
Текст книги "Поминки"
Автор книги: Лев Тимофеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
3
Так вот сразу, на вскидку, Митник, конечно, не помнил всех книг на полках у Пробродина. В разговоре с букинистом, номер которого он набрал еще раз вечером накануне отъезда, условились, что, уже приехав на место, Митник позвонит непосредственно из пробродинского кабинета и конкретно назовет, что там есть интересного. Тогда и будет ясно, стоит ли букинисту ехать за тридевять земель или речь идет о десятке-двух наименований, и Митник сам может легко привезти все в багажнике или на заднем сиденье своей “тойоты”.
Он заранее решил, что себе возьмет только “Брокгауза” (то есть, что значит, “возьмет”, – купит, конечно, у Гали по цене, которую назовет букинист). И не себе домой возьмет, а в подарок Гудинскому, который во время последней избирательной кампании здорово помог Митнику и деньгами, и организационно (“Северо-Восток” Гудинского был самым влиятельным банком в здешнем избирательном округе, и без этой поддержки Митник вряд ли выиграл бы). Гудинский же как раз недавно купил особняк в подмосковном Переделкине – неподалеку от музея
Пастернака, что для него, интеллектуала, было важно, и он это с удовольствием подчеркивал: “Теперь, – говорил он, – я читаю переделкинский цикл, словно сам его написал: всё у меня перед окнами. Как там? “И полдень с берега крутого закинул облако в пруды, как переметы рыболова”… Пожалуйста, вот они пруды, вот оно облако”…
Что ж, благородные, золотом тесненные корешки “Брокгауза”, пожалуй, удачно впишутся в строгий интерьер его кабинета (хотя, надо признаться, кроме эстетического в них никакого смысла нет: весь
“Брокгауз” давно висит в Интернете).
Словом, Митник теперь ехал на сороковины с одной определенной целью: разобраться с книгами и прочим раритетом и выяснить, как со всем этим помочь Гале. Причем времени у него было в обрез: уже завтра к вечеру он должен вернуться в Москву (на Первом канале запись программы Познера “Времена”), – и совершенно нельзя было понять, что, когда и как он успеет. Сколько времени продлится застолье
(будет, поди, человек двадцать, и все, конечно, с долгими-долгими речами, – и ведь никого не прервешь)? Книги книгами, но кто, когда и как должен распорядиться рукописями, и не придется ли все-таки ему заняться и этим? Да и вообще, в каком состоянии сама Галя?..
Он выехал из Москвы еще затемно и подъехал к Старобукрееву в полдень. День был не по-ноябрьски теплый, и яркое солнце сияло в семи больших и малых куполах монастырских белоснежных церквей.
Митник, не считая, знал, что куполов именно семь. Это число упоминалось еще в тщательно разработанном проекте восстановления полуразрушенного монастыря – “уникального памятника архитектуры XVII века”. Финансирование проекта Пробродин лет пять упорно пробивал в советских инстанциях. И пробил, – к слову, не без помощи Митника, который организовал важные публикации о делах сельского энтузиаста
Пробродина и его замыслах – и в “Правде”, и в “Известиях”. Тогда, в середине семидесятых, такие публикации в центральных газетах
(большие корреспонденции, в полполосы каждая) были равноценны спущенной вниз директиве ЦК партии.
В монастыре с конца двадцатых размещалась центральная усадьба совхоза: в игуменском флигеле – контора, в Никольском храме – зернохранилище, в Казанской церкви – механические мастерские. Под стенами с внешней стороны – скотный двор. И, чтобы освободить монастырь, надо было для всех этих совхозных служб заново отстроить помещения где-то в другом месте. Директор совхоза и районное начальство были не против, но дело казалось если и не глухо безнадежным, то уж точно – бесконечным. “Ничего, – смеялся
Пробродин, – мне, как тому евангельскому старцу, не дано умереть, не увидев семь крестов на семи куполах”. Что ж, угадал: увидел…
На лужайке перед большим пробродинским домом пожилой шофер, много лет работавший в школе и в музее (как его зовут, Митник забыл, а может быть, никогда и не знал), копался в моторе старого “уазика”, изрядно походившего по здешним дорогам, раздрызганного и ржавого.
Мизансцена на лужайке с шофером и “уазиком” была настолько хорошо знакома, что Митник, словно со стороны глядя, каким-то особым зрением увидел, как из дома выходит сам Пробродин, как шофер захлопывает капот машины и они куда-то уезжают… Он даже головой потряс, чтобы сбросить наваждение.
Оказалось, что ни Гали, ни родственников нет на месте. Все еще с утра уехали в Прыж на кладбище, где игумен Кирилл должен отслужить панихиду на могиле, – и пока не вернулись. “На четырех машинах поехали”, – уважительно сказал шофер.
В доме пахло жареными котлетами. Четыре или пять сотрудниц музея, переговариваясь вполголоса, готовили на кухне поминальные блюда и уже начали носить тарелки в зал (самая большая комната в доме – метров двадцать квадратных) и накрывать на стол. Митник из коридора громко поздоровался со всеми вообще (он и не разглядывал особенно, кто там есть кто) и сказал, что поднимется наверх, в кабинет Федора
Филимоновича, и чтобы ему дали знать, когда вернется Галина
Васильевна. Ему никто не ответил, но он знал, что его услышали.
В просторном залитом солнцем кабинете все, видимо, осталось так, как было тем утром, когда Федор Пробродин, собравшись ехать в Прыж, в последний раз спустился вниз – и больше сюда уже не вернулся. На диване была не прибрана постель: мятая простыня, подушка, сохранившая оттиск головы, откинутое одеяло. На широком письменном столе – раскрытая книга. (“На рассохшейся скамейке – Старший Плиний.
Дрозд щебечет в шевелюре кипариса”, – сам себе продекламировал
Митник.) Исписанные листки бумаги разложены в порядке, понятном только самому хозяину. Листок посредине стола был до половины заполнен черным бисером пробродинского почерка, и рядом лежала перьевая авторучка.
Всю жизнь Пробродин писал только черными чернилами, только перьевой ручкой и только на листках писчей бумаги в клеточку. В какое-то время он начал было учиться работать на компьютере (Митник долго уговаривал – и уговорил), но через неделю бросил, сказал, что на мудреную игрушку нет времени… И вот теперь эти листки в клеточку, этот пузырек с черными чернилами (судя по этикетке, запасы еще с советских времен), перьевая авторучка – все это как штрихи к портрету русского сельского интеллигента прошлого века… Митник сел за стол, взял в руки недописанный листок: Пробродин до последнего продолжал работать над своими этнографическими очерками – над теми самыми, неудобоваримыми, которые прошлой зимой он, сидя вот здесь вот, читал Митнику, лежавшему вон там на диване и мучительно боровшемуся со сном. Кстати, вот и белый полушубок висит на своем месте возле двери…
Ладно, на лирику времени нет. Положив листок на место, Митник повернулся к книжным полкам, взял первую попавшуюся книгу (томик энциклопедического словаря “Гранат” – в отличном состоянии), раскрыл… и невольно присвистнул: привет букинисту! На титульном листе стоял четкий лиловый штамп: “Собственность Старобукреевского музея народного творчества”, – и инвентарный номер. Митник резко отодвинул кресло, встал и вытянул другую книгу – первый том из антикварного шеститомного “Словаря Академии Российской” – и точно: снова штамп и инвентарный номер… Зачем же он приехал? Он взял первый том “Брокгауза”. Нет, слава богу, здесь штампа не было. И еще, наугад: на двадцатом – нет штампа, на тридцать втором – нет, на семьдесят пятом – тоже нет… И на первом из четырех – дополнительных
– тоже чисто. Ну, хоть что-то. Но на всех других ценных книгах – на энциклопедиях, на томах “Географического словаря Российской Империи”
Семенова-Тян-Шанского, на подшивках “Русской старины”, даже на небольшой книжечке “О лубочных картинках русского народа”, изданной в 1844 году (Митник привез ее Пробродину в подарок на шестидесятилетие: случайно купил в букинистическом на Кузнецком мосту), – на всех, всех книгах – библиотечные штампы.
Но книги – ладно, книги вообще-то тут не самое ценное. Самую ценную реликвию, большую завязанную красными тесемочками коричневую папку с коллекцией староверческих лубков (староверческий лубок – гениальный примитив, изумительной красоты рисунки на иконописные сюжеты)
Пробродин хранил в небольшом застекленном книжном шкафу. Шкаф обычно был закрыт на ключ, и ключ Пробродин носил с собой на общей связке.
Но теперь ключ торчал в дверце: видимо, кто-то недавно уже заглядывал сюда. Внук Жорик успел? Или Лера уже приехала? Впрочем, папка была на месте… Увы, и на ней картонная бирка с инвентарным номером. На самих картинках печатей, конечно, не было, но здесь же в папке была подробная опись всех двадцати восьми листов, аккуратно пронумерованных, должно быть, еще лет сто назад самим собирателем коллекции: чернила сделались совсем блеклыми. Опись была заактирована и заверена печатью и подписью Пробродина и кого-то еще из сотрудников…
Ну вот, и приехали. Всё. Бедная Галя. Все принадлежавшие ему книги
Пробродин давно оформил как собственность музея. И картинки – тоже.
Хотя вот эта вот старообрядческая коллекция была подарена ему лично, а не музею: одинокий старик-священник откуда-то с севера Вологодской области лет пятнадцать назад письмом пригласил его приехать (Федор показывал Митнику письмо, написанное неуверенным почерком – старым и, должно быть, полуслепым человеком) и специально оговорил условие: коллекцию, собранную кем-то из его предков, тоже священником, и сохраненную во все безбожные советские времена (в какое-то время она даже была замурована в кирпичную стену в подвале – вместе с церковными антиминсами), передает лично Федору Пробродину, выдающемуся ученому, знатоку, чьи статьи об искусстве старообрядцев прочитал в “Историческом журнале” с огромным удовольствием. “За все советские времена впервые об этом предмете говорит умный и честный человек”, – написал старик и еще раз подчеркнул: только Пробродину лично, а не безбожному государству готов он отдать коллекцию…
Конечно, Пробродин, передав в музей и книги, и старообрядческие картинки, поступил благородно, красиво и, может, даже разумно: расширялась библиотека, увеличивалось количество и повышалась ценность единиц хранения, поднимался статус музея, – наверное, так бы Федор и сам объяснил. Все хорошо, прекрасная маркиза… но Галя-то теперь на что жить будет?.. Митник аккуратным бантиком завязал красные тесемки, поставил папку на место и закрыл шкаф.
“Приехали! Приехали!” – громко сказал кто-то, видимо, поднявшись на половину лестницы к кабинету, чтобы Митник услышал… Он вышел на лестницу и увидел, что внизу прихожая тесно набита народом. Над всеми возвышались черный клобук игумена Кирилла и черные кудри внука
Жорика. Люди теснились в нерешительности: в зале был уже накрыт стол, но никто, видимо, не знал, кто должен проходить первым. Митник спустился вниз, извиняясь, протиснулся к Гале, стоявшей возле игумена, и молча обнял ее. Она прижалась лицом к его груди и заплакала… Наконец, игумен Кирилл прошел в зал и сразу обратился в красный угол: “Отче наш, иже еси на небесех”. И все из прихожей потянулись вслед за ним и, крестясь, встали от него по обе стороны.
Митник был ужасно голоден: он как выехал утром из Москвы, так только чашку кофе выпил на какой-то заправке. Теперь же от густого запаха котлет можно было упасть в обморок. Но все-таки и он два или три раза склонил голову и перекрестился: не стоять же истуканом, тупо ожидая, когда позовут за стол…
Вообще-то все эти особые церковные почести, оказанные Пробродину после смерти (три священника на похоронах, сам игумен на поминках), казались Митнику несколько не по адресу. Пробродин, пожалуй, удивился бы. Да вовсе не был он таким уж истово верующим. Он, кажется, и в церкви-то совсем не бывал… ну, уж, по крайней мере, редко, от случая к случаю, – и даже на Пасху они с Митником (а
Митник прежде часто приезжал сюда на всякие праздники), бывало, хорошо выпивали дома – и под те же рыжики, и под жареных карасей, и под зайчатинку, принесенную братом Алексеем или самим Митником с охоты, – но даже и мысли у них ни разу не возникло поехать в церковь. Тем более, что ближайшая была тогда только в Прыже.
Никто не может спорить: да, именно Пробродин спас от полного разрушения и восстановил красавец-монастырь. Но когда в семидесятых он с помощью Митника искал деньги, чтобы выселить совхоз и начать восстановительные работы, ему только в страшном сне могло присниться, что тут снова поселятся монахи. Он восстанавливал памятник культурной и духовной истории и совершенно определенно имел в виду разместить в монастыре свой музей. Более того, в 91 году он говорил Митнику, что будет протестовать против передачи монастыря
Церкви. “Это ведь и церковники вместе со всей этой царской хеврой довели страну до катастрофы семнадцатого года, – говорил он. – Они сами выронили Россию из рук. И что ж, теперь вернуть им всё на блюдечке с голубой каемочкой? Да они же снова всё и погубят”. Смешно сказать, но именно Митник, тогда уже вовлеченный в активную политику и понимавший суть происходящего, категорически посоветовал ему не возникать по этому поводу: во-первых, бесполезно, а во-вторых, впредь ему жить здесь рядом с монахами, и лучше не начинать с конфликта.
И все-таки конфликта избежать не удалось. Едва монастырь был передан
Церкви, как первый же настоятель распорядился пробить новый проход в стене, чтобы паломникам, минуя заболоченный лужок, удобнее было заходить на территорию от автобусной остановки. Ни до, ни после
Митник не видел Пробродина таким взбешенным: “Четыреста лет до него простояли стены, даже большевики не смогли сломать, – и вот пришел варвар в рясе!” И все-таки проход был пробит, – и никакие пробродинские протесты не помогли. Слава богу, тот первый настоятель прослужил здесь всего пару лет (может, его и убрали-то по письмам
Пробродина), а последующие вроде понимали, что значит памятник архитектуры XVII века…
Да, именно Пробродин в свое время потащил крестить Митника. Но все это было как-то не вполне всерьез, по пути, на междуделках, без какой бы то ни было специальной подготовки… В тот день они ездили на мотоцикле километров за сто в какую-то полуразрушенную и загаженную церковь, где над несуществовавшими уже царскими вратами, под полуразрушенным куполом чудом сохранилось большое, почти в человеческий рост деревянное распятие – не резной барельеф, а именно трехмерная деревянная крашеная скульптура – Христос на кресте. Они поехали сначала только посмотреть, убедиться, что есть такая скульптура, но, увидев ее, уехать с пустыми руками уже не могли, и, рискуя сорваться сверху и разбиться или, по крайней мере, уронить и разбить распятие, они его все же сняли. Но дальше-то что? Оставить распятие у кого-нибудь из местных и потом приехать на машине – это было не в характере Пробродина: “Потом приедешь и ничего не найдешь.
Или скажут, мол, какие у вас документы, чтобы из нашей церкви забирать? Если бы пацаны камнями расколотили, – вон какой-то ворошиловский стрелок уже успел нос отбить, – это ничего, это так надо. А тут чужие приехали…”
Словом, решили ремнями и веревками привязать распятие Митнику на спину. Так и ехали часа два до Прыжа: Федор в шлеме и в мотоциклетных очках вел мотоцикл, за ним, тоже в шлеме и в очках, сидел веселый Митник, а на спине у него – большой крест, а по другую сторону креста – распятый Христос в терновом венце и с поникшей головой. Картина эта, видимо, нравилась обгонявшим их дальнобойщикам, и они приветственно сигналили… Когда же добрались до
Прыжа, Пробродин, несмотря на то, что уже стемнело, сразу зарулил к дому отца Дмитрия. “Смотри, – сказал он Митнику, устало слезая с мотоцикла, – ты уже повторил путь киринеянина Симона, который нес крест на Голгофу, – и более того, на твоем кресте уже и Христос был распят, – и пора тебе, дитя мое, и самому, как минимум, быть если и не распяту, то хотя бы крещену”. И совершенно нельзя было понять, всерьез он или шутит. Впрочем, Митник прежде того и сам заговаривал, что ему надо креститься: в Москве уже многие его знакомые крестились, тогда это было что-то вроде тайного согласия в образованном столичном обществе, – и Пробродин, кажется, еще раньше успел поговорить и договориться с отцом Дмитрием…
Наконец, игумен Кирилл, – он был уже без клобука, – благословил стол
(“Христе Боже, благослови ястие и питие сие рабом Твоим, яко Свят еси всегда, ныне и присно и во веки веков. Аминь”), и люди стали рассаживаться. Распорядителем поминок был директор районной типографии, невысокий белобрысый и круглолицый мужичок, в последние годы близко сдружившийся с Пробродиным. Он указал Митнику почетное место во главе стола рядом с Галей и игуменом, но Митник приложил палец к губам, – мол, не обсуждаем, – и сел подальше, между двух пробродинских сестер-близнецов. С удовольствием увидел он, что как раз перед ним – блюдо с котлетами и большая миска с мятым картофелем. Стол вообще был хоть и не богат, без изысков, но разнообразен: и жареные караси, и холодец, и блинцы, и что-то грибное, – по традиции, всего должно было быть, кажется, семнадцать блюд. И конечно, поминальный квас, – его надо было хлебать деревянными ложками, специально для этого розданными к каждому прибору. Ну, и водка, много водки.
Галя во главе стола в своей старинной черной кружевной накидке на голове выглядела уже не такой убитой, как только что в коридоре (там она, кажется, была в простом темном платочке). Слева от нее сидел игумен Кирилл – человек довольно молодой, лет тридцати пяти или даже моложе, с гладко расчесанными по сторонам, блестящими (может, лампадным маслом смазывал?) светло-соломенными волосами и в тонких золотых очках, – такой грустно глядящий гладкописанный праведник с картины позднего барокко (впрочем, на картинах позднего барокко, кажется, уже не было праведников). Справа от Гали – тихая женщина с потухшими и выцветшими глазами и интеллигентным лицом учительницы литературы, – казалось, наступит момент, когда она должна будет негромко рассказать что-нибудь о творчестве Ивана Тургенева или
Сергея Есенина. Эту женщину Митник видел в церкви на похоронах и свою свечу от ее свечки затеплил. Кто она, он так и не знал. По крайней мере, среди пробродинских родственников такой не было.
Родственники и друзья сидели по обе стороны стола – сестры, племянники и племянницы, коллеги-учителя, местные и из Прыжа. Чуть наискосок от Митника посадили странного человека в куцем, явно с чужого плеча светло-сером летнем пиджачишке, туго натянутом на какую-то старую вязаную кофту. Митник вспомнил, что это местный сумасшедший. Он из милости жил в пристройке у соседей напротив, ему единственному разрешали просить милостыню на паперти монастырских церквей и всегда приглашали на поминки: по русскому обычаю, на поминках следовало угощать нищих. Кажется, мужичонку специально для этой функции здесь и культивировали… В дальнем конце стола возвышался долговязый пробродинский внук Жорик. Митник посмотрел на него, и они молча кивнули друг другу…
Прямо напротив Митника села молодая женщина и улыбнулась ему.
Господи, Лера-Щучка. Совсем взрослая, со спокойным взглядом глубоких темных глаз. “Ужель та самая Татьяна?” Сколько ей? Неужели тридцать?
И какая красавица! “Я тебя здесь не видел. Ты была на кладбище?” – спросил он так, словно они только утром расстались. “Нет, – сказала она, – я все это время котлеты жарила на кухне”…
В этот момент директор типографии постучал вилкой по тарелке:
“Внимание, первое слово скажет отец Кирилл, а за ним – давний друг
Федора Филимоновича всем известный депутат Анатолий Васильевич Митник”…
4
Лерку, позднюю, младшую дочь Алексея Пробродина, прозвали Щучкой еще в детстве – за недевичью, от отца унаследованную страсть к рыбалке.
Прозвище очень точно соответствовало пластике ее движений – быстрых, резких, несколько нервных. И хотя годам к пятнадцати или шестнадцати пластика движений сильно изменилась – ребенок, подросток превращался в очаровательную маленькую женщину, – прозвище осталось. И Лерка не возражала, – тем более что родными и друзьями прозвище всегда произносилось с любовью и нежностью.
У Митника с Леркой была своя маленькая тайна. Теперь трудно сказать наверняка, когда эта тайна впервые возникла – с каких разглядываний, касаний, предощущений, – но она уже определенно была, когда девочке было пятнадцать. Тогда Лерка напросилась с Митником на рыбалку, и все казалось пристойно: близкий семье человек с юной дочерью друзей,
– а в какой-то момент, когда они уже высадились из лодки и ему пришлось помогать ей взобраться на высокий берег, он как-то неловко подсаживал ее сзади, под локти что ли, но руки сорвались, и они чуть не упали оба навзничь, но он удержал ее, и его ладонь оказалась у нее на груди, и он не отнял руку и чуть прижал девочку к себе, и она не только не отпрянула, но даже чуть прильнула к нему спиной, и так, замерев, они простояли по щиколотку в воде (оба в кедах на босу ногу) с полминуты – вряд ли больше… Ну, конечно, конечно, они уже возвращались с рыбалки, и она, в конце концов, оскальзываясь по глине, все-таки самостоятельно взобралась на высокий берег и, не оглядываясь, побежала домой через луг… Несколько месяцев спустя были какие-то зимние семейные праздники, шампанское (Новый год, что ли), и он по неглубоким еще сугробам потащил ее за собой в дальний угол сада (и она пошла!), и они, прижавшись друг к другу в тени забора, целовались до головокружения, пока не услышали, что их зовут, и только тогда оторвались друг от друга и порознь, с разных сторон вернулись к дому, – и каждый придумал свою легенду, что, впрочем, было не обязательно, потому что все были уже изрядно пьяны, и всем было все равно, – да и кто бы что мог подумать! А на следующий день он уехал и в те смутные времена не приезжал года два или даже больше… Но историю эту вспоминал с удовольствием и даже с гордостью: тридцать лет разницы, Гумберт Гумберт может отдыхать…
Игумен Кирилл сказал что-то коротко об исполнении своего долга и послушании: послушливый человек – хороший человек. Непослушливый – плохой. Получалось, что Пробродин – был послушливым, а это было неправдой. Видимо, батюшка плохо знал усопшего соседа… “Анатолий
Викторович, пожалуйста, теперь вы, – директор типографии еще раз постучал вилкой о тарелку. – Тише, товарищи”.
Но в этот момент во весь свой рост поднялся внук Жорик: “Простите, но у меня важное сообщение… Дело в том, что мой дед Федор
Филимонович сегодня ночью был здесь. Я его видел. Он со мной разговаривал”… За столом все замерли. Только директор типографии тут же нашелся и хотел было сказать, что так не годится – все должно быть по порядку: сначала старшие, вот Анатолий Викторович. Но
Митник, довольный, что его слово откладывается, жестом успокоил директора: “Ничего, пусть расскажет”.
Жорик говорил медленно, постоянно сбивался, останавливался, возвращался, вспоминал какие-то детали. Но его не перебивали, слушали молча… Он приехал вчера вечером. Ночевать поднялся наверх в кабинет. (“Вот, оказывается, чья постель осталась на диване, – подумал Митник. – А я-то, сентименталист… И в шкаф с картинками парнишка, должно быть, до меня слазил. Но, увы, тоже наткнулся на инвентарные номера”.) Перед сном Жорик открыл какой-то детектив – наугад вытащил из дедовой книжной кучи (Пробродин любил детективы и, прочитав, бросал их в общую кучу в углу: тут их скопилось не меньше сотни), – но долго читать не смог, что-то тревожно ему было: “Я ждал хоть какого-то знака от деда, не верил, что все так кончится”. Свет он погасил около полуночи и хотя не сразу, но все же уснул – устал с дороги. Сколько спал – не знает. Проснулся он от страшного холода и от того, что бешено залаяла и тут же жалобно заскулила собака во дворе напротив. Открыл глаза и увидел, что форточка распахнута настежь, – а ведь он хорошо помнил, что, ложась, проверил и убедился, что все плотно закрыто. Он решил, что надо встать, закрыть форточку и укрыться еще чем-нибудь, – и посмотрел туда, где висит полушубок… и тут увидел, что освещенный бледным желтоватым светом уличного фонаря, на краю дивана в ногах у него, накинув на плечи тот самый полушубок, сидит его дед Федор Филимонович. Сидит, чуть сгорбившись, на Жорика не смотрит и молчит. И диван под ним, чувствуется, слегка проминается… Жорик оцепенел от ужаса. Сколько времени прошло, сказать трудно. “Дед, скажи что-нибудь, – решился, наконец, Жорик, – может, ты чего-то хочешь?” Ф. Ф. молчал. Но в то же время в тишине стали слышны какие-то голоса, чей-то оживленный разговор, может быть, даже спор, – но очень глухо, неразборчиво, словно голоса доносились снизу из-под толстого перекрытия или откуда-то из-за толстой-толстой каменной стены. И тут вдруг в монастыре ударил колокол – негромко и только один раз, ни с того ни с сего, – и сразу, словно вырвалась откуда-то нормальная, внятная живая речь, и знакомый голос деда четко произнес: “…И поэтому надо, чтобы ты, Иван, не ленился и продолжил дело”. – “Какое дело? – спросил Жорик и тут же спохватился: – Но я же не Иван, я – твой внук
Георгий”. “Теперь все равно”, – с некоторой досадой сказал дед. “Что
– всё равно?” – не понял Жорик… И в этот момент откуда-то резким порывом возник пронзительный, остро леденящий сквозняк – прямо по лицу, по глазам ударил чем-то вроде снежной крупы, и Жорик на секунду инстинктивно зажмурился и тут же услышал, как со страшной силой захлопнулась форточка (как еще не разбилась-то), и когда открыл глаза, – деда уже не было. Полушубок висел на своем месте возле двери. Форточка была плотно закрыта. Соседская собака коротко взлаяла и замолчала. И никакого дальнего разговора уже не было слышно – тишина. Только лицо у Жорика оказалось чуть влажным – как от холодного растаявшего снега, и он утерся краем простыни и довольно быстро уснул и спокойно спал, пока утром его не разбудили ехать на кладбище… “Я не знаю, надо ли было вообще говорить об этом,
– сказал Жорик. – Все утро сомневался, но все же вот решил”…
За столом все молчали. “Ой, а ведь и я проснулась от соседской собаки, – охнула одна из сестер-близнецов. – И что, думаю, разлаялась? А такое и в голову не пришло… И точно, точно, тогда колокол ударил. Правда, слабо: должно быть, ветром язык раскачало”.
“Что скажете, батюшка?” – обратился, наконец, директор типографии к игумену. Тот глубоко вздохнул и развел руками. “Непростая задача у батюшки”, – усмехнулся про себя Митник. Он посмотрел на Лерку: она опустила глаза к тарелке и покачала головой. Уж она-то Жорика никак не одобряла.
“Когда душа изошла из тела, то ни о чем здешнем она уже больше не помышляет, но только о тамошнем заботится, – сказал отец Кирилл, – так учат нас святые отцы”. В качестве слушателя игумен выбрал почему-то Митника и, словно видел в нем единомышленника, продолжил говорить, время от времени поглядывая на него, спокойно и дружелюбно: “На сороковой день душа Федора Филимоновича по миру, конечно, не бродит, но стоит перед горними вратами и ждет решения дальнейшей судьбы: одесную ли Господа, со святыми и праведниками, или налево – с грешниками… Что же касается снов и разных там явлений и видений, то им верить не следует: очень уж тут легко впасть в прелесть, то есть подвергнуться бесовскому обольщению. И, пожалуй, лучше не поверить ангелу, чем поверить бесу, не так ли?.. (Тут он посмотрел на Митника, и Митник послушно кивнул.) Очень страшно принять потустороннее явление за некую истину и руководствоваться ею в жизни: есть опасность, что руководителями станут темные силы.
Преподобный Серафим говорил по-простому, для простых людей: “Сны сбываются? А ты им не верь – и сбываться перестанут”. Правильно ведь?” (И Митник снова согласно кивнул.)
Все с облегчением приняли такое объяснение (и Лерка, прикрыв глаза и кивнув, показала Митнику, что и ей объяснение понравилось), и застолье пошло своим чередом: первым сказал свое короткое слово
Митник, потом долго говорил завуч школы, потом – директор типографии; говорили сестры-близнецы и племянники, – и все вспоминали, каким Федор Филимонович Пробродин был замечательным учителем, воспитателем, строителем, ученым, сыном, мужем, братом, дядей и т. д. Все охотно пили и ели. Лера постоянно уходила на кухню и возвращалась с каким-нибудь новым блюдом: котлеты были съедены, и она принесла грибную солянку, потом на место солянки – фаршированные перцы и что-то еще, и еще. Застольная беседа уже не обязательно была связана с Пробродиным. Заговорили о политике, о местных властях, о местных новостях. Например, племянница, жившая в Прыже, спросила игумена, как он относится к тому, что в восстановленный храм в
Новобукреевском совхозе священником назначили еврея – отца Моисея, -
“Мойшу Зильбермана”, – сказала она, подделывая еврейский акцент. “В церкви несть ни эллина, ни иудея, – миролюбиво ответил игумен. -
Отец Моисей – умный, высокообразованный священник. Он, кстати, этот храм и восстановил – от фундамента до купола”. Племянница покачала головой и брезгливо поджала губы: “Не знаю, я в ту церковь не пойду”… По видику решили прокрутить какое-то длинное, двадцатиминутное интервью Ф. Ф., записанное два года назад с экрана
(кажется, оно было по каналу “Культура”), и Митник, который сидел спиной к телевизору, должен был на эти долгие двадцать минут как-то неудобно развернуться боком. Федор Пробродин говорил, что сохранение
Отечества невозможно без сохранения памятников истории культуры… Сев опять нормально, Митник посмотрел на Жорика, его соседи по столу – взрослые внуки сестер-близнецов – чокались, выпивали, закусывали и оживленно разговаривали между собой, а тот, бедняга, сидел среди всех как-то одиноко и, кажется, даже не притронулся к еде. “Сам парень виноват, – подумал Митник. – Не следовало ему возникать со своим откровением”.
Так прошло, должно быть, часа два, и Митник, немного устав от застолья, решил, что еще минут пять, и он подойдет к Гале и тихо скажет, что ему скоро пора. Чтобы завтра днем приехать в Москву, он собирался еще сегодня, и желательно не поздно, доехать до Костромы и заночевать в гостинице. Ночевать в Прыже ему не хотелось. Месяц назад дружина отца Дмитрия устроила в центральном сквере города показательное сожжение его книги (нашумела в Москве), в которой с исчерпывающей научной аргументацией было доказано, что в ближайшие два десятилетия России не выжить без двадцати миллионов мигрантов из ближнего, а возможно, и дальнего Зарубежья. Местные бритоголовые не только книгу рвали и бросали в костер, но набили соломой чучело, нацепили на него плакатик, на котором между двух сочащихся кровью шестиконечных звезд было намалевано: “Депутат Митник – враг России”,