Текст книги "Шальмугоровое яблоко"
Автор книги: Лев Успенский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
ГЛАВА IV
ОТ ВЕЛИКОГО… ДО СМЕШНОГО
На этот раз он уже твердо остерегался что-либо рассказывать кому бы то ни было, даже Марусе… Марусе, может быть, тверже, чем кому-нибудь другому. Только вечером, раздеваясь перед сном, он вдруг 'Сделал вид, что случайно обратил внимание на этот свой старый шрам.
– Экая у меня все-таки стала гнилая память! – довольно натурально проговорил он, вытягиваясь под белейшим накрахмаленным пододеяльником. – Убей меня, не могу вспомнить, откуда у меня этот след на лодыжке.
Мария Венедиктовна уже в постели читала, как всегда, что-то свое, ему неинтересное .– какой-нибудь стариннейший любовный роман, может быть, даже Вербицкую… Оторвавшись от книги, она взглянула на мужа: много раз потом он спрашивал себя, как она тогда взглянула на него: просто так или уже странно?
– Действительно! – сказала, однако, она своим обычным педагогическим, бесспорным, не подежащим обжалованию тоном. – Может быть, и почему у тебя ребро левое сломано, ты тоже забыл? Очень просто почему: потому что ты шляпа, который попадает на улицах под машины. Вспомнил? Лежал чуть не год в больнице, а теперь: «Ах, я забыл!» Я-то, милый друг, никогда этого не забуду, проклятый тот год…
– Да, в самом деле… – успокоено (действительно, успокоено) пробормотал Коноплев, поворачиваясь на бок. Спорить не приходилось: был много лет назад такой случай, когда бухгалтер Коноплев, служивший в то время в одной трикотажной артели, попал на Выборгской в автомобильную аварию. Крылом трехтонки его протащило метров пять, бросило на диабаз, поковеркало… Да, да, совершенно верно, был же с ним такой казус! Он только не любил вспоминать о нем. Вот мог ли случай этот объяснить то, что было написано в профессорском письме?
Несколько следующих за этим дней были для А. А. Коноплева днями смутными. Их пропитывал теперь не столько легкий запах странных плодов, не сладко-жутковатые предчувствия, а самый тривиальный и прозаический страх.
За ним – он-то понимал, что «не за ним», – но вот профессор А. Ребиков полагал, что именно «за ним» числились, «в порядке 7-й и 11-й статей» (а не в порядке приключенческих выдумок!) какие-то сто тысяч рублей.
Он был бухгалтером: размеры этой подотчетной суммы его не поражали: экспедиция, естественно. Вероятно, были и валютные суммы, но числились за начальником. Но он был бухгалтером, черт возьми! Он понимал, что это значит…
В столе у него лежало желтоватое яблоко, которое, оказывается, было сокровищем, подлежащим немедленной передаче… А кому? Он, оказывается, вел себя жестоко по отношению к вдовам и сиротам людей, имена которых слышал впервые и, мог бы присягнуть, которых он никогда не встречал и не знал…
Даже более крепконервный, чем Коноплев, человек мог бы, чего доброго, свихнуться от всего этого. 15 марта Андрей Андреевич если не «свихнулся», то, во всяком случае, заболел. Как чаще говорили в этой семье – забюллетенил.
В постель его уложила Роза Арнольдовна, врачиха с Профсоюзов, 19. Уложила на неделю,
найдя острое переутомление и прописав полный покой. Она давно, еще с довоенных времен, пользовала всех Коноплевых…
В постели он лежал и в тот миг, когда на лестнице позвонили и Светочка (Маруся была на кухне) впустила и провела прямо к больному высокую, средних лет даму в хорошем, но уже далеко не новом каракулевом жакетике, с седоватыми прядями волос из-под шапочки: они как-то странно оттеняли ее невеселое, немолодое, но все-таки очень красивое лицо.
Мария Венедиктовна, почуявшая неладное, вытирая руки и впустив в комнату запах жареной корюшки, поспешила на помощь. А может быть, и на стражу.
Необычен был разговор, происшедший в течение последующих двадцати или тридцати минут в той полутемной комнате.
– Вы – Коноплев? – спросила дама, не протягивая руки лежащему. – Моя фамилия Светлова. Я жена Виктора Михайловича. Жена… Или вдова; вам лучше знать. – Губы ее дрогнули. – Вы разрешите?
Сев в своей постели, Андрей Андреевич прижал обе руки к груди: этот жест, при его расстегнутой белой рубашечке, при запахе лекарств, мог показаться или по-детски трогательным, или отвратительно-наигранным…
– Да, я – Коноплев, – с отчаянной искренностью проговорил он. – Садитесь, пожалуйста; очень вас прошу. Коноплев я, Андрей Андреевич! Но, видите ли… Судя по всему, я все-таки не тот Коноплев, который… Я бы и сам был рад, но что я могу сделать? Понимаю: дневник, яблоки эти, то, се… Но вот, поверьте, я с 1923 года – Марусенька, так ведь? – выезжал из Ленинграда только на дачу… Ну, на Сиверскую там, в Лугу… Да вот еще, когда эвакуировались… В Мордвес… Как же я могу что-нибудь знать про… Виктора Михайловича?
Лицо пришедшей осталось по-( чти неподвижным, только глаза ее, холодные и строгие, прищурились, пожалуй, с некоторой брезгливостью…
– Гражданин Коноплев, – осторожно, как бы переходя грязную лужу на дороге и стараясь ступать по сухому, начала она. – Я беседовала с Александром Александровичем (с Ребиковым, если вы не знаете) в день его отъезда на вокзале. Мы договорились обо всем. Вам никто не будет грозить ничем. С вас не будут требовать денег… Боже мой… что значат какие-то тысячи рублей по сравнению с жизнью наших близких! Нас – пять семей; мы обойдемся без вас. Я очень прошу вас: не нужно никаких уловок. Всему есть границы: расскажите нам только, что произошло… С ними со всеми… И мы ничего больше не потребуем от вас.
Все так же, полусидя, Андрей Коноплев смотрел мучительными глазами на Светлову.
– Маруся! – сказал он наконец с хрипотцой, с видимым усилием. – Мурочка! Ну, ты же видишь, вот… Что я тут могу, ей-богу? Ты же все знаешь! Скажи гражданке Светловой, ради Христа, что… Что никуда я не уезжал из Ленинграда… Даже в Москве был только проездом. Не выходил из поезда… Ну… не мог же я быть в каких-то тропиках… Ведь это же явная нелепица…
– А что случилось, Андрей? – удивилась Мария Венедиктовна. – Ничего не понимаю, в чем дело?
– Дело в том, гражданка, – подняла на нее свои строгие глаза дама, – что ваш муж пытается уверить меня, что он не был в свое время участником шальмугровой экспедиции на остров Калифорния в Тихом океане. Не был, не возвращался оттуда и ничего не знает о судьбе ее участников… Экспедиция эта погибла вся во время большого филиппинского землетрясения… Так, по крайней мере, думают… Погиб мой муж, профессор-ботаник Виктор Светлов. Погиб Иосиф Абрамович, его ассистент, Круглов, Боря Вяткин, Берг (это лекарственники). Ваш муж, как мы теперь узнали, вернулся. Так неужели же вам не жалко нас? Мы же ничего не просим, ничего не требуем от вас. Расскажите!..
…Вы – женщина, товарищ Коноплева… Умоляю вас, не от своего только имени: заставьте его говорить. Пусть он расскажет нам: как это случилось, где именно, почему?
Мария Венедиктовна Коноплева остановила ее рукой.
– Одну минуточку, товарищ Светлова… Один момент… Ну, а если он и в самом деле не был в этой экспедиции? Не мог быть ее участником? Как тогда?
– Как я могу поверить этому? Всем нам известно: хозяйственником, на место захворавшего внезапно Иващенко, муж уже на пути, в Москве, пригласил – ему указали! – некоего Коноплева. А. А. Коноплева. Они очень торопились. Муж известил телеграммой, что Коноплев человек опытный, что он ленинградец, что у него нет семьи, что окончательное оформление его по документам будет произведено по возвращении экспедиции на родину…
Экспедиция пропала без вести. Нам сообщили, что все участники ее, вероятно, утонули при разливе одной из рек острова: от подземного толчка ее запрудил оползень. Люди не успели выполнить задание – добыть плоды и семена шальмугры, источник целебного шальмугрового масла. Но они вели себя как герои… А теперь, через много лет, ваш муж обращается в институт и присылает туда для определения плодик шальмугры. Шальмугровое яблоко… Как же вы хотите, чтобы я поверила, что он – не он?!
Водворилось короткое молчание. Коноплев все так же сидел, прижав кулаки к ночной сорочке своей, выставив интеллигентскую, такую не мужественную от болезни, бородку, понимая полнейшее свое бессилие объяснить что-либо в этом необъяснимом переплетении истинной правды и чистейшей нелепицы… Густые темные брови Марии Венедиктовны сдвинулись. Андрей Андреевич не любил, когда они так сдвигались, но, по-видимому, и пришедшей что-то не понравилось в этом движении.
– Светлана! – окликнула вдруг Коноплева-старшая – Поди сюда на минутку! Вы говорите, гражданка Светлова, что ваш Коноплев не имел семьи? Познакомьтесь: дочка этого Коноплева и моя… Светочка, в котором ты году родилась?
– В двадцать седьмом, мамочка… А что?
– С каких лет примерно ты помнишь нас с папой… Ну, хорошо, отчетливо помнишь…
– Вас с папой? Я думаю… Ну, сначала отрывками: на Острова мы как-то .ехали… А с бабушкиной смерти уже хорошо… Все время…
– Так… На Острова – это тридцать первый год. Моя мама скончалась в тридцать третьем…
– А в чем дело, мамочка?
– Нет, так, ничего… Ты свободна, Светка… Мне кажется, спорить нам не о чем. Уверяю вас: я замужем за Андреем Андреевичем с 1926 года, и с тех пор мой муж никогда ни в каких экспедициях не участвовал. Из Советского Союза он ни разу не уезжал… Как вам кажется, может ли муж уехать из нашей страны так, чтобы его жена об этом ничего не узнала, да еще на два-три года? Я бы очень хотела, чтобы он мог как-нибудь оказаться вам полезным, но не представляю себе, как это может произойти… Насколько я могу судить, вы жертва явного и нелепого недоразумения…
Светлова, слепо поглядев сзади на Светочкину стройную фигурку, на ее кудряшки, перевела с трудом глаза на говорившую.
– Ну что ж, – проговорила она тоном, в котором покорности было больше, чем убеждения. – Не знаю, что вам сказать на это… Если это действительно так, мне остается от души извиниться перед вами… и перед гражданином Коноплевым. Если же нет… Что ж, товарищ Коноплев? Тогда, как раньше говорили, бог вам судья… Десять лет как мы томимся неведением; больше десяти лет!.. И я… А, да что там говорить!
– Простите, как? Сколько вы сказали, прошло лет, – вдруг живо перебила Коноплева, – когда же она произошла, экспедиция эта?
– Ах… Муж уехал в Москву шестого апреля тридцать пятого года, – горько сказала Светлова, вставая. – А последние известия от них – письмо, в котором было, кстати, сказано и про ранение вашего… Простите, про ранение гражданина Коноплева… Это письмо было датировано 21 июля. Но попало оно к нам почти полтора года спустя, в самом конце тридцать шестого…
– Ну вот, видите? – еще раз развела руками Мария Коноплева. – Тридцать пятый, тридцать шестой год… Вот вам и еще одно доказательство!.. Как раз в тридцать пятом и тридцать шестом годах муж был тяжело болен, долго лежал в больницах… Так что, по-моему, вопрос совершенно ясен. Простите, ради бога, но я просила бы вас перейти ко мне: он, видите, и сегодня как раз прихворнул…
Дама, извинившись, двинулась к двери. Казалось, на один миг она остановилась было спросить у Андрея Андреевича еще что-то, но, передумав, вышла, слегка кивнув ему головой, в задумчивой неуверенности. Андрей Андреевич, совершенно подавленный, остался лежать на своих подушках…
Он слышал приглушенный разговор обеих женщин там, в другой комнате. Он видел со своей кровати часть столовой, угол буфета, на котором уже много лет сидел старый Светкин целлулоидовый пупс; видел большой фикус в горшке, привезенный Марусей из эвакуации взамен погибших в блокаде… В окне одна форточка была все еще забита фанеркой – тоже память блокады; взрывной волной выбило…
Где-то бубнило радио. И, конечно, он был ответственным съемщиком этой восьмой квартиры, бухгалтером Коноплевым, отцом Светланы Коноплевой, студентки филфака… Можно достать вон оттуда, с этажерки, Марусин любимый альбом с фотографиями и увидеть его, Коноплева, совсем молодым, в образе новобрачного, рядом с хорошенькой, счастливой Мурочкой… Потом его же – в садике при Дворце труда с маленькой Светочкой в коляске. Потом – его же в группе с сотрудниками одной, другой, третьей артели – он стал большим специалистом по промышленной кооперации к началу 30-х годов… Все в этом было просто, понятно, убедительно вот уже восемнадцать… Да нет: двадцать лет!.. Так почему же тогда… Пальцами левой босой ноги он осторожно под одеялом нащупал щиколотку правой. Да! Звездообразный шрам: он был так же на месте, как эта квартира, как Светочкин пупс, как альбом в переплете рытого плюша – дореволюционный. Это был не его шрам, шрам того Коноплева. Но он был у него!
Мария Венедиктовна вошла в спальню, как только за ушедшей хлопнула дверь на лестницу. Вошла одетая, в пальто. Став около двери, она уставилась черными глазами своими прямо в глаза мужа.
– Ну?! – с усилием, с надрывом выговорила она, видимо с великим трудом сдерживаясь.
– Манечка, что? – испуганно завозился на кровати Коноплев. – О чем ты… тоже? Почему?
Почему ты на меня так смотришь? Что случилось, в конце-то концов? Она глядела на него не отрываясь, и круглый, но в то же время властный подбородок ее странно вздрагивал от какого-то совершенно нового и для нее самой и для Коноплева чувства…
– Мне-то, – стискивая зубы, чтобы не разрыдаться, проговорила она наконец, – мне-то ты должен рассказать правду? Да или нет? Не помнишь? Не знаешь? Хорошо: бери свой проклятый дневник этот! На! Читай, наслаждайся… Клятвы давал, в любви признавался!.. Ребенок, видите ли, у него где-то есть… Принц он, изволите видеть!.. Ну и хорошо, и пожалуйста… Ты меня не первый год знаешь: я не кисейная дура, сцен делать не собираюсь. Скатертью дорога! Можешь хоть завтра отправляться к своим… Золотоликим… Света! Закрой за мной. Я поеду к дяде Пете…
Она сделала несколько шагов к двери, потом вернулась…
– Только не думай, Андрей, оправдывать все это психическим расстройством. Сумасшедшие, дорогой друг, таких увлекательных романов не пишут. Я пошла…
Оставшись один, Андрей Андреевич полежал несколько минут неподвижно. На него за последние полгода обрушилось столько, что этот вот разговор даже не слишком потряс его. «Ну что же, можно понять Мусю… А впрочем, какой ребенок? При чем тут „принц“?»
Протянув к стулу совсем ослабевшую от таких переживаний руку, он взял лежащий там блокнот. Да, блокнот был тем же самым. На его парусиновой корке было химическим карандашом написано: «А. Коноплев. Дневник № 2». Первая страница по-прежнему начиналась с грозного «обрыва»: «…зит неминуемая гибель!..»
На обороте обложки стояло московское магазинное клеймо: «Ильинка, 22». Всего досаднее, пожалуй, было как раз вот это: ведь он же ни разу в жизни не шел по Ильинке, не видел, какие там есть магазины… А вот…
Он хотел было позвать Светку, чтобы она включила ему лампу на тумбочке, но как раз в этот миг Светочка неслышно и робко вошла в спальню сама. Совершенно необычное выражение – ужас, недоверие, соболезнование, жалость, любопытство и восхищение были написаны на ее премиленькой и чуть-чуть вульгарной мордочке. «Мечта моряка», – посмеивался над ней Юрка Стришевский, нахал!
Не успел Андрей Андреевич произнести и полслова, как она бросилась к нему, прижалась к отцовской груди, заливаясь слезами, задыхаясь, бормоча что-то…
– Светочка, деточка… Что с тобой, дружок мой?
Она оторвала от его ночной рубашки свой в одно мгновение распухший от слез легкомысленный нос.
– Мне очень… мне его… очень жалко…
– Кого – его, маленькая? Кого тебе жалко-то?
– «Тук-кхаи» маленького… Братца! Мне его так жалко: ведь он же теперь наполовину сирота, правда? И потом… Папа, миленький! Я же никому не скажу, даже маме… Папочка! Расскажи мне все, не бойся… Все, все… Про нее… И – как ты был принцем!!!
Главбух «Ленэмальера» Коноплев не отнял руки от рыжеватых волос дочери. Продолжая поглаживать ее голову, он через нее смотрел на дверь столовой.
– Ф-ф-фу! – вздохнул он наконец. – Что ты скажешь? Действительно: «…зит неминуемая гибель!..» Так, значит, ты понимаешь, чему мать поверила? А я – клянусь тебе – нет! Тогда уж лучше сначала ты мне расскажи: что же вы узнали? Ведь я даже не успел тогда прочитать дневника этого… Как вы могли поверить, что я… Расскажи мне, а потом уж я тебе… Да, да… Все, чего тебе захочется…
ГЛАВА V
УЛИЧНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ
«Среди уличных происшествий первое место занимают НАЕЗДЫ…»
Памятка ОРУД
Бедуин ЗАБЫЛ НАЕЗДЫ
Для цветных шатров…
М. Ю. Лермонтов
Разговор между Бедуином и его дочерью затянулся в тот вечер надолго. Когда он закончился, А. А. Коноплев запросил у Светочки пощады: он больше не мог.
Нет, ничего подобного – уход («исход!») Марии Венедиктовны не беспокоил его, разве что огорчал. Он знал жену: не первый раз, не последний! Смешно: обоим скоро по пятьдесят, оба друг друга любят… Да, может быть, это и не то, что, скажем, Светке представляется любовью, но нечто более сильное, чем такая вот «любовь»… Маруся не то что не уйдет от него, окажись он хоть капитаном Немо; она и его от себя не отпустит…
Нет, просто он должен был как-то одуматься, что-то «сделать с собой», приспособиться к совершенно новому самопониманию…
Вдруг оказалось, что разговор с дочерью переворачивает в его жизни, пожалуй, куда больше, чем все эти дневники и яблоки с древа познания… Дело в том, что вычитанное из дневника было и оставалось чем-то лежащим в темной области возможного. То же, что рассказала ему Светочка, было не только достоверным, но просто несомненным. Было сцеплением фактов. И не его, Бедуина, в этом вина, но он-то – действительно! – «забыл наезд», для своего «шатра № 8» в Красном переулке, бывшем Замятином…
До сегодняшнего дня он твердо знал в своей биографии такую страницу: в декабре какого-то года с ним стряслась чрезвычайная «неприятность». На Арсенальной набережной Выборгской стороны при повороте на нее с площади Ленина на пешехода Коноплева налетел шедший от Литейного моста и потерявший управление грузовик. Трехтонка. Коноплева швырнуло на мостовую, ему сломало ребро, повредило ногу и череп. Документы его – весь портфель со всем, что в нем содержалось, – потерялись во время этого происшествия.
Подобранный «скорой помощью» «неизвестный» несколько недель… нет, несколько месяцев (так, что ли, Светочка?..) пролежал в хирургическом отделении Военно-медицинской академии. Состояние его было крайне тяжелым (ты уверена в этом, Света?), травма весьма опасной. Почти все время пребывания в больнице он был без сознания, да и по возвращении домой приходил в нормальное состояние очень медленно, в течение долгих месяцев.
Что до него лично, то изо всей этой своей эпопеи он помнил – но зато с непередаваемой резкостью, болезненно-резко, так что старался не возвращаться к этим воспоминаниям, – только два момента.
Вот он, разобравшись не без труда в каких-то накладных по их грузам, загнанным по ошибке вместо товарной станции Октябрьского вокзала почему-то на Финляндский вокзал, пересекает площадь морозным декабрьским днем. Он выходит на набережную, хочет пересечь ее, видит несущийся сверху от моста грузовик, видит страшное в своей растерянности лицо шофера, пытается уклониться от удара, скользит, падает…
Все как бы останавливается на миг. Трамвай, спускавшийся с моста, замер. Портфель, который вырвался у него из руки при резком взмахе, с убийственной медлительностью, как в некоторых кинофильмах, описывает крутую дугу над постройками на противоположном берегу Невы… С той же неторопливостью он опускается потом в кузов проносящейся мимо упавшего машины…
А через некоторое, – вероятно, немалое (уже тротуары были мокры; зимы не было) – через некоторое время он, уже оправившийся, но еще очень, по-видимому, слабый, поднимается, почему-то с починенным примусом в руках, по лестнице у себя, на Замятином. И на его звонок открывается дверь, и Маруся —
странно, что не только обрадованная, но и испуганная чем-то, – без сил прислоняется к косяку. Что ее так поразило? Он, по правде говоря, как-то не задумывался над этим.
С того мгновения – он отлично запомнил дату своего прибытия из больницы: 22 января 1937 года – никаких провалов в памяти он не испытывал. Точной же даты несчастного происшествия на Арсенальной набережной он сам ни припомнить, ни «вычислить» не мог: у него, как говорил очень интересовавшийся выздоровлением своего подопечного профессор Бронзов Александр Сергеевич из Военно-медицинской, «в буквальном смысле слова „отшибло память“ на все непосредственно предшествовавшее катастрофе. Правда, Мария Венедиктовна твердо помнила этот проклятый день семнадцатого декабря; от нее и он усвоил расчеты: в беспамятстве своем он пребывал месяц и шесть дней. Пять недель он был вычеркнут из списка живущих, находился между жизнью и смертью и вылез из этого переплета только с большим трудом.
Так он представлял себе свое прошлое по рассказам семейных и друзей вплоть до сегодняшнего дня; так рисовал его и всем тем, кто почему-либо интересовался его биографией. Теперь же, после разговора со Светкой (Светке было, как он считал, лет девять, когда все это стряслось с ним), картина страшно изменилась в его глазах.
Да, приснопамятный «наезд» тот произошел действительно 17 декабря, а возвращение на третий этаж дома 8 по Замятину переулку 22 января. Но декабрь тот был декабрем девятьсот тридцать четвертого, а январь – январем тридцать седьмого года! Не месяц и шесть дней, а два года и тридцать шесть суток отсутствовал Андрей Андреевич Коноплев из этого мира. И что существенней всего – более полутора лет из этого времени он был в полном и прямом смысле «без вести пропавшим», пребывал неведомо где, делал неизвестно что.
Вот, оказывается, как все произошло.
17 декабря 1934 года неизвестный с тяжелым шоком, с поломами конечностей, вывихами и опасной трещиной черепа был доставлен в приемный покой хирургического отделения.
Месяц и четыре дня спустя его перевели в клинику психиатрического отделения: физическое его состояние стало удовлетворительным, но обнаружилась полная амнезия, утрата памяти обо всем, что было до катастрофы, полная утеря собственной личности. Память – это ведь и есть наше внутреннее «я»; человек, все забывший, вплоть до своего имени и фамилии, – это уже не тот человек, каким он был до того. Нельзя сказать, что он вообще не человек. Но он – никакой человек. Впрочем, начальник психиатрического отделения, профессор Бронзов (он строжайше запретил сообщать Коноплеву, что он не хирург), неустанно наблюдавший вплоть до самой войны за Коноплевым и вернувшийся к этим наблюдениям после победы, особенно настаивал на том, что все остальные душевные возможности сохранились у «неизвестного» в полном объеме: он был совершенно разумным «Иваном, родства не помнящим».
В конце января 35-го года состоялся процесс над водителем, допустившим наезд на Арсенальной: были побиты три машины, убито шестеро, ранено, не считая «неизвестного», еще три человека. Процесс этот сыграл особую роль в судьбе Андрея Андреевича: хроникерская заметка о нем попала на Красный переулок; там говорилось о человеке без имени. Мария Венедиктовна помчалась в медицинскую академию, и исчезнувший шесть недель назад муж и отец был найден.
Однако свидание с больным не привело ни к чему существенному. Больной оказался удивительно равнодушным и покладистым. Он без сопротивления принял ту личность, которую ему предложили врачи и эта весьма приятная женщина, утверждавшая, что он ее муж. «Коноплев? Ну, что же, возможно. Андрей Андреевич? Пусть будет так… Вы – моя жена? Маруся?.. Я очень рад, очень рад…»
Каково было Марии Венедиктовне услышать это безразлично-почтительное «вы»? Маруся не обратила в радости и в горе на это внимание, но профессор Бронзов потом утверждал, что у ее мужа в тот момент был такой вид «себе на уме», точно он думал при этом: «Пожалуйста, говорите что хотите, я-то знаю, кто я, откуда я и куда…» Профессору этот вид не нравился. Впрочем, оставалась надежда на лечение то ли фосфатами, то ли лизатами (Светочка не помнила чем). «Если ничего не случится», память должна была рано или поздно вернуться.
Но это самое «что-то» как раз и случилось в середине марта.
Андрей Коноплев бежал из клиники через случайно оставленное открытым окно (мыли окна к весне), обставив свой побег с хитростью и предусмотрительностью, которую все врачи расценили как лишнее доказательство его ненормальности и которые каждому профану показались бы доказательством полного и недюжинного разума беглеца. Он произвел в больнице ряд мелких краж, добыв себе гражданское платье, некоторую сумму денег, и исчез. Были приняты все возможные меры для его обнаружения, но они ни к чему не привели.
Почти два года продолжалось, как теперь ему стало ясно, его отсутствие из этого мира. Мнения о нем были различными. Мария Венедиктовна и мысли не допускала о симуляции, о каком-либо обмане – она-то знала своего мужа. Медицина и следственные органы тоже не считали вероятной такую возможность: самый доскональный анализ кассовых дел «Ленэмальера» оставил репутацию Коноплева незапятнанной.
Едва ли единственный человек в его окружении – Иван Саввич Муреев, тогда еще интендант третьего ранга, старый друг Андрея Андреевича, преуспевающий толстяк, принявший в делах осиротевшей семьи большое и теплое участие – спасибо ему! – как-то все помаргивал, прищуривался, когда речь заходила об исчезнувшем приятеле, разводил руками, сомневался: «Не знаю, не знаю, Мария Венедиктовна, ничего не могу утверждать… Сказать по правде, я Андрюху всю жизнь считал полнейшим шляпой, а он – вон какую штуку удрал!.. Не понимали, значит, его, недооценивали, а?! Человек-то он оказался скрытный – кто его знает какой…»
Но Мария Венедиктовна не обращала внимания на муреевские сомнения. Она полагала, что… Впрочем, неважно, что она, женщина, об этом полагала. Когда прошел год, потом время стало приближаться к полутора годам отсутствия мужа, она и сама начала поглядывать на того же Ваню Муреева не так, как прежде… Странное полувдовство это ее раздражало. А жизнь шла, дни летели… Надо было что-то придумывать…
Вот почему, когда 12 января, почти через два года после его побега, в прихожей старой коноплевской квартиры внезапно раздался звонок, давно уже не слыханный, невозможный, но такой знакомый тройной звонок, Мария Венедиктовна, не помня как, добежала до двери и чуть не умерла дважды: за секунду до того, как ее открыть, и через секунду после того, как она распахнулась.
На лестнице, держа в руках чей-то завернутый в прокеросиненную бумагу отремонтированный примус, странно, виновато улыбаясь, проводя, как после крепкого сна, тыльной стороной ладони по глазам, стоял Андрей. Муж…
– М-м-м-м-арусенька! – проговорил он в следующий миг, роняя свой примус и медленно опускаясь на пол перед дверью, точно становясь перед ней на колени. – Мне что-то нехорошо… Но я пришел…
Профессор Бронзов и его соратники обследовали тогда Андрея Андреевича и так и этак. Возможно, для науки их усилия дали что-то, но практически онине привели ни к чему… Установить, где был почти два года Коноплев, чем он существовал, что заставило его, выздоровев, вернуться восвояси, никак не удалось ни им, ни следственным органам, которые, впрочем, определив характерный случай психического заболевания, скоро перестали интересоваться Коноплевым.
Придя в себя и окрепнув, Андрей Коноплев стал совершенно здоровым, нормальным человеком. «Нормальным с некоторыми ограничениями», – сказал Марусе Бронзов, предупредивший, что ни в коем случае нельзя эти «ограничения» пытаться насильственно отменить. Это опасно. О тех почти двух годах надлежит молчать; случаи такого «вагабондизма» могут повторяться…
Коноплев так и остался жить «с вырванными двумя годами». Врачи, весьма заинтересовавшись им, добились того, что его устроили на работу в «Ленэмальер-Цветэмаль» по его же специальности. Его не без труда и хитростей убедили, что он уже был тут бухгалтером и что именно отсюда его вырвала катастрофа 17 декабря, случившаяся будто бы в 1936 году. Она-то и вытравила предыдущие дни и месяцы из его памяти. Все это было, конечно, ложью, но типичной «ложью во спасение».
Ну, что же? Он и стал так жить. И довольно легко примирился со своей странной отличной от других – человек, потерявший два месяца!
А чего тут особенно волноваться? Два месяца, шестьдесят один день, подумаешь, какая пропажа! Что он потерял-то с ними? Восемь походов в бани на Фонарный; десять или двенадцать посещений
парикмахерской на площади Труда… Пятнадцать семейных ссор, двадцать мирных вечеров, когда они с Мусей вдвоем принимались за Светку… Сотни две бумажек с подписью «А. Коноп…», ушедших в разные места из «Ленэмальера»… Да, может быть, и к лучшему, если всего этого будет поменьше?
Так жил он, так прожил последние предвоенные годы и грозовую полосу войны. После заболевания Коноплева освободили вчистую от военной службы, и он вместе с Мусей и Светочкой ездил в эвакуацию, сидел в этом диковинном по названию, а за три года ставшем даже милым Мордвесе, хлопотал о вызове в Ленинград, дрожал за свою драгоценную «жилплощадь», вернулся весенним вечером на свой Замятин, как все старые ленинградцы, переживал заново встречу с Невой, Адмиралтейством, Исаакием…
Странная штука – жизнь! И пришел он в то же самое полутемное помещение «Ленэмальера», и сел в свое старое кресло перед тем же самым столом, перед которым сидел и до войны…
И за повседневными делами так плотно позабыл все когда-то бывшее, что даже в последние дни, когда на него стали сыпаться из ниоткуда непонятные и грозные шальмугровые яблоки, ему и в голову не пришло хоть как-нибудь связать их в самых робких предположениях с той, первой, совершенно реальной своей тайной.
Зато с той большей быстротой завеса вдруг поднялась перед ним после ночного разговора с дочкой. И тут обыкновенный человек вдруг усомнился: а действительно ли он такой уж обыкновенный? А может быть… Он не знал еще, в чем же заключается эта его необыкновенность; ведь никому было не известно, где он был, что делал в те два таинственных года.
Что он, бродил, как нищий безумец? Непохоже! Скрывался где-то тут же, в Ленинграде или Москве? Немыслимо, исключено: его убежище было бы моментально открыто.
Боже, воля твоя! С конца 1934 по 1937 год! А ведь экспедиция профессора Светлова отбыла из СССР на неведомый остров как раз в апреле 1935 года. И в Москве благодаря удивительному сцеплению случайностей Светлову пришлось заменить заболевшего хозяйственника и финработника (финработника!) неким А. Коноплевым. Это все совпадения?
Нет, возможно, возможно! В ленинградской телефонной книжке подряд стоят 10 Коноплевых, из них 3 «А» и 2 «А. А.». Да, но нога? Звездообразный шрам по правой лодыжке, бледно-розовый некрасивый шрам, так давно знакомый и так недавно получивший вдруг совершенно неожиданное значение. Сколько лет он был уверен, что шрам этот остался у него от той катастрофы на Арсенальной набережной. А теперь?..