355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лиана Полухина » Инна Гулая и Геннадий Шпаликов » Текст книги (страница 2)
Инна Гулая и Геннадий Шпаликов
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 03:05

Текст книги "Инна Гулая и Геннадий Шпаликов"


Автор книги: Лиана Полухина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

«Ты была важнее, чем все на свете…»

«Я иду вслед за памятью и вижу вечер, и склад, и мы перетаскиваем картошку в корзинах. Ты в куртке и в косынке, и всю ночь мы ничего не делаем полезного – мы смеемся, выпрашиваем холодные арбузы, и ты сидишь рядом со мной, и я еще не знаю тебя и говорю тебе „вы“.

Потом была весна и Первое мая. И пыльный весенний день в середине мая – твои открытые белые руки, твое лицо взволнованно, и снова ты такая легкая, готовая улететь.

…И позже мы встречались часто и дружески, и всегда я забывал все на свете, потому что ты была важнее, чем все на свете, и ты знаешь это».

Так писал в своем дневнике Шпаликов летом 1958 года. Строки эти посвящены Наталии Рязанцевой.

«Это был такой странный роман, не студенческий, старомодный роман. Гена сразу сделал предложение, – рассказывает Наталия Рязанцева. – Мы поехали в Ленинград играть в волейбол, как всегда. Нас поселили в Доме колхозника. Там стояли кровати, по четыре в комнате. Я оказалась там с тремя лилипутками – артистками из ансамбля.

Приехал вдруг Гена. Он заявился в наш Дом колхозника целой компанией, с лыжами, рюкзаками: они решили поехать в Карелию кататься на лыжах. И поехали. А Гена остался в Ленинграде. Он приходил ко мне, и это было очень забавно. Лилипутки его полюбили. У них был баянист, и он пел вместе с ними под баян.

Он всем представлял меня как свою невесту, хотя ничего еще не было решено…

На нашей свадьбе он сказал замечательную речь. Женщины плакали. Наши мамы плакали тоже. Что он такое говорил, я не помню, но необыкновенно трогательно».

 
Вместе с собой он дарил ей весь мир.
Любимая, все мостовые,
Все площади тебе принадлежат,
Все милиционеры постовые
У ног твоих, любимая, лежат.
 
 
Они лежат цветами голубыми
На городском, на тающем снегу.
Любимая, я никакой любимой
Сказать об этом больше не смогу.
 
(«В Ленинграде»)

Семейная жизнь началась при абсолютном безденежье. Зарабатывали, чем могли. «Рекламу писали замечательную, нанимались за полцены, – рассказывает Рязанцева. – Нам даже образец выдали, как нужно писать. Мы долго хохотали над образцом, а потом сами сочиняли нечто подобное. Песни сочиняли эстрадные. Гена прославиться хотел, хотел песни написать, которые бы народ запел. И действительно, запели его песни. И до сих пор они остаются. Петр Ефимович Тодоровский до сих пор их поет. Даже в фильм „Военно-полевой роман“ взял „Городок провинциальный“…

Однажды Гена принес большие деньги и подбросил их вверх. Мы нашли потом на абажуре какую-то десятку – это было так кстати!»

Жили по-студенчески безбытно, общими интересами, не наворачивая проблем, – они, как водится, возникали сами собой и решались «по мере поступления». Но были и перманентные – безденежье, бездомность (впрочем, в те годы мало какая молодая семья имела свое жилье). Помимо прочего, Наташу все больше и больше стала тревожить растущая тяга Геннадия к выпивке.

В воспоминаниях «Майский день – именины сердца», посвященных известному писателю С.А.Ермолинскому, Рязанцева рассказывает об одном из эпизодов своей семейной жизни со Шпаликовым.

«Мы поженились в 59-м, – пишет она, – а в 61-м наш студенческий „экспериментальный“ стал трещать по швам, и весной Гена затеял примирение. Мы решили начать новую жизнь. Из прежней жизни – с моими родителями – мы были изгнаны, вернее, сами ушли. Для новой жизни были все основания – Гена получил аванс на „Мосфильме“ и, узнав, что я тоже скитаюсь, живу у подруги, купил два билета на Кавказ и преподнес их как спасенье: ехать и не рассуждать».

Прибыв в Гагры, они остановились в гостинице «Гагрипш» и зажили на широкую ногу. Им должны были прислать гонорар за сценарий. Но почему-то не присылали. Они продали, что могли, но все равно пришел момент, когда им не на что было поесть. Среди живущих в гагринском писательском Доме творчества попадались знакомые лица, но ведь не у всякого можно попросить взаймы.

И неизвестно еще, чем бы дело кончилось, если бы Шпаликов не встретил Сергея Александровича Ермолинского, который узнал его. Сергей Александрович выручил их деньгами, и оставшаяся неделя пребывания бедных, промотавшихся студентов на юге превратилась в сплошной праздник. А Шпаликов – и в том была его трагедия – хотел, пишет Рязанцева, чтобы каждый день был праздником, но это редко получалось.

Под крылом Ермолинского в их семье ненадолго воцарился мир. Все невзгоды начинавшейся взрослой жизни отступали, узнавали свое место в масштабах иных трагедий и потерь.

Трудности быта, добывания денег их тяготили не очень. Они жили по воле чувств и профессии. Их окружали друзья. Они принимали гостей у себя, ходили в разные компании, где собирались интересные люди. Со Шпаликовым скучать было невозможно. Серьезно относился он далеко не ко всему, любил валять дурака. Над многими вещами мог посмеяться и многое увидеть из прошлого и будущего – в этом смысле он был поэт. Иногда обманывал. Устраивал розыгрыши, мистификации…

«Всего вранья Гены не перечислить, – вспоминает Рязанцева. – Бывало и такое, когда его песни выдавали за чьи-нибудь чужие. Некоторые его песни выдавали за песни Галича, а на самом деле Галич добавлял к Гениным песням окончания политические. Гена про это знал, они ведь были знакомы, и никак не реагировал. Он и сам мог выдать за свою чью-нибудь песню».

«А еще Гена любил дарить себе книги, – добавляет Юлий Файт, – от имени Льва Толстого, Олеши, к примеру. Таких книг с „дарственной“ подписью у него собралась целая полка».

В телепередаче «Людей теряют только раз», посвященной Шпаликову, забавную историю рассказал Павел Финн:

«В 1961 году Гена с Наташей Рязанцевой въехали в коммунальную квартиру на Арбате. Гена, естественно, завладел вниманием всей квартиры: он был необычайно обаятельный, необычайно вежливый, сразу в него все влюблялись, он никогда не вызывал раздражения у людей. Та жизнь, которую он принес в коммунальную квартиру, для пожилых дам, которые там существовали, конечно, была несколько экстравагантна, потому что там сразу же началось бог знает что. Единственно, чем можно было обуздать Гену, – это коммунальным порядком. Шпаликов был внесен в график уборки мест общественного пользования, который должен был неукоснительно соблюдаться. И вот однажды в квартиру позвонил некий господин и с сильным английским акцентом пригласил к телефону господина Геннадия Шпаликова. Подошедшая к телефону дама сказала, что Шпаликова нет, и спросила, что ему передать. Тогда этот господин сказал, что это говорят из шведского посольства и просят передать господину Шпаликову, чтобы он посетил посольство, потому что получено известие из Стокгольма о присуждении ему Королевской академией Нобелевской премии по литературе за этот год. Вся квартира оживилась, всполошилась. Все стали перезваниваться.

А господин с английским акцентом звонил из автомата, и рядом с ним стоял Гена Шпаликов. А этот самый, с английским акцентом, был наш друг, оператор Митя Федоровский, он знал более или менее английский и был подучен Геной позвонить в квартиру и сообщить благую весть.

Эффект был фантастический! Когда Шпаликов вечером вернулся домой, полагаю, что в несколько возбужденном состоянии, первое, что он увидел, был график „сортирного регламента“, где его фамилия торжественно жирным карандашом была вычеркнута, поскольку все понимали, что лауреат Нобелевской премии ну никак не может убирать сортир.

Когда он через некоторое время был разоблачен, репрессий никаких не последовало, однако фамилия его была возвращена в список».

На лекциях в институте рядом с Геной сидел Наум Клейман. Как-то Шпаликов вытянул из-под его руки тетрадку и подсунул ему свою. Там было написано: давай переговариваться через тетрадку. Клейман согласился.

Однажды Гена неожиданно исчез. А через несколько дней так же внезапно появился.

«Я был в Венгрии», – написал в разговорной тетрадке. Клейман ответил: «Врешь!» – «Меня взял с собой мой дядя генерал».

То, что его дядей был известный генерал-полковник С.Н.Переверткин, было сущей правдой. Шпаликов в своих фантазиях был настолько органичен, что порой трудно было отличить правду от выдумки.

Наум заколебался. Гена сидел с абсолютно серьезным лицом. «Знаешь, что я видел своими глазами?» – написал он в тетрадке. И дальше шел рассказ о противостоянии русского парнишки, сидящего в танке, и венгерских ребят, его ровесников. Ребята должны бросить в танк зажигательную смесь, а танкист должен выстрелить в них. Кто кого опередит?.. Этим и кончается рассказ.

Гена переждал паузу и сказал, что никто не выстрелил и никто не бросил смесь…

«Шпаликов уловил какую-то вибрацию эпохи, какие-то открывшиеся пути, – говорит Клейман, – увидел то, что другие не увидели, – в этом был весь Гена. Конечно, он не был в Венгрии. Он ее отсюда видел, и видел лучше, чем те, кто там был».

…А однажды он позвал к себе друзей и сказал: «Вот я получил кубок на кинофестивале в Бергамо». И действительно, показывает кубок на малахитовом или мраморном основании. «Этот кубок мы должны обмыть!»

Файт высказал сожаление, что Шпаликов сам не съездил за этим кубком в Италию. «А я только что оттуда,» – говорит тот. И рассказывает, как он возвращался из Загорянки, как его встретили на перроне и в приказном порядке отправили в Италию. Прямо в том, в чем он был одет. Его спросили, на каком же языке он там говорил. На русском, ответил он. Там, мол, половина Италии грузины, все по-русски говорят.

Друзья, что интересно, ему поверили. Тут пришел Андрей Тарковский, и они сообщили ему радостно, что Гена был в Италии! «Ну, послушайте! – охладил их пыл Андрей. – Вы сами бываете за рубежом и знаете, что нужен загранпаспорт. Ну как Гена мог так, с электрички, попасть в Италию?» Шпаликов врал именно друзьям, те ему верили.

Иногда он рассказывал фантастические истории, и ему не верили, а потом выяснялось, что это правда. В нем, в его рассказах и фантазиях странно соединялись ирреальность и абсолютная реальность.

Справедливо сказал хорошо знавший Шпаликова Павел Финн, что тогда, в шестидесятых, он весело жил, был абсолютно уверен в своем счастливом пути, в том, что у него будет долгая счастливая жизнь. Так и фильм его называется. Он был уверен в своей власти над жизнью, над будущим. И когда он придумывал про себя все эти забавные истории, на самом деле это были возможные эскизы его существования. Он придумывал для себя различные варианты жизни.

«Застава Ильича»

Еще студентом Шпаликов был приглашен на большую картину – «Застава Ильича».

В письме Юлию Файту он написал, что у него будет, как у Висконти, – две серии. Тогда двухсерийность была большой редкостью.

То, что режиссер Марлен Хуциев, тогда уже светило, стал работать не с маститым сценаристом, а со студентом ВГИКа, было необычайным событием.

Шпаликов привел с собой целую когорту юных талантов, чьи имена впоследствии составят славу советского кинематографа. На экране азартно спорили и веселились вгиковцы: Андрей Кончаловский, Андрей Тарковский, Светлана Светличная, Павел Финн, Дмитрий Федоровский с операторского… Играли они не себя, а персонажей, которых в основном сами и придумывали. Это были дети 41-го, ужасы войны отложились у них на уровне подсознания, у некоторых не сохранился образ живого отца. Шпаликов был типичным представителем этого поколения.

Они очень трудно и не сразу, и далеко не всем открывались, эти будущие мастера. Их условно зачислили в «шестидесятники», потому что слава ко многим приходила на излете той эпохи, но потенциал, которым они обладали, не укладывался во временные рамки.

Диапазон знаменитого поколения «шестидесятников» был очень широк: от Петра Тодоровского до Геннадия Шпаликова. У этого поколения в цене было не отличие, а сходство. Сходство же было в основном в том, что все они, и бывшие фронтовики, и дети войны, переживали весну Жизни, пору надежд, «громадье» планов. До космоса ближе, чем до подмосковного Загорска.

…Первый разговор между Хуциевым и Шпаликовым произошел в кафе «Москва». Присутствовала и Наташа Рязанцева.

И началась работа.

– Я помню, – рассказывает Марлен Хуциев, – как Гена с Наташей приходили к нам на Подсосенский с бутылкой вина. Все было красиво, никакой опасности в этом не виделось. Сидели допоздна, говорили о будущей картине, и не только о ней. Читали стихи.

У Хуциева со Шпаликовым сложились хорошие, можно сказать, нежные отношения. Гена называл Марлена «Мен». Это не мешало им собачиться. Верный себе, свободолюбивый Шпаликов устраивал Хуциеву разные штуки. Как-то, к примеру, исчез куда-то, а появившись, объяснил, что подхватил дизентерию и был три дня на карантине. На самом же деле он был на кинопробах у Тодоровского – тот начинал снимать «Верность». Гену выдали подкрашенные волосы.

Когда началась «Застава», частым гостем на съемках был писатель Виктор Некрасов в неизменной ковбойке с закатанными рукавами. Все с ним подружились. А Шпаликову, как он напишет в стихотворении, посвященном Некрасову, 29 октября 1974 года, буквально за два дня до своей смерти, он стал самым близким из людей.

В «Заставе Ильича» шло разрушение стереотипа. Очеловечивалось, оживлялось, одушевлялось все то, что и должно было быть живым. То же происходило и в жизни. В этом смысле фильм был воплощением духа оттепели. Обнадеживающие перемены ощущались людьми искусства, литературы прежде всего как возможность свободы творчества, расширения диапазона поисков, отмены ограничений, предписанных официальной идеологией, смягчения цензуры. И действительно, стало легче дышать, думать, мечтать.

Но до полной свободы было еще далеко.

Съемочный период длился нескончаемо долго из-за бесконечных переделок, сокращений, дополнений.

В ходе съемок фильму заменили название на, так сказать, более нейтральное, дабы не тревожить тень вождя революции: «Мне двадцать лет».

Но это не положило конец придиркам. От фильма с таким названием, фильма, где главными героями были молодые, требовался комсомольский пафос, устремленность в коммунистическое будущее. «А мы ужасно боялись впасть в пафос, – говорил кинокритик Н.Клейман. – В нашем собратстве Шпаликов был лидером и больше всех противился этому вот внешнему пафосу, велеречивому монологу, диалогу. Ему не чужд был пафос внутренний, спрятанный в глубине, а на поверхности был воздух, пронизанный солнцем. Поэтому диалоги у Шпаликова так легки».

Фильм Хуциева и Шпаликова знаменовал собой новое слово в отечественном кинематографе. Пересказать фильм нельзя. Сюжет здесь растворен в общем потоке повествования, в атмосфере его. Композиционная непринужденность «Заставы», приближенность ее к реальной жизни отражает мироощущение автора и с первых же кадров воспринимается зрителем, будит его воображение, заставляет сопереживать происходящему на экране, домысливать, «дочувствовать» сказанное героями. Потому что герои эти – сами зрители, и этот фильм о молодых, двадцатилетних, наполненный теплом, доброжелательством, нежностью и любовью, – и про них, людей разных поколений.

«Мне всему человечеству надо счастья!» – под этими словами одного из своих героев мог бы подписаться и сам Шпаликов.

В своей книге «Тогда деревья были большими… Лев Кулиджанов в воспоминаниях жены» кинодраматург Наталья Фокина рассказывает о трудностях, которые испытывали Марлен Хуциев и Геннадий Шпаликов с самого начала работы – с момента подготовки фильма к запуску в производство.

«Сценарий по размеру тянул на две серии. А запустили его как одну. Кинозрелище из размеров повести выросло и тяготело к роману. Кроме того, продленность времени фильма насыщалась подробностями и полутонами, это давало возможность пристальнее и внимательнее рассмотреть человека. Фильм Марлена Хуциева был несомненно новаторским, и это многих раздражало. Особенно тех, кого это лишало премии за выполнение плана. Каждое утро в объединение приходил начальник планового отдела студии и, посмотрев сводку об отснятом метраже, возмущался: „Ну что, ваш гений опять отстает?“ Это раздражение накапливалось и просачивалось за пределы студии.

Как-то днем на студию был высажен десант с Гнездниковского (там располагалось Госкино. – Л.П.)во главе с главным редактором Ириной Кокаревой. Вызвали Марлена. Пошли в директорский просмотровый зал. Я никогда не забуду того высокомерного презрения, с которым „через губу“ они общались с Марленом. Материала было много, и материал был хороший, если не сказать превосходный. Смотрели они плохо, переговаривались между собой. Потом просили выключить проекцию. Кончился их „рабочий“ день».

Единственное замечание, которое они успели высказать, вспоминает Н.Фокина, это то, что в квартире родителей Ани, где шел ремонт и стены были оклеены газетами, газета «Правда» была наклеена в перевернутом виде, так что название ее выглядело как бы ниспровергнутым. Хуциев удивился: «Я не обращал внимания на это, мне важно было, чтобы интерьер во время ремонта выглядел достоверно». – «Ну, вот видите, если вы не обращаете внимания на такие вещи… В общем, разбираться с вашим материалом надо серьезно. Вам придется приехать к нам на Гнездниковский». Марлен оказал, что это невозможно, что все эти дни группа работает и днем и ночью, что прерывать съемки нельзя.

В самом деле, Хуциев сутками не покидал студию. Причем даже в этом аврале он не допускал никакой халтуры. Так работали далеко не все.

После окончания съемок фильм долго еще будут мучить цензоры, пытаясь сделать из него идеологически здоровое произведение.

…Самым тяжелым для всех было запрещение картины «Застава Ильича».

«Объяснить и понять логику этого было невозможно, – пишет Наталья Фокина. – Кинематографисты на студии или в Госкино видели картину, восхищались, удивлялись и многие заимствовали оттуда, по крупице растаскивали открытия, внося их, как бы невзначай, в свои картины. Так что когда наконец картина была выпущена, она не казалась уже такой новаторской. Но это все произошло позднее».

За свой фильм Шпаликов бился с безоглядностью честного человека. Армен Медведев рассказывает: «В тот год я работал в Союзе кинематографистов и оказался на одном из партийных активов, которые время от времени собирал горком КПСС. Там выступал Егорычев, который теперь (2001 год. – Л.П.)пытается представить себя жертвой брежневского застоя (просто в свое время невпопад что-то сказал и оказался послом в Скандинавии). Помню, как он вел это собрание, как „проводил линию партии“, как после выступления Шпаликова, который с недоумением говорил: „Но ведь эти рабочие не видели нашего фильма…“ (а в какой-то газете было опубликовано коллективное письмо рабочих против картины), – Егорычев проорал ему в спину, когда Гена сошел с трибуны: „Вы спасибо скажите Виктору Некрасову!“ (В.Некрасов после первых просмотров фильма написал о нем восторженную рецензию, которая также не понравилась начальству.)»

Ругал фильм и Никита Сергеевич Хрущев – разумеется, с подачи секретаря ЦК партии по идеологии Ильичева.

Ильичев с Хуциевым стали даже героями фольклора.

Был такой стишок:

 
ЦК решило сгоряча,
Что здесь порочности основа,
И пред «Заставой Ильича»
Встает застава Ильичева.
 

Фильм вышел на экраны в 1965 году в очень сокращенном варианте. И сразу же на него обрушился водопад критики. Шпаликова и Хуциева обвиняли в подражательстве образцам западного кино и в поверхностном решении вопросов, волнующих современную молодежь.

Картина получила специальную премию Венецианского международного кинофестиваля, но крупным событием не стала, уступив место более ярким кинопроизведениям шестидесятых. Постепенно она затерялась в зрительской памяти.

Настоящая премьера фильма «Мне двадцать лет» («Застава Ильича»), который зрители смогли увидать без купюр, состоялась в 1988 году. И конечно, того впечатления, которое он произвел бы в своем первоначальном, неизуродованном, виде в шестидесятые, быть не могло: изменилось время, изменились люди, изменился кинематограф, изменились критерии искусства.

Наверное, и самого Шпаликова, которого к тому времени не было на свете уже 14 лет, картина не порадовала бы.

Наташа, ты не наша

Шпаликов вел вольный образ жизни. Он появлялся с гитарой в разных домах и компаниях – всюду его любили, всюду он был свой. Он создавал праздничную атмосферу. Конечно, не обходилось без возлияний. Он не ограничивал себя, потому что писать, а это было главное, по свидетельству жены, он мог в любом состоянии. Мог пьяным прийти и писать без знаков препинания, без больших букв, а так – подряд, подряд, подряд…

«Его сначала все прекрасно принимали, – рассказывает Рязанцева, – он действительно мог пойти куда угодно. И мы ходили в какие-то кафе, в гости, на какие-то свадьбы… Он был везде уместен, пока не стал пить неуправляемо. Это было уже совсем невыносимо. Я с этим бороться не могла, как борются по-настоящему женщины, которые понимают в этом толк. Взрослые женщины, которые выходят замуж за писателей, за актеров пьющих. Но они взрослые и знают, что с этим делать и как этим управлять. А когда это меняет личность и человек становится совершенно непредсказуемым, – с этим невозможно жить».

Они все больше отдалялись друг от друга.

«Все последние вечера, – писал Шпаликов в дневнике, – мы проводили врозь. Вот так все и кончается. Как это называют: смеясь расставаться с прошлым? Посмеиваясь – боевая ничья».

В другом месте он пишет (к сожалению, все записи не датированы): «Я заставляю себя не думать про тебя, но, в сущности, я понимаю, что здесь все определилось давным-давно, и все-таки я держусь за это, не знаю почему – знаю: привык и еще потому, что жалко отдавать кому-нибудь. Наверняка знаю, что если бы ты умерла (простите, пожалуйста), мне было бы проще… Я не очень понимаю, зачем ты вышла за меня замуж, хотя нет, понимаю, и ты сейчас понимаешь, что ошиблась и никакое тут не пьянство…»

Пьянство ни при чем? Но как же тогда относиться к признанию самого Шпаликова, доверенному дневнику?

«…Около двух лет я беспрерывно пью, и теперь это стало уже „нормой“ поведения… У меня такое горе на душе, и все еще было бы ничего, если бы я не понимал внутренне, что и Наташе я тоже не нужен и что много раз с ней я чувствовал себя почти так же, но сейчас я держусь за нее, мне ни к чему себя обманывать, я не верю, что мы можем помочь друг другу, но я так хочу этого… Раньше у меня бывали вот такие дни такой пустоты, но это проходило. Вот уже месяц я живу так, и это не проходит».

Юлий Файт объясняет причину их разрыва по-другому: «Два очень талантливых человека, у Гены свой характер, у Наташи – свой, оба очень индивидуальные, очень самостоятельные люди, писатели настоящие, им, наверное, трудно было вместе».

Я думаю, дело было не в разладе с Наташей, а в разладе Шпаликова с самим собой. Алкоголь усугублял этот разлад, усугублял творческую неудовлетворенность. И он же, алкоголь, успокаивал, веселил. «Примешь с утра – и весь день свободен!» – знаменитый шпаликовский афоризм.

А ведь еще не так давно, 14 мая 1956 года, он написал в дневнике: «Вчера покончил с собой Фадеев. Сегодня во всех газетах его портреты и медицинское свидетельство: „Страдал тяжелой болезнью – алкоголизмом, во время душевной депрессии, вызванной острым приступом алкоголизма, покончил жизнь самоубийством“.

Жалости нет, алкоголиков не жалеют. Какими же руками он писал, как мог говорить о светлом, чистом и высоком – пьяница по существу. Братья-писатели, конечно, наплетут к случившемуся всякую душевную ерунду, но нужно сказать прямо – человек, который учил целое поколение молодежи твердости, непримиримости и чистоте – просто пьяница, талантливый болтун с сожженными водкой внутренностями. Оправдать его нечем».

Понятно – юношеский максимализм. Не будем забывать, что в суворовском училище он был членом комсомольского бюро взвода. Так что же сделали с его жизнью, что сделал он с ней сам, смолоду ступив на тот же путь, что и Фадеев, и подобно ему оборвавший свою жизнь?

Тогда, в пятидесятые, плохие предчувствия не посещали его. Он знал, кто он такой, и люди вокруг знали, кто он. Он был очень знаменит в Москве, его первые песни, которые он стал петь почти одновременно с Галичем, Окуджавой и Высоцким, даже раньше, чем Высоцкий, прославили его очень быстро.

«Не знаю, кто так сегодня знаменит, – сказал в телевизионной передаче о Геннадии Шпаликове „Как уходят кумиры“ известный кинорежиссер Сергей Соловьев. – В свое время, как Алла Пугачева в народе, так он был знаменит в кинематографической среде (и в литературной тоже, добавлю я. – Л.П.)Мы с ним познакомились, будучи свидетелями на свадьбе. После свадьбы покорешились. Причем ко-решение было относительное, потому что я не мог поверить ни своему счастью, ни своему немыслимому жизненному везению, что я сижу вот тут с Геной Шпаликовым».

Шпаликов, говоря его стихами, «жил как жил, спешил, смешил», общался с друзьями, интересными людьми, много работал. Наташа всегда была рядом.

Однако ее стало тяготить такое времяпрепровождение. За себя она не боялась. Говорила: «Я до обидного здоровый человек, и мне эстетика загула чужда». Боялась она за мужа. Чтобы тот не напился, не ляпнул что-нибудь некстати, не обидел бы кого, нормально добрался до дома…

Надо было озаботиться и своей судьбой. Уделяя много времени и внимания Шпаликову, она, талантливый по общему мнению, кинодраматург, по сути была лишена возможности в полную силу заниматься собственным творчеством.

Были, конечно, и другие причины все усугубляющегося их разлада – о них пишет Шпаликов в дневнике.

В конце концов брак распался.

Через некоторое время Рязанцева вышла замуж за кинорежиссера Илью Авербаха, живущего в Ленинграде, и стала жить на два города, работая, как и муж, на «Ленфильме».

Шпаликов остался один.

Что бы он там ни говорил о закономерности их с Наташей развода, он тяжело переживал его.

«Чего я такой сумрачный шел нынче из метро? О чем я задумался, глядя на мелкий дождь и машины, которые одна за другой проезжали мимо и приятно пахли бензином? В дождь и ветер бензин пахнет домом, теплой кабиной водителя и дорогой. Площадь Маяковского в дождливую погоду пахнет сентябрем и понедельником. А я стоял и думал, куда мне идти одному».

Эти строки из дневника перекликаются с тоже грустными стихами:

 
Ах, улицы, единственный приют
Не для бездомных – для живущих в городе.
Мне улицы покоя не дают,
Они мои товарищи и вороги.
 
 
Мне кажется – не я по ним иду,
А подчиняясь, двигаю ногами,
А улицы ведут меня, ведут
По заданной единожды программе.
 
 
Программе переулков дорогих,
Намерений веселых и благих.
 

И опять дневник: «…Надоела мне такая жизнь вдрызг. Жениться, что ли? Нет зрелища прекраснее, чем человеческое счастье».

Я позволила себе небольшую вольность: эта дневниковая запись относится к 1958 году, и, думая о женитьбе, он имел в виду Наташу. Теперь, когда ее не стало рядом, когда в прошлое ушли и их счастливые дни, которых было немало, Шпаликов чувство вал себя по-настоящему одиноким.

Годы спустя он напишет идущие из самого сердца стихи:

 
Наташа, ты не наша,
А все равно – моя.
Одна хлебалась каша,
Сидели без рубля.
 
 
Да и не в этом дело,
Подумаешь – рубли.
Я так же оробело
Люблю тебя.
                   Любил.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю