Текст книги "Хорошо или правильно (Культура речи)"
Автор книги: Лев Успенский
Жанр:
Языкознание
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
Индивидуальность речи, а не ее правильность – вот что радовало нас в каждом из этих мастеров слова и преподавания, вот что превращало слушание их в наслаждение.
Б. Томашевский говорил так, как, вероятно, дискутировали на своих заседаниях члены французской Академии изящных искусств, да не теперь, а в далеком прошлом, как бы несколько небрежно рассыпая по речи искорки злых эпиграмм в адрес его противников по школе, блестки отточенных острот. Ю. Н. Тынянов свободно переходил от чуть тяжеловатой манеры речи, в которой он повествовал нам об «архаистах» начала прошлого века, к изящной легкости стиля, как только он касался «Арзамаса» и «новаторов», Пушкина и его друзей. И переходя с лекции Б. В. Томашевского на лекцию В. М. Жирмунского, мы как бы переселялись из эпиграмматической Франции в глубокомысленную Германию XIX века – такой несколько торжественный, академический тон сохраняли всегда его лекции. Каждый из нас при этих «переходах» не только жадно ожидал того, о чем пойдет в очередной лекции беседа, но и заранее радовался тому, «как» она будет протекать, зная, что от совершенно своеобразной интонации, от полной смены манеры выражаться, от выбора других слов, иной «игры» правильностью и свободными отклонениями от нее мы обязательно испытаем особое, чисто эстетическое удовольствие. Так оно обычно и случалось, потому что «культура речи» всех наших учителей была необыкновенно высока, ничуть не ниже их учености.
Удивляться этому не приходилось.
Думается, нет человека, который никогда не любовался бы облаками, плывущими по небу, или красотой могучих деревьев, поднимающихся на опушке леса или среди какого-нибудь парка. И те и другие прекрасны.
Но представьте себе на миг, что вы встали утром и с изумлением видите, как из-за горизонта, влекомые летним ветром, выплывают облака только точно определенной геометрической формы и в неизменной последовательности – правильный круг, треугольник, ромб, трапеция, и опять все то же, начиная с круга. Можно поручиться, что через двадцать минут удивления вас охватило бы чувство скуки, тоски, огорчения… То же самое испытали бы вы, войдя в лес, где все лиственные деревья имели бы форму и размер шаров одного диаметра, а хвойные – таких же правильных и равных по высоте конусов. Да еще были бы рассажены в определенном порядке: ель, береза, сосна, дуб. Дуб, сосна, береза, ель…
Пожалуй, даже яблоки или персики утратили бы значительную долю своей «вкусности», если бы какой-нибудь селекционер умудрился придать всем им стандартную форму (скажем, правильных шаров) и размер (допустим, все как мячик от пинг-понга).
Предвижу возражения. Существуют же сады версальского типа, с подстриженными и аккуратно рассаженными деревцами. Да, но ведь это именно «парки», а не «леса», и они не раздражают нас лишь потому, что рядом с ними глаз отдыхает на хаотически прекрасных зарослях нашего северного леса или каких-нибудь французских маки…
Правда, мы говорим: «Какие миленькие обои!», войдя в комнату, оклеенную бумагой, на которой сотни и тысячи раз в одинаковом чередовании повторяются совершенно одинаковые букетики, а то и на самом деле – квадраты, рамбики и кружки.
Да, конечно; но выйдя из этой комнаты, вы вздохнете с облегчением, когда ваш взгляд падает на совершенно ровную поверхность стены с еле намеченным тонким золотым узором или же, напротив того, на какие-нибудь «сумасшедшие» яркие полосы и пятна. А еще приятнее, стоя на террасе Версальского, скажем, дворца, просто поднять глаза и увидеть на голубом небе тут «облако, похожее на рояль», как у А. П. Чехова, а рядом какие-нибудь «тучкины штучки», вроде описанных В. В. Маяковским, или просто те лермонтовские «тучки небесные, вечные странники», у каждой из которых – своя форма, свой размер, своя игра света и тени…
На краткое время мы можем полюбоваться идеальной прямизной петергофского Большого канала, идущего от дворца к морю. Но неужели хотели бы вы, чтобы ваш друг – ручьишко, мечущийся туда и сюда по вешним рощам, тут в глубокой тени, там на ярком солнце, здесь прыгающий по мокрым валунам, а там вдруг как бы уснувший в заводи, пронизанной косыми солнечными лучами, чтобы и он превратился внезапно в вытянутую по шнуру канаву с одинаково повторяющимися поворотами: 60 градусов налево, 30 градусов направо. Опять 30 направо, потом – 30 влево…
Я представил себе сейчас вот такой, вытянутый по линейке, мирок, и мне, ей-богу, тошно стало!
Как-то «Литературная газета» поместила статью одного западного архитектора. Он сыпал парадоксами и уверял: в градостроительство необходимо срочно внести элемент случайности! Она всегда присутствовала в городах древности. Именно поэтому нас так пленяют и старый Рим, и Бенарес, и ансамбль Московского Кремля или таллинского Вышгорода. В таких городах было легче жить, чем теперь в разлинеенных по угольнику кварталах Манхеттена или в гигантских новостройках наших дней.
Именно неправильность старого зодчества была его основным преимуществом. Именно избыточная правильность современной архитектуры делает жизнь в созданных ею городах нелегким, а может быть, и психологически вредным делом… Так писал он…
Выступившие в том же номере газеты советские градостроители внесли некоторые уточнения в построения «знатного иностранца». Они предложили говорить не о «случайности», а об «индивидуальности» архитектуры. Но и они согласились, что избыточная геометричность современных строек, как бы складываемых детьми-великанами из огромных совершенно одинаковых кубиков, может оказаться не просто скучной, не только «надоедной», но и причиняющей нервные расстройства их обитателям…
Однако вернемся к предмету нашего разговора – к человеческой речи.
На своем веку мне посчастливилось слышать многих великолепных ораторов. Но, пожалуй, самое сильное впечатление из них произвел на меня Всеволод Вишневский, писатель и драматург, автор «Мы из Кронштадта» и «Оптимистической трагедии». О Вишневском много рассказывают как о талантливом массовом митинговом ораторе, о трибуне, способном увлекать народные толпы, полки солдат, бригады морской пехоты… Это все так: я слышал его выступления в блокадные дни перед моряками. Он и вправду, как никто, мог воздействовать на совершенно разных людей, наэлектризовать их, вызвав в них пламя гнева, ярости, высокой гордости прошлым Родины, подвигами отцов…
Но я слышал Вишневского и в совершенно другой среде. В насквозь промерзших гостиных Дома писателей им. Маяковского, где собрались, еле-еле притащившись туда, голодные, изможденные, закутанные во множество одежек блокадники-интеллектуалы, ленинградские писатели. Перед ними Всеволод Витальевич выступил, нельзя сказать, с лекцией, не назовешь это и докладом, скорее всего с речью. О чем? Он говорил о муках и страданиях блокированного Ленинграда, о том, что Петербург никогда не склонил и не склонит голову ни перед одним врагом… От этой темы он перешел по ассоциации к образу Ф. М. Достоевского, певцу Петербурга, певцу человеческих страданий…
Не только сегодня, спустя много лет после того дня, но и через час после того, как Вишневский умолк, ни я, ни кто-либо другой из полуживых слушателей-литераторов (я, офицер флота, и то был лишь полусыт и далеко не крепок!) не смог бы последовательно и точно передать вам, фразу за фразой, мысль за мыслью, содержание этой удивительной речи. Но все мы были потрясены; многие сжимали кулаки, другие – и не только женщины! – утирали слезы. И я ясно помню, как воспитаннейшая из воспитанных, самим этим воспитанием вроде бы не приученная к публичному выражению чувств, Наталия Васильевна Крандиевская, поэтесса, женщина тогда уже не молодая, сидевшая рядом со мной, вдруг схватила слабой рукой в варежке мою руку и вне себя повторяла: «Что он говорит? Боже мой, боже! Как он может так говорить?»
А ведь в Вишневском не было решительно ничего от привычного образа оратора-трибуна: ни львиной гривы Дантона, ни «качаловского» бархатного баритона, ни мощных жестов, какие долгим упражнением вырабатывали у себя всевозможные гамбетты всех времен и народов.
Перед нами за кафедрой в Красной гостиной Дома стоял невысокого ростика человек, в ту пору сильно похудевший, но по сложению своему плотный, с землистым, как и все мы, лицом, с небольшим вздернутым носом, с глубоко запавшими близорукими глазами, коротковатыми ручками и ногами, одетый в синий флотский, тогда еще беспогонный, китель, в морского покроя черные брюки… Пока он молчал, вообразить нельзя было, что он – оратор. Но вот, без всякой жестикуляции, почти не разжимая губ, как бы сквозь зубы, он произносил фразу, другую, третью… И независимо от вашей воли внутри вас свершалось что-то странное. В вас возникали то гнев, то жалость, то презрение, то надежда – и все в такой степени, какой вы никогда не знали за собой. Вы понимали, если бы этот невысокий человек сейчас воззвал: «Встать! Шагом марш – на передовую!» – вы встали бы и пошли… Ограничься дело тем, что я выслушал бы пять или семь речей Вишневского перед народом, я, пожалуй, не вспомнил бы сейчас о нем.
Но мне посчастливилось: дважды или трижды, через сутки-другие после того, как он говорил перед нами, я мог прочесть текст его речи в газете, значит – отредактированный самим автором, выправленный, с исключенными оговорками, с заменой менее удачных слов другими, более продуманными, словом – ставший несравненно более правильным.
Думаете, «речь» стала лучше в результате всей этой работы? Нимало! Теперь она производила впечатление нормальной неплохой газетной статьи, рядовой статьи на тему дня. Страсть, блеск, жар и пламя из нее исчезли бесследно.
А однажды случилось так, что стенографистка, не в состоянии сама точно вспомнить что-то в своих кипящих всеми громами записях, попросила меня, присутствовавшего, помочь ей расшифровать стенограмму. На моих глазах она переписывала все неуклюжим почерком, но общепонятными буквами начерно. В черновике этом еще чувствовалось что-то оттого, как говорил Вишневский. Казалось, сами буквы еще курились, как пепел только что отпылавшего пожара. А когда она, подправив текст, как это делают многие опытные стенографистки, принесла его мне «для последней сверки», я внутренне махнул рукой. Было так, как будто я только недавно видел водопад, вольно рвущийся со своей каменистой кручи, а теперь смотрю на оборудованную на его месте электростанцию с закованными в бетон и железо, отведенными в должном направлении покорными водяными потоками. Подчиненный правилам техники, «источник энергии» остался. Живое «чудо природы» исчезло. Вот так!
Может быть, некоторым из читателей покажется, что я проповедую здесь какой-то языковый анархизм: что я намереваюсь упразднить все правила речи, хочу ее стихию, подчиненную нормам грамматики и стилистики, сменить на некое шаманское бормотанье… Пусть, мол, ваши дети говорят так, как им бог на душу положит; ваше дело – слушать и молчать…
Это – глубочайшее заблуждение.
Прежде всего я рассуждаю тут лишь об одном из множества видов человеческой речи: о речи литературной, речи людей, приобщенных к определенному образованию. Я не рассматриваю («никто необъятного объять не может») здесь ни этнических диалектов, языка, на котором все-таки говорят и в наши дни обитатели глубочайшей глубинки, ни так называемого просторечия, то есть речи тех людей, которые и в наши дни, увы, еще называют Финляндский вокзал в Ленинграде «Фильяндским» и бухгалтера – «булгахтером».
Людей же, привыкших пользоваться литературной речью, нет особой надобности уговаривать, что самая хорошая речь в главном своем течении должна оставаться и речью литературно правильной, то есть подчиненной известным нормам и произношения, и акцентуации, и выбора слов.
Все же скажу, во избежание недоразумений: спор между правильной (наиболее правильной бывает всегда все-таки письменная) речью и тем, что я выше определил как «речь хорошую», не может быть разрешен в пользу какой-либо одной из них.
Идеальная по своему качеству речь должна, конечно, совмещать в себе и достаточную меру правильности, и те свойства эмоциональной насыщенности и, так сказать, хорошо взвешенной свободы, и все остальные свойства, о которых я частью уже сказал, а частично должен буду поговорить еще дальше и полнее.
Когда «и хорошей и правильной» становится речь письменная, мы чаще всего получаем право назвать ее речью художественной.
Скажу и еще об одном немаловажном обстоятельстве. Существует не один, а великое множество жанров и устной и письменной речи. Вообще-то это само собой разумеющаяся истина.
Вы не напишете директору школы, в которой учится ваш сын, заявление такого характера:
«Раз уж мой лоботряс, Валерий Гнездников, с треском провалился по математике, прошу Вас дать ему переэкзаменовку осенью».
Не заглядывая ни в какие «Руководства по деловой корреспонденции», вы выразитесь примерно так:
«Принимая во внимание, что сын мой, Гнездников Валерий, не выдержал весеннего экзамена по математике, прошу Вас разрешить ему повторное испытание осенью этого же года».
Может быть, вы даже вставите: «имея в виду его слабое здоровье».
С другой стороны, сынок ваш, вздумай вы обратиться к нему после его неудачи хотя бы так: «Ну, многоуважаемый Валерий Никанорович! Поскольку вами был допущен ряд грубых ошибок в экзаменационной работе по математике, я вынужден отменить свое обещание приобрести для вас велосипед „Орленок“ и отложить исполнение его до более благоприятного времени», вероятно, испугается, но не вашей угрозы, а подозрения, что его родитель лишился ума и «заговаривается». Скажете вы ему как обычно: «Хорош гусь! Проворонил математику? Ну что же: сел в калошу, так и знай – никакого велосипеда, пока не исправишься, и в глаза не увидишь!», он бы, возможно, захныкал, но тону и стилю вашей речи не удивился бы.
Когда мы говорим, мы располагаем, по мнению моего учителя Л. В. Щербы, о котором я уже рассказывал выше, двумя главными стилями речи.
Л. Щерба, рассматривая этот вопрос в своем «Введении к грамматике русского языка», изданном Академией наук СССР, имеет прежде всего в виду различия в произношении в этих стилях говорения.
«Существуют, – пишет он, – различные варианты речи, начиная от абсолютной четкости, например от произношения по слогам, и кончая небрежной скороговоркой. В основном все же можно различить два стиля – полный и разговорный».
В чем же их различие?
«Полный стиль появляется в речи тогда, когда мы говорим, например, в большой аудитории – на собрании, на лекции… в речи диктора по радио, особенно при передаче каких-либо важных сообщений. (Так говорил во время войны тогдашний главный диктор радио – Левитан.)… Темп речи становится… замедленным и произношение… более отчетливым…»
«Разговорный стиль», по Щербе, заключает в себе много тонких вариантов, среди которых все-таки есть некоторый «средний» вариант, свойственный спокойной беседе, не слишком пестро окрашенной выражением разных чувств.
«Так, например, – говорит Щерба, – фраза, звучащая в полном стиле: „Здра(в)ствуйте, Александр Александрович!“ – в разговорном стиле будет звучать: „Здрасьте, Альсан Альсанч“… Крайний же вариант разговорного стиля, то есть быстрое, небрежное произношение этой фразы, будет: „Здрась, Сан Санч!“
В русском языке, где разница между полным и разговорным стилем особенно разительна, – добавляет ученый, – разговорный стиль отличается не только изменениями в звуковом составе слов, но имеет и свою особую ритмическую структуру и слоговое строение. Эти вопросы, однако, пока еще совершенно не разработаны».
Можно добавить, что не меньшие различия наблюдаются и в словарном, лексическом составе той и другой «речей», хотя «этот вопрос» разработан, вероятно, еще меньше, чем вопросы структуры и слогового строения.
И однако вот что важно. В практической жизни каждый из нас без особого труда умеет различать эти стили речи на слух и отлично пользоваться каждым из них именно там и тогда, где и когда это является уместным.
Если вам, инженерно-техническому работнику, кто-либо на заводском дворе крикнет: «Эй ты, слышь?! Ты чего тут шляешься?» – вы резонно обидитесь и сочтете такое обращение к вам неуместным. Если же к вам обратятся с тем же вопросом, но в другом стиле той же разговорной речи: «Простите, товарищ, не объясните ли вы мне, что вам угодно тут, на дворе завода?» – вы найдете это обращение, может быть, и странным, но во всяком случае вполне уважительным.
Письмо близкому другу никто не может помешать вам начать хотя бы так:
«Старый повеса, чтоб тебе пусто было! Каково процветаешь?»
Малознакомому человеку вы напишете, несомненно, иначе:
«Уважаемый Виктор Викторович, как вы себя чувствуете?»
В приятельской переписке вполне допустимы сниженные и даже грубоватые слова: «старик», «жулик», «втюриться», такие обороты, как «убей меня бог», «да будь я проклят» или даже, скажем, «до лампочки». Но они совершенно невозможны в официальных бумагах. В этой переписке вполне уместны зато обращения типа «уважаемый товарищ», словосочетания вроде «позвольте мне», «с вашего разрешения», слова вроде «нижеследующий» или «неподобающий», которых никто не допустит в милом личном письме или в разговоре с приятным ему человеком.
Я так много рассуждаю о различных «стилях» речи потому, что мне хочется как можно точнее очертить границы тех явлений языка, которыми вам следует интересоваться.
Это в основном, как я указывал выше, речь устная, говорение, уменье вести разговор, быть живым, интересным, хорошим собеседником. Ведь мы не раз сталкивались с тем, что можно быть человеком очень знающим, перегруженным ученостью и не уметь этот свой «багаж» передать другим просто потому, что его «тяжело слушать».
Вот поэтому-то меня и занимает всего больше то, что Л. В. Щерба определил как «средний разговорный стиль речи».
Нет, я не собираюсь предлагать вам здесь волшебных способов сделать из вашего чада великолепного оратора, блестящего адвоката: того, кто пообещал бы вам это, можно было бы по крайней мере упрекнуть в наивности. Для осуществления подобных честолюбивых грез нужно одно непременное условие: наличие целого ряда врожденных свойств и способностей.
Есть известный рассказ о прославленном греческом ораторе Демосфене. Он был рожден если не косноязычным, то шепелявым. В его время ораторское искусство в Элладе было весьма «престижным», как, скажем, космонавтика в наши дни.
Юноша оказался самолюбивым и настойчивым в достижении цели. Чтобы стать знаменитым оратором, надлежало прежде всего избавиться от дефекта произношения. С этой целью каждый вечер он уходил на покрытый галькой морской берег. Здесь, насупив лоб, ходил он взад и вперед и целыми часами, никем не слышимый, упражнялся в искусстве говорить, стараясь каждое слово произносить четко, ясно, звучно, красиво. Когда он овладел этим мастерством, он стал задавать себе задачи повышенной трудности. Теперь, прежде чем приступить к речи, он брал в рот несколько окатанных волнами камешков и добивался идеальной звучности и понятности каждого слова.
Вот когда и это стало ему доступно, он рискнул впервые выступить перед согражданами с публичной речью и поразил их всех настолько, что и сегодня, через два с половиной тысячелетия, мы называем красноречивых ораторов Демосфенами…
Легенда есть легенда. Дефекты речи теперь исправляют врачи-логопеды, и мы не будем заниматься их делами. Мы только будем помнить, что как раз в уменье свободно пользоваться по мере надобности всеми возможными «стилями речи» (и устной и письменной) и заключается то, что мы именуем ее культурой.
К культуре речи в собственном смысле мы теперь и перейдем.
КУЛЬТУРА РЕЧИ
Мы установили с несомненностью: культура речи будущего человека может, как собственно и любое другое свойство его языка, создаться только на закваске языковых и речевых навыков его окружения – семьи и родителей – в самом раннем детстве; семьи, школы и того, что можно определить неопределенным словом – знакомые, – в позднем детстве и отрочестве; наконец, семьи и широчайшего слоя сверстников – в юности.
Скорее всего, уже на этой ступени молодой человек получает и право и возможность (не всегда реализуемую) самому формировать свои речевые навыки, придавать им большее совершенство или, наоборот, разрушать привитую ему раньше культуру речи.
Следует иметь в виду: манера речи и разные другие ее компоненты «третьего поколения» нередко (в случае, если отец и мать работают, а бабушка целый день возится с внучкой или внуком) складываются не по родительскому, а по прародительскому образцу.
В свое время я много жил в древних, с XIV века сушествующих, деревнях под городом Луга Ленинградского округа, если переиначить слегка определение, данное ему А. С. Пушкиным. В речи тамошних колхозников среди сегодняшних, даже чуть ли не завтрашних слов – «экскаватор», «грейдер», «комбайн», «аэроплан» – встречаются слова-ископаемые, слова, равные по древности именам самих деревень – Русыня, Смерди, Надевицы. Скажем, такое, как «гнетить» в значении «зажигать», «запаливать»: «Будем в лесу огоничек гнетить». Я заинтересовался этими словами, но скоро заметил, что они почти совсем несвойственны людям среднего зрелого возраста. Их охотно употребляли в своей речи седовласые бабки и деды и – как это ни показалось мне сначала странным – ребятишки-дошкольники. Обнаружил я там голенастую и бойкую девятилетнюю девчонку, не напрасно прозванную ровесниками Тарабарой, у которой они так и слетали с языка: «Девчонки давно уже купаться пошли, ну да я их живо до-стогна-ла».
Очень старое слово это, однокоренное не только с нашими древними: «стогна» – площадь, «стегно» – бедро, «стега» – тропинка, но и с латышским «стайгат» – ходить, гулять, – почти совсем выпало из нашего народного языка, заменившись «догнала». А вот эта Тарабара пользовалась им как самым живым и употребительным словом, несомненно даже не осознавая, что между ним и куда более распространенным словом «загнетка» есть тесная связь. Для нее и то и другое были словами, узнанными от самого близкого, самого дорогого и самого уважаемого существа – бабушки. Этого было вполне достаточно.
Я поостерегусь утверждать, будто точно такая картина может создаться и в современных городских семьях, в семьях рабочих и интеллигенции. Но и в этих кругах влияние речи бабушек (дедушек реже) на речь малышей нередко бывает сильным и устойчивым. Зависит это в основном от двух существенных причин: от того, чей контакт с подрастающим поколением теснее, чья речь из членов семьи более окрашена, кто говорит ярче, охотнее, веселее.
Это положение еще раз показывает нам, что, вознамерившись выработать «культуру речи» следующего за вами поколения, прежде всего надо утвердить ее на уровне речи поколения старшего, вашей собственной речи.
Ибо нельзя создать для дитяти особую «речевую диету», режим, отличный от режима взрослых. Подобное случалось, может быть, только в дворянских семьях XIX и дореволюционного XX века, когда дети с годовалого возраста поступали всецело на попечение бонн и гувернанток. Да и тогда это бывало только в самых богатых домах. «Около самого дома идут две няни… Одна няня – англичанка, не умеющая говорить по-русски. Она выписана из Англии не с тем, что за нею известны какие-нибудь качества, а только потому, что она не умеет говорить по-русски. Дальше еще особа – француженка, которая тоже приглашена затем, что не умеет говорить по-русски», – рассказывает с гневом Л. Н. Толстой.
Нет нужды объяснять, что родители, нанимавшие таких смотрительниц за малолетками, очень мало думали о воспитании в детях «культуры русской речи», да и вообще всецело передоверяли заботы об их воспитании третьим, часто весьма малокомпетентным, лицам. Что получалось, нам известно: недаром Пушкин именовал «проклятым» полученное им в детстве полуфранцузское воспитание.
Но это, конечно, уже относится к тому возрасту, когда дети подросли и гуляют со своими воспитателями. Говорить о самом первом, «немом» периоде в жизни дитяти, казалось бы, не мое дело, эти темы трактуют медики в книжках по уходу за малышами. Но все же…
Чем больше и чаще те, кто возится с новорожденными, будут с самых первых дней его жизни, подходя к нему, разговаривать, даже не то что с ним, но просто вокруг него, чем больше тепла и ласки будут они вкладывать в интонации своего голоса, отказавшись от близорукого: «А чего с ним говорить, когда он еще ничего не понимает?», чем чаще будут сменяться возле него эти родные голоса, чем больше будет он, пусть еще пассивно, слышать и монологов и диалогов между мамой, папой, бабушкой, дедушкой, тем благоприятней скажется это год-два спустя, когда ваше детище САМО заговорит.
Но, выполняя этот мой совет, нельзя упускать из виду одну важнейшую вещь. Вы хотите, чтобы ваш отпрыск в будущем заговорил хорошо. А позвольте вас спросить, как говорите вы сами – хорошо или не очень? Не надо обижаться на это мое сомнение! Поступившему в вокальный класс консерватории преподаватель без труда дает понять, что он совершенно не умеет дышать, хотя и продышал уже 18 и 20 лет своей жизни. Так и тут: пока вы говорили, болтали, трепались, чинно беседовали между собой в течение долгих лет, вам не было так уж существенно, как, на каком уровне вы это делали. Вас понимали, и этого было вам достаточно.
Но теперь положение коренным образом изменилось; теперь вы хотите добиться, чтобы ваш ребенок в своем взрослом будущем стал хорошо говорить. Я думаю, теперь вам уже ясно, что это сможет произойти лишь в том случае, если у него будет надлежащий образец, своего рода «речевая матрица» для подражания. То есть, иначе говоря, надо, чтобы культура речи, прежде чем перейти в него, присутствовала бы в вас.
Оговорюсь: может быть, вы считаете, уже обладаете этой культурой благодаря воспитанию или вашим собственным врожденным способностям. Весьма вероятно, так оно и есть. Ну что ж? Если это и на деле верно, вам останется взять из моей книжки немногое: разве только несколько приемов передачи речевой культуры вашим детям. Но гораздо типичнее положение, при котором родители отнюдь не блещут «естественной постановкой речи» (по аналогии с «постановкой голоса» у певцов). А в этом случае им надо терпеливо проверить свои возможности и способности, овладеть приемами говорения, тем более что с «говорением» в дальнейшем тесно свяжется и писание: нет, не «письмо» в смысле грамотности или разборчивого почерка, но уменье ясно и свободно излагать свои мысли и чувства на бумаге. «Речевые воспитатели» ребенка должны – и это весьма важно – отделаться от тех дефектов собственной речи, которые они не желают передать воспитаннику, чтобы потом не биться над отучиванием его от погрешностей, которые он позаимствовал от них же (то есть от вас!).
Вот теперь мне кажется уместным перейти к практике воспитания и начать рассуждения о ней не с тех достоинств речи, которые вам надо приобрести с целью передать следующему поколению, а с тех ее недостатков, от которых вам следует самим избавиться, прежде чем вы начнете воспитывать других.
Вам может показаться обременительным все то, что я тут вам советую. Как, малыш едва успел появиться на свет, а вам уже надо не только заботиться о его физическом благоденствии (что осуществляет по преимуществу женская половина семьи), оказывается, вам надо начать следить за собственной речью, что-то изменять в ней, от чего-то отвыкать, к чему-то новому приучаться!
А как же вы думали! Воспитание ребенка и вообще далеко не легкое дело, а если, ко всему прочему, вы задались целью сделать из него хорошо говорящего человека, это, естественно, создаст для вас и некоторые дополнительные лишения и трудности.
Но, может быть, я преувеличиваю и заниматься этим разумно лишь тогда, когда ваш воспитанник уже сам станет «лицом говорящим»? Как может влиять на него ваша речь в то время, когда сам он еще не стал таким «говорящим»? Вот когда вам выпадет на долю удивляться, с какой чудовищной быстротой развивается и растет интеллектуально ребенок, как за месяцы и недели он усваивает такие громадные объемы информации, нормы поведения, просто навыков жизни, на освоение которых ему в подростковом или юношеском возрасте понадобились бы уже годы упорного труда, вы придете к выводу, что уже в грудном возрасте закладываются краеугольные камни будущей личности. Вы, вероятно, слыхали про гипнопедию – обучение (в особенности чужому языку) во сне? Думается, между гипнопедией и самообучением еще не умеющего говорить малыша при помощи постоянного погружения его в атмосферу живой речи можно провести, пусть очень отдаленную, аналогию. Пеленашка в своей кроватке не погружен в сон в те моменты, о которых я вам говорю. Он слышит, и легко заметить, как тихая ласковая речь успокаивает, а грубый шум, ссора над его колыбелькой мгновенно заставляет его нахмуриться, а то и зареветь. Так нужны ли другие доказательства тому, что все, говоримое вокруг него, – нет, пока еще не как «системы смыслов», просто как «ощущение речи» – входит, может быть, в его сознание, а возможно, и в подсознание, и остается там навсегда.
Ну что ж? Теперь начнем, пожалуй?
СЦИЛЛЫ И ХАРИБДЫ НАШЕЙ РЕЧИ
Помните Гомерову «Одиссею»? Хитроумный Улисс вел свое суденышко по узкому проливу. О ужас! С одного берега над водным путем нависли страшные морды многоголовой Сциллы; на другом берегу ревела, втягивая в себя воду, и скалила чудовищные зубы злобная Харибда, гроза мореходов…
Но Улисс-Одиссей недаром звался хитроумным. Он сумел провести свою скорлупку между Сциллой и Харибдой так, что остался целым. Говорящему хорошо тоже надо проявлять поминутное хитроумие. Многое надо ему помнить, чтобы не ронять свою речь ниже должного уровня.
Прежде всего я советовал бы раз навсегда запомнить мудрое изречение великого мастера речи и языка А. С. Пушкина:
«Истинный вкус состоит не в безотчетном отвержении такого-то слова, такого-то оборота, но в чувстве соразмерности и сообразности».
Я не знаю во всей теории литературы афоризма, полнее и точнее охватывающего все закономерности творчества; а так как «говорение» (если речь идет о высококачественном «говорении») почти ничем не отличается – да будет позволено так сказать – от «устной литературы», то гениальное положение Пушкина, конечно, относится и к нему.
Покончив с ошибками и погрешностями речи, я перейду затем к той палитре красок и приемов, которые, как мне кажется, можно и следует употреблять, стараясь говорить хорошо.
Но при этом надо помнить: мои рекомендации не могут иметь абсолютного и универсального значения. Наилучшие приемы опытный оратор будет пускать в дело, лишь памятуя о двух принципах: «чувстве соразмерности и сообразности», иначе он в любой миг может попасть в положение того незадачливого героя народной нравоучительной сказочки, который, повстречав похороны, стал благодушно покрикивать: «Таскать вам не перетаскать!», а когда ему сказали, что в таком случае уместней был бы траурный возглас: «Канун да ладан!», назавтра, увидев веселую свадьбу, завопил во весь голос: «Канун да ладан!», почему и ушел оттуда «с изрядно накостылеванным затылком», как говорит Козьма Прутков.








