безмундирная. И до тех пор, пока почему-либо не считает возможным прибегнуть к прямому физическому насилию, – прибегает к отравлению людского сознания ядовитыми газами лжи.
Средства массовой информации, сосредоточенные в одних руках, дают для этой газовой атаки небывалые возможности. Ну как же людям, вдыхающим из каждого номера каждой газеты яд, не отравиться ложью и не возненавидеть Сахарова?
(Я считаю академика А.Д.Сахарова человеком, одаренным нравственной гениальностью. Физик, достигший огромного профессионального успеха, один из главных участников в создании водородной бомбы, – он ужаснулся возможным результатам своей удачи и кинулся спасать от них мир. Испытание новой бомбы людям во вред! Дело не в отказе от колоссальных денег и карьеры; нравственная гениальность Сахарова, даже если впоследствии он не создал бы Комитет Прав Человека, проявилась прежде всего вот в этом: одержав профессиональную победу, он понял не только пользу ее, но и вред. Между тем людям искусства и людям науки обычно ничто так плотно не застилает глаза, как профессиональная удача)
В газетах осени 1973 года подвиг Сахарова был искажен и оболган. Человечнейшего из людей, безусловно достойного премии мира*, выставили на позор перед многомиллионным читателем как поборника войны.
* Которой он и был удостоен через год после написания этих строк, то есть в 1975 году. – Примеч. 1977 года.
Но, признаюсь, не это поразило меня, не это заставило схватиться за перо. Кого только и за кого только у нас не выдавала, в случае нужды, наша пресса!
Осенняя кампания семьдесят третьего года (не тридцать пятого, не тридцать седьмого-тридцать восьмого, не сорок шестого, не шестьдесят восьмого, а семьдесят третьего) против Сахарова и Солженицына поразила меня именами соучастников в преступлении.
Колмогоров. Шостакович. Айтматов. Быков.
Ведь это не какая-нибудь шпана, по первому свистку осуждающая кого угодно за что угодно. Это не какая-нибудь нелюдь. Это – людь.
Интеллигенция верит им: ведь "говорит сама наука", "говорит само искусство"! И верит не одна интеллигенция.
Знаменитыми своими именами деятели науки и искусства подтвердили клевету, соучаствовали в газовой атаке, цель которой – отравить сознание нашего народа новой ложью!
И лжесвидетельствуют они не под пыткой, не под угрозой пытки, не под угрозой тюрьмы, ссылки или какого бы то ни было вида насилия, а находясь в полной безопасности, по любезному приглашению телефонного звонка.
Вот что поразило меня. Вот почему – чтоб оказать первую помощь отравленным – я написа-ла статью "Гнев народа"*. Вот почему я срочно вручила ее американскому корреспонденту: мне необходимо было, чтобы противоядие возможно скорее любыми средствами достигло отравленных.
* Статья напечатана также в сборнике "Открытое слово" и в журнале "Горизонт", 1989, № 5. Примеч. ред. 1997.
Я понадеялась на радиостанцию "Голос Америки". Я не ошиблась. Статья моя достигла слуха многих миллионов обманутых моих соотечественников.
7
25 декабря 1973 года я получила письмо из Союза Писателей. Привожу его целиком:
"Уважаемая Лидия Корнеевна!
Мне необходимо побеседовать с Вами. Прошу Вас быть в Секретариате у меня 28 декабря, в пятницу, к 14 часам.
Ю.Стрехнин
Секретарь Правления Московской Организации СП РСФСР
24 декабря 1973 года".
В пятницу я отправилась. Со Стрехниным мне уже случалось беседовать в семьдесят втором году после опубликования в Америке моей книги "Спуск под воду". При всей учтивости моего собеседника – это был форменный допрос, ничто иное. На прощание Стрехнин сказал: "Я наде-юсь, наш разговор не сделается достоянием гласности?" – "Хорошо", – обещала я. Отчего обещала? Оттого, что, сказать по правде, тогда мне было жаль Ю.Ф.Стрехнина; мне примерещи-лось, что, хотя допрос он вел искусно и твердо, он сам немножко стеснялся принятой на себя обязанности.
Сейчас я сожалею уже не о Стрехнине, а о своем обещании. Но как бы там ни было, дала слово – держу.
Вторичный вызов к Стрехнину, в декабре 1973 года, и потом вызов на Секретариат – это уже дело иное. Тут уж никакие обещания меня не связывают, и записи я вела, не скрываясь.
Мне хочется, чтобы читатель ознакомился с ними: они дают ясное представление о духовном уровне тех, кто мнит себя руководителями нашей литературы.
28 декабря 1973 года, ровно в 2 часа дня, я поднялась на второй этаж Центрального Дома Литераторов и вошла в кабинет к Стрехнину. Он встал из-за письменного стола, поздоровался и предложил мне кресло. Я примерилась: кабинет маленький, окно большое, свету много. Я вынула из портфеля дощечку с наколотой бумагой, ярко пишущий фломастер и линзу. (Я могу писать, только приблизив бумагу к глазам, а читать только сквозь линзу.) Стрехнин сказал, что 14 декабря состоялось заседание Бюро Объединения детских и юношеских писателей, на которое меня пыта-лись пригласить, но не удалось, потому что не могли дозвониться. А вопрос там стоял серьезный: товарищи ходатайствовали перед Секретариатом об исключении меня из Союза.
Телефон мой работает столь прихотливо, что, быть может, детские писатели и впрямь пыта-лись, но не могли дозвониться. Уже многие годы оба мои телефона – городской и дачный – приобрели способность самовыключаться и самовключаться. Не работает, потом начинает работать. Через два месяца после того, как детские писатели накануне 14 декабря 1973 года тщетно пытались с помощью телефона пригласить меня на свое заседание, – через два месяца, то есть 12 февраля 1974 года, между пятью и шестью часами, когда уводили в неизвестность А. Солженицы-на, – мой телефон очередной раз самовыключился. Я ни о чем не подозревала, мне надо было позвонить приятельнице, но сколько бы я ни поднимала трубку, – бездна молчания. Ни гудков, ни писка. Через час телефон самовключился; Солженицын был уже арестован на квартире жены (улица Горького, 12); военная операция: восемь человек вооруженных милиционеров, а за ними сухопутная армия, морской и воздушный флот Советского Союза – все против одного человека, вооруженного одним лишь оружием: словом... военная операция была благополучно завершена, и заголосили телефоны по всей Москве, как колокола, возвещая несчастье.
Меня по самовключившемуся телефону известил друг. Я отправилась знакомой дорогой, дворами, с улицы Горького, 6, на улицу Горького, 12.
Лагерь? Расстрел? Высылка за границу?
Но день этот был еще впереди.
А сейчас Стрехнин любезно протянул мне протокол заседания Бюро Детской секции от 14 декабря 1973 года. Я глянула – третий или даже четвертый экземпляр машинописи, недоступный моему зрению даже сквозь линзу. Стрехнин предложил огласить. Я поблагодарила. Начала конспективно записывать то, что слушала: выступления "детских писателей". Но тут вошел, представился и сел неподалеку от меня А. Медников. Стрехнин начал снова. Мне казалось, будто Медников все время крутил вокруг пальца какой-то ключ на веревочке. Может быть, мне это только казалось.
Стрехнин:
"Протокол заседания Бюро Детской секции 14 декабря 1973 года. Присутствовали тт. Юрий Яковлев, А.Аренштейн, А.Медников, Андрей Некрасов, И.Токмакова, Николай Богданов и др.
Сообщение сделал Юрий Яковлев: Лидия Чуковская пользовалась всеми благами, предоставле-нными ей государством. И в то же время порочит Советское государство. Она уже давно обязана была сама положить билет. Мы у нас в секции не видели ее лет двадцать.
Я (перебивая): Все граждане Советского Союза пользуются всеми благами государства, а не я одна. Вот вы, например, товарищи, получаете зарплату от государства, а также и гонорары. И вы, и Юрий Яковлев.
Стрехнин продолжает читать:
Воскресенская: Я много лет назад слушала выступление Лидии Чуковской. Она говорила, что надо заботиться не о пионерском знамени, а чтобы мальчики хорошо обращались с девочками.
Я: Я такого своего выступления не помню. Но я и сейчас думаю, что мальчики должны хорошо обращаться с девочками.
Стрехнин читает:
В.Медведев: У нас есть такие люди, которые любят играть на публику. Смелость на заграницу. С ними надо бороться.
Стрехнин продолжает читать:
В. Морозова: Необходимо отделить Корнея Чуковского и Николая Чуковского от Лидии Чуковской. Чтобы ее тень не падала на них. Ее выступление глупо и чудовищно.
А. Аренштейн: Эта дама для нас чужой человек. Она все получает от государства, а сама ничего не делает.
Андрей Некрасов: Член Союза Писателей обязан участвовать в строительстве коммунизма. Я читал заявление Лидии Чуковской и возмущен. Я ставлю вопрос об исключении ее из Союза.
И. Стрелкова: Еще в 1969 году покойный Аркадий Васильев ставил вопрос об исключении Лидии Чуковской из Союза. Но тогда у нее умер отец, и это заставило нас оказать ей снисхождение.
("Да, уж чем-чем, а снисходительностью Васильев не отличался", подумала я.)
Стрехнин читает:
А.Кикнадзе: Она пишет для того, чтобы привлечь внимание к себе. Но это никому не интерес-но ни у нас, ни за границей. Она хочет опорочить и советскую интеллигенцию, и советский рабочий класс.
Николай Богданов: Она пользуется именем отца и брата. А с отцом у нее были когда-то неприятности, потому что у нее тяжелый характер. Таким, как она, не место в Союзе.
Я (Стрехнину): Как же вы, Юрий Федорович, принимаете подобные протоколы и допускаете подобные собрания? Ведь это не обсуждение моей статьи, а обсуждение моих семейных дел! Как они смеют обсуждать мои отношения с отцом! У меня около трехсот писем моего отца – ими займутся историки литературы, а не Николай Богданов. Что это за уровень разговора в Союзе Писателей – об отце, брате? А если я выйду на трибуну и буду обсуждать, как относится т.Иванов к своей жене?
Стрехнин: Почему вы предъявляете свои претензии нам? Ведь я вам читаю не свои слова, а протокол заседания секции. Выступления товарищей.
Я: А почему меня не пригласили на заседание секции и все это было без меня?
Стрехнин: Это действительно нехорошо. Но они не могли вам дозвониться...
Стрехнин продолжает читать. Читает, что сказала И.Токмакова.
И.Токмакова: Выступление Лидии Чуковской предательское. Она позорит звание писателя. Ей не место в Союзе.
Н.Дурова: Со мной был такой случай: кто-то из артистического мира предложил мне подпи-саться под письмом Лидии Чуковской в защиту Солженицына. Но я отказалась, хотя было уже много подписей.
Я: Это ложь. Никаких подписей, кроме моей, под письмом в защиту Солженицына не было, и я их не собирала. Я написала статью в "Литературную Газету" сама, одна: сама подписала и сама отправила*.
* Статья "Ответственность писателя и безответственность "Литературной Газеты" (1968). См. сборник "Открытое слово", с 49. Примеч. ред. 1997.
Стрехнин: Но она и не говорит, что вы предлагали ей подписываться. Мог предлагать кто-нибудь другой.
Стрехнин продолжает читать, что говорила Н.Дурова:
Н. Дурова: Я недавно была в Лейпциге. Там министр культуры ГДР назвал Лидию Чуковскую импресарио по клевете и фальсификации. Это правильно.
Я: Какой у них интеллигентный министр культуры! Слово "импресарио" знает.
Н. Дурова: Предлагаю лишить Лидию Чуковскую наследства.
В той же семье растет великолепно подготовленная смена. На телевидении работает Дмитрий Николаевич Чуковский. На студии научно-популярных фильмов – Евгений Борисович Чуковс-кий. И не хотелось бы, чтобы тень клеветнических выступлений их родственницы падала на эти имена.
Я: Отец мой не считал, что я бросаю тень на его имя. Если же мои родные стыдятся меня – у них есть отличный выход: переменить фамилию. Я свою не отдам... И почему Дурова говорит только о Дмитрии Николаевиче и Евгении Борисовиче? У моего отца не двое, а пятеро внуков; среди них даже один доктор наук, который тоже великолепно работает. И много симпатичных правнуков. И замечательные невестки.
Но сколько бы их ни было и как бы хорошо они ни работали – "смена" тут слово неподходя-щее. Смены Корнею Чуковскому ни они, ни я представить собой не можем, потому что писатель незаменим, он единственен.
Я снова спрашиваю вас – как же вы допускаете, чтобы в руководимом вами Союзе происхо-дили обсуждения на таком уровне? 20 лет назад, худо ли, хорошо, но в Детской секции говорили о стихах и прозе, а сейчас о чужих семейных делах! И это – детские писатели, люди, призванные воспитывать детей! Это непристойно.
Медников, а с ним и Стрехнин: Им никто не давал указания сверху, они говорят от души. Почему вы воображаете, что вы одна говорите от души, а все – по подсказке? Они говорят, что думают.
Я: Они все говорят одно и то же, одно и то же, одно и то же – значит, по подсказке. И все они говорят не о моей статье "Гнев народа", а только о семейных делах. Наверное, им так велели. Ни слова по существу разбираемой статьи. Я не удивлюсь, если завтра прочту в "Литгазете" точное повторение за подписью экскаваторщика. Тоже от души.
А. Медников: Очень может быть.
Стрехнин читает выступление Лиханова:
Лиханов: Нет, дело тут не в позе, как кто-то сказал. Выступление Лидии Чуковской – не поза, а чистая антисоветчина. И не первая. Она давно работает на заграницу.
Она в своем письме называет имена лиц, которые здоровы, а их будто бы посадили в сумасше-дший дом. Это неправда. Они действительно больные. У нас здоровых не посадят.
Сейчас заграничное радио слушают все, в том числе и молодежь. Надо оградить нашу молодежь.
Как Литвинов, Якир и Красин пользовались именами своих отцов, так Чуковская пользуется именем своего отца.
Я: Неправда! Литвинов ничем не пользовался и честно отбыл свой срок. Красин просто однофамилец известного большевика, и ему нечем пользоваться. Якир и Красин – давно сломле-нные лагерями и тюрьмами люди, которые оговорили и предали многих честных людей. Никто не смеет меня с ними сравнивать.
А моего отца не уважаете – вы. Неужели вы думаете, что теперешний наш разговор – это форма уважения к моему отцу? Если бы писатели его уважали, они позаботились бы, чтобы переиздавались его критические статьи, его книги – "От двух до пяти", "Живой как жизнь", "Высокое искусство", "Чехов", "Современники", "Мой Уитмен", "Поэт и палач", "Александр Блок как человек и поэт", "Рассказы о Некрасове", – заботились бы о его, книгах, а не обсуждали бы его детей и внуков. Что бы он пережил, если бы слушал заседание секции и наш сегодняшний разговор? Как вы думаете?
Стрехнин: Вы переходите на другую тему – вопрос о переизданиях.
Я: Да, перехожу. Но не на "вопрос о переизданиях", как выражаетесь вы, а на литературу. Потому что я в Доме Литераторов, а не на склочной коммунальной кухне. Вы, Союз Писателей, лишаете читателей книг Корнея Чуковского. Вы не дорожите ни литературой, ни читателями.
Стрехнин: Я продолжаю читать протокол:
Юрий Яковлев оглашает письмо Марии Павловны Прилежаевой, которая присоединяет свой голос к требованию исключения. "Лидия Чуковская – человек чуждый".
Постановили: просить Секретариат и Правление подтвердить наше мнение об исключении Лидии Чуковской из Союза Писателей. Принято единогласно.
Затем, продолжает читать Стрехнин, уже после постановления, выступил т.Кулешов, по-видимому, опоздавший. А. Кулешов заявляет, что Лидия Чуковская как писательница – пустое место.
Стрехнин: Итак, Лидия Корнеевна, какие у вас к нам претензии? Их две, я так понял: что вас не пригласили на заседание Бюро – раз, и что якобы не говорили по существу – два.
Я: Да, это так. Нельзя осуждать человека в его отсутствие – это раз, а уровень обсуждения самый низкий – это два. Ничего никто о моей статье "Гнев народа" не сказал, а либо только брань ("антисоветчина"), либо забота о моих племянниках, которые являются достойной сменой моему отцу. Писателю родственники – смена!
А.Медников: Откуда вы берете информацию об арестованных?
Стрехнин: Вы пишете: аресты, обыски, сумасшедшие дома. Откуда у вас такие сведения?
Я: Я, как и вы, живу у себя на родине. У меня на родине творятся беззакония. Я их вижу.
Стрехнин: Почему-то вы видите только беззакония.
Я: Нет, совсем не только. Но я слишком хорошо помню погибших раньше в предыдущие десятилетия, – и потому меня остро интересуют погибающие теперь.
Стрехнин: Мы тоже хорошо помним погибших.
Медников: Откуда вы берете вашу информацию?
Я: Из жизни. От матерей, жен, сестер. Чтобы не видеть, надо заткнуть уши и зажмурить глаза. Это кругом. Одного моего знакомого, совершенно здорового, посадили в сумасшедший дом. А я – знала, что он здоровый. В печати об арестах и обысках не пишут. Или пишут, извращая факты. У меня много знакомых, которые были на суде над Синявским и Даниэлем, над Литвиновым и его товарищами. Все было совсем не так, как изображала печать. Когда я могу, я пользуюсь официаль-ными источниками – например, когда Лев Николаевич Смирнов, судья, выступал в Союзе Писателей, я задала ему вопрос, что означает – юридически – слово "антисоветский"? Ответа я не получила*.
* Вопросы, переданные Л. Н. Смирнову на собрании писателей в марте 1966 года – см. сборник "Открытое слово", с. 33. – Примеч. 1977 года.
Медников: Почему это происходит вокруг вас, а, например, возле меня не происходит ничего похожего?
Я: Не знаю... Вы живете где-то на острове и нарочно не видите... Кроме личных наблюдений я иногда узнаю что-нибудь от академика Сахарова. Он ведь тоже лицо официальное: председатель Комитета Прав Человека. Вот недавно был суд над его другом Шихановичем. Судили в отсутствие подсудимого, защищал адвокат, который подсудимого ни разу не видел. А дело Суперфина? Его матери недавно запретили с ним переписку. Родной матери. Понимаете?
Медников: Я никогда никакого Суперфина не слышал. И с Сахаровым не знаком.
Я: Жалею о вас.
Стрехнин: Итак, вернемся к делу. Мы пригласим вас на Секретариат... Может быть, вы до тех пор подумаете и напишете объяснительную записку? Я нисколько не настаиваю, я всего лишь спрашиваю.
Я: Я никакой объяснительной записки писать не стану. Я ни у кого на службе не состою. Если меня пригласят в Секретариат Правления, я приду, но только на том условии, что о моих родных говориться не будет. В литературе родства не существует. Если существует – не фамильное. И, кроме того, прошу учесть, что я живу то в городе, то на даче,– и предупредить меня надо заранее.
Если на Секретариате займутся моими семейными делами, то я немедленно уйду, громко хлопнув дверью.
Стрехнин: Скажите, пожалуйста, Лидия Корнеевна, а как ваша статья попала за границу?
Я: В прошлый раз в этой же комнате вы задали мне подобный вопрос о другой статье. Тогда я сказала: не знаю. Это правда. Теперь говорю: я сама пригласила к себе домой американского корреспондента и передала ему "Гнев народа" с просьбой опубликовать.
8
4 января я получила повестку: явиться на заседание Секретариата Московского Отделения Союза Писателей РСФСР.
От письма Стрехнина она отличалась тем, что уже вовсе не походила на письмо. Там: "Уважа-емая Лидия Корнеевна". Здесь уже просто "Лидия Корнеевна". (А если бы меня вызывали на Секретариат не РСФСР, а СССР – до какого градуса поднялась бы невежливость?) Там была подпись Ю.Стрехнин". Как-никак, автограф писателя. Здесь – "Зав. протокольным отделом А. Любецкая". Очень похоже на вызов в милицию или в суд... Впрочем, в милицейской повестке стояло бы: "гр-ке Чуковской Л.К."... Трудно себе вообразить, чтобы, например, у "Серапионовых братьев" существовал протокольный отдел, и в этом отделе – зав., и они писали бы друг другу так: Каверину В. А.
Я нахожу, так оно и лучше. По крайней мере, сразу понимаешь, куда идешь.
Явиться: 9 января, в 2 часа дня, в комнату № 8.
Я в указанное время явилась. Захватила с собою кроме фломастеров, линз и дощечки листы чистой бумаги для записи; напечатанное большими буквами прощальное выступление; а также список своих работ, сначала принятых издательствами, а потом без объяснений отвергнутых.
В вестибюле меня поджидали друзья. (Хоть и нет "Серапионовых братьев", а братство неистребимо. Не нами началось, не нами кончится.)
Поднялись все вместе на второй этаж, к дверям комнаты № 8. У дверей сторож. Друзья мои (члены Союза) просили у членов Секретариата допустить их в зал. Нет. Друзья просили допустить хотя бы кого-нибудь одного, чтобы помочь мне разбираться в бумагах. Нет. Члены Секретариата Правления МО СП это, видимо, какие-то помазанники Божий, а все остальные – серость, не им чета.
Вот когда и друзей моих будут исключать поодиночке из Союза, тогда и каждого из них по очереди допустят в святилище. А пока что – одну меня.
Я вошла. Большая комната в несколько окон. Большой стол. За стол, шумно отодвигая стулья, садятся люди. Некоторые – вдоль стен; их человек 20-25. Сели. И мне, вижу, оставлено место – неподалеку от председателя. (Председательствует поэт С.Наровчатов.) Я села, начала расклады-вать свои инструменты и бумаги и сразу поняла: беда. Комната очень большая, окна далеки от стола, я как ни устроюсь за столом – света мне не хватит. Настольных ламп нет, а верхний, если даже зажечь, недостаточен.
Я собрала все свое хозяйство, разложила на подоконнике и стала у окна.
Теперь свет падает щедро и на мою дощечку, и я могу писать и читать.
Но председательствующий не называет имен говорящих (все они тут люди свои, хорошо между собою знакомы, зачем называть), а я из своей дали не вижу лиц. Голоса узнаю, но лишь некоторые. Вынуждена то и дело бросать карандаш, подходить к председателю, спрашивать шепотом: "Это кто говорит?" Он отвечает, не поворачивая ко мне головы. (Поэтическая вольность. Поэт не обязан быть вежлив.)
Так я слушаю, читаю, говорю, спешу от окна к председателю и от председателя обратно к окну, тороплюсь записать, тороплюсь ответить; люди говорят, перебивая друг друга, иногда в два или три голоса сразу; может статься, запись моя в результате беготни и спешки не совершенно точна. (Надеюсь, велась стенограмма, она позволит обогатить и уточнить мой текст.)
Наровчатов (объяснив, что собрались все члены Секретариата, кроме тех, кто представил для своей неявки уважительную причину) открыл заседание. Огласил повестку дня.
Пункт первый – обсуждение персонального дела Л. Чуковской.
Затем прием новых членов.
Затем план работы Секретариата в первом полугодии 1974 года; утверждение разных редкол-легий (кажется, среди сборников назван был "День Поэзии") и очень много пунктов, посвященных встречам писателей с рабочими; так, например, обсуждение темы "Герой девятой пятилетки"; планирование очерков и рассказов о заводских рабочих; выдача премий за лучшие произведения "на рабочую тему".
(Записала я не все – на повестке дня пунктов было больше).
Затем Наровчатов предоставил слово для доклада т.Стрехнину.
Стрехнин поднялся и, стоя, сообщил, что 14 декабря 1973 года Бюро Детской секции едино-гласно постановило ходатайствовать перед Секретариатом об исключении из Союза Писателей Лидии Чуковской – ввиду ее недостойного поведения. Что после этого он, Стрехнин, совместно с товарищем Медниковым, беседовал с Чуковской. (Та часть беседы, которая касалась семьи, в его пересказе опущена.) Что я заявила им– "Статья "Гнев народа" передана мною, американскому корреспонденту собственноручно". Что статья "Гнев народа" напечатана за границей в русской белогвардейской газете рядом с Галичем (я не поняла, рядом ли со стихами Галича или с его интервью; газеты не видела); что статья моя широко передавалась по иностранному радио на Советский Союз. "В виду того, что все присутствующие хорошо с ней знакомы, – сказал Стрехнин, – обсуждать ее по существу нет необходимости"*.