Текст книги "В березовой роще (Рассказы)"
Автор книги: Лев Толстой
Соавторы: Александр Куприн,Иван Тургенев,Алексей Толстой,Константин Паустовский,Михаил Пришвин,Виталий Бианки,Викентий Вересаев,Сергей Аксаков,Модест Богданов,Дмитрий Кайгородов
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
В БЕРЕЗОВОЙ РОЩЕ
Рассказы
ЗЕМЛЯ ПОКАЗАЛАСЬ
Три дня не было мороза, и туман невидимо работал над снегом.
Петя сказал:
– Выйди, папа, посмотри, послушай, как славно овсянки поют.
Вышел я и послушал, – правда, очень хорошо, и ветерок такой ласковый. Дорога стала совсем рыжая и горбатая.
Казалось, будто кто-то долго бежал за весной, догонял и, наконец, коснулся её, и она остановилась и задумалась… Закричали со всех сторон петухи. Из тумана стали показываться голубые леса.
Петя всмотрелся в редеющий туман и, заметив в поле что-то тёмное, крикнул:
– Смотри, земля показалась!
Побежал в дом, и мне было слышно, там он крикнул:
– Лёва, иди скорее смотреть, земля показалась!
Не выдержала и мать, вышла, прикрывая от света ладонью глаза:
– Где земля показалась?
Петя стоял впереди и показывал рукой в снежную даль, как в море Колумб[1]1
Колумб Христофор – знаменитый мореплаватель, открывший в XV веке Америку.
[Закрыть], и повторял:
– Земля, земля!
М. М. Пришвин
ГРАЧИ ПРИЛЕТЕЛИ*[2]2
Названия, отмеченные звёздочкой, даны составителем сборника.
[Закрыть]
(Из «Записок ружейного охотника Оренбургской губернии»)
Прибавились значительно дни. Ярче, прямее стали солнечные лучи и сильно пригревают в полдень. Потемнела полосами белая пелена снега, и почернели дороги. Вода показалась на улицах. Уже март на исходе и апрель на дворе… Если весна не слишком поздняя, то прилётная птица начинает понемногу показываться.
Грачи, губители высоких старых дерев, красоты садов и парков, прилетели первые и заняли свои обыкновенные летние квартиры, самые лучшие берёзовые и осиновые рощи, поблизости к селению лежащие, для удобного доставания хлебного корма. Уже начали заботливые хозяева оправлять свои старые гнёзда новым материалом, ломая для того крепкими беловатыми носами верхние побеги древесных ветвей.
Далеко слышен их громкий, докучный крик, когда ввечеру, после дневных трудов, рассядутся они всем собором, всегда попарно, и как будто начнут совещаться о будущем житье-бытье.
С. Т. Аксаков
ПЕРЕЛЁТНЫЕ ПТИЦЫ*
В марте месяце 1911 года я ехал на пароходе из Египта в Грецию. И необычная картина была на пароходе: на корме, заваленной товарами, сидела масса самых разнообразных перелётных птичек. Они кружились в воздухе, порхали над волнами и опять садились на корму, клевали сквозь камышовые решётки упаковочных ящиков пунцовые египетские помидоры. На ночь птички расположились спать на мачтах, реях и бушприте нашего парохода.
Матросы очень любят этих птичек и не позволяют пассажирам их обижать. Я расспрашивал матросов про птичек. Весною их можно видеть только на судах, идущих на север, осенью – на судах, идущих на юг. Вы догадываетесь? Какой тут мог быть инстинкт?[3]3
Инстинкт – врождённая способность животных к бессознательному совершению разумных действий.
[Закрыть] Птицы как-то почуяли, каким-то путём поняли: зачем им тратить силы на трудный перелёт через море, когда можно с великолепнейшим комфортом[4]4
С комфортом – с удобствами.
[Закрыть] переплыть море на пароходе? Когда-нибудь, может быть, выработается и инстинкт.
В. В. Вересаев
ВЕСЕННИЕ РУЧЬИ
(Из повести «Детство Никиты»)
Три дня дул мокрый ветер, съедая снега. На буграх оголилась чёрными бороздами пашня. В воздухе пахло талым снегом, навозом и скотиной…
Ночью наконец хлынул дождь, ливень, и так застучало в окно и по железной крыше, что Никита проснулся, сел в кровати и слушал улыбаясь.
Чудесен шум ночного дождя. «Спи, спи, спи», – торопливо барабанил он по стёклам, и ветер в темноте порывами рвал тополя перед домом.
Никита перевернул подушку холодной стороной вверх, лёг опять и ворочался под вязаным одеялом, устраиваясь как можно удобнее. «Всё будет ужасно, ужасно хорошо», – думал он и проваливался в мягкие, тёплые облака сна.
К утру дождь прошёл, но небо ещё было в тяжёлых, сырых тучах, летевших с юга на север. Никита взглянул в окно и ахнул. От снега не осталось и следа. Широкий двор был покрыт синими, рябившими под ветром лужами. Через лужи, по измятой бурой траве, тянулась навозная, не вся ещё съеденная дождём дорога. Разбухшие лиловые ветви тополей трепались весело и бойко. С юга между разорванных туч появился и со страшной быстротой летел на усадьбу ослепительный лазурный клочок неба…
Никита распахнул дверь на крыльцо. Весь острый, чистый воздух был полон мягким и сильным шумом падающей воды. Это множество снеговых ручьёв по всем бороздам, канавам и водомоинам бежало в овражки. Полные до краёв овраги гнали вешние воды в реку. Ломая лёд, река выходила из берегов, крутила льдины, выдранные с корнем кусты, шла высоко через плотину и падала в омуты.
Лазурное пятно, летевшее на усадьбу, разорвало, разогнало все тучи, синевато-прохладный свет полился с неба, стали голубыми, без дна, лужи на дворе, обозначились ручьи сверкающими зайчиками, и огромное озеро на полях и текущие овраги снопами света отразили солнце…
Никита пошёл кругом двора посмотреть, что там делается. Всюду бежали ручьи, уходя местами под серые крупитчатые сугробы, – они ухали и садились под ногами. Куда ни сунься – всюду вода: усадьба как остров. Никите удалось пробраться только до кузницы, стоящей на горке. По уже провядшему склону он сбежал к оврагу. Приминая прошлогоднюю траву, струилась, текла снеговая, чистая, пахучая вода. Он зачерпнул её горстью и напился.
Дальше по оврагу ещё лежал снег в жёлтых, в синих пятнах. Вода то прорывала в нём русло, то бежала поверх снега: это называлось «наслус», – не дай бог попасть с лошадью в эту снеговую кашу. Никита шёл по траве вдоль воды: вот хорошо бы поплыть по этим вешним водам из оврага в овраг, мимо просыхающих вялых берегов, плыть через сверкающие озёра, рябые от весеннего ветра.
На той стороне оврага лежало ровное поле, местами бурое, местами ещё снеговое, всё сверкающее рябью ручьёв…
Никита дошёл до нижнего пруда, куда но жёлтому снегу широкой водной пеленой вливался овраг. Вода покрывала весь лёд на пруду, ходила коротенькими волнами. Налево шумели вётлы, обмякшие, широкие, огромные. Среди голых их сучьев сидели, качаясь, грачи, измокшие за ночь.
А. Н. Толстой
ДЯТЕЛ
Видел дятла: короткий – хвостик ведь у него маленький, летел, насадив себе на клюв большую еловую шишку. Он сел на берёзу, где у него была мастерская для шелушения шишек. Пробежал вверх по стволу с шишкой на клюве до знакомого места. Вдруг видит, что в развилине, где у него защемляются шишки, торчит отработанная и несброшенная шишка и новую шишку некуда девать. И – горе какое! – нечем сбросить старую: клюв-то занят.
Тогда дятел, совсем как человек бы сделал, новую шишку зажал между грудью своей и деревом, освободил клюв и клювом быстро выбросил старую шишку. Потом новую поместил в свою мастерскую и заработал.
Такой он умный, всегда бодрый, оживлённый и деловой.
М. М. Пришвин
ЗЯБЛИК
(Отрывок из рассказа)
Ранняя весна. На полях местами ещё белеет снег, в особенности в лощинах, куда его намело зимою выше роста человеческого. В лесу, под деревьями, снег лежит ещё почти сплошь. Ручьи уже вскрылись и разлились по лугам; через речку ещё ходят, хотя и с большой опаской: лёд порядочно уже посинел, и у берегов выступила вода. Белоносые грачи недели две как прилетели, – возвратились из своей зимней отлучки в тёплые края; досыта нассорившись и нашумевши в берёзовой роще (из-за старых, прошлогодних гнёзд), они преважно разгуливают теперь по задворкам, около навозных куч, снискивая[5]5
Снискивать – находить, добывать.
[Закрыть] себе скудное пропитание. Уже три дня, как появились первые жаворонки, и всё ещё продолжают прилетать по утрам, рассыпая в воздухе, над полями, свои серебристые, веселящие душу трели.
В лесу пока ещё тихо. Правда, синицы да корольки попискивают иногда довольно оживлённо в чаще сосновых и еловых ветвей; изредка побарабанивает дятел по сухому суку; пронесётся временами над вершинами деревьев с гиком и шумом стайка клестов, да золотоголовая овсяночка прозвонит на лесной опушке свою незатейливую песенку. Звонких же, раскатистых песен, далеко разносящихся по лесу и оживляющих его особенным, весенним, оживлением, пока ещё не слышно. Дни стоят хотя и ясные, и довольно тёплые (на солнце), однако по ночам ещё порядочно морозит.
Но вот небо понахмурилось; с юго-запада потянул тёплый, влажный ветерок; заморосил, словно сквозь сито, мелкий дождичек, то оборачиваясь туманом, то снова накрапывая – как днём, так и ночью, – всё одинаково. Будем теперь настороже: в это время, в такие тёпло-пасмурные дни, весна приближается быстрыми шагами, и спешат к нам её пернатые, быстрокрылые вестники, с богатым запасом звонких и задорных песен в своей крошечной грудке…
Утро. Дождь перестал моросить. В сыром, слегка туманном воздухе полная тишина и тепло. Проберёмся к опушке леса и присядем вон на том старом пне…
Теперь – слушать и слушать!..
«Чи-чи, чиви-чиви, чим-чим» – доносится издали, с поля, оживленная болтовня нескольких десятков воробьёв. Они обсыпали, словно мухи, большую кучу хвороста около гумна, одиноко стоящего на пригорке… «Тирлирлирлирлюю… тирлирлирлирлююю» – льётся сверху, серебром, песня жаворонка, неподвижной точкой чернеющего на сером фоне туманных облаков… «Чак-чак-чак, чак-чак» – торопливо пронеслась над лесом пара передовых дроздов-рябинников.
Несколько минут полной тишины… Только по вершинам сосен и елей пролетел таинственный шёпот от набежавшего ветерка…
Но чу!.. «Пинь-пинь, пинь-пинь-пинь» – раздалось неподалёку в стороне… Сердце так и ёкнуло: неужто он, долгожданный?! Не синица ли?.. Ведь она, плутовка, иногда точь-в-точь так же «пинькает»…
Нет, не синица: вон, на самой маковке высокой ели, стоящей на опушке, чернеется птичка. «Пиньканье» доносится несомненно оттуда, и птичка сидит неподвижно на одном месте; егоза же синица ни за что не усидела бы так долго на одном месте, да и на вершину она редко когда забирается, и то на секунду-другую, а больше держится по нижним веткам да по кустам…
«Пинь-пинь, пинь-пинь…» Вот птичка снялась с вершины дерева и пролетает неподалёку от нас, описывая в воздухе широкие дуги и издавая от времени до времени нежное, негромкое «йю-йю». Теперь нет уже никакого сомнения, что это – один из передовых зябликов.
«Здравствуй, милая птичка! Радуемся твоему прилёту!» Вот уж и пропала – юркнула в лес между вершинами… «Фить-фир-лить-фить-фить-фють-фють-фють-фють-фють-ля-ля-ля-ля-ляви-чию!» – громко раздалось с той стороны, в которой скрылась птичка, и звонко раскатилась по лесу звучная, задорная и красивая песня зяблика-самца (жалкое подобие которой я попытался изобразить выше буквами).
Не пройдёт и двух-трёх дней, как зазвучит эта песня повсюду, в садах, лесах и рощах, и оживит их своими светлыми, как лучи весеннего солнца, звуками после, томительно долгой осенней и зимней тишины…
Прилетели зяблики – лес ожил.
Д. Н. Кайгородов
ТРЯСОГУЗКА
Каждый день мы ждали любимую нашу вестницу весны – трясогузку, и вот наконец и она прилетела и села на дуб и долго сидела, и я понял, что это наша трясогузка, что тут она где-нибудь и жить будет. Я теперь легко узнаю, наша это птичка, будет ли она тут с нами вблизи где-нибудь жить всё лето или полетит дальше, а тут села она лишь отдохнуть. Вот скворец наш, когда прилетел, то нырнул прямо в своё дупло и запел; трясогузка же наша с прилёту прибежала к нам под машину.
Молодая наша собачка Сват стала прилаживаться, как бы её обмануть и схватить.
С передним чёрным галстучком, в светло-сером, отлично натянутом платьице, живая, насмешливая, она проходила под самым носом Свата, делая вид, будто не замечает его. Вот он бросается на изящную птичку со всей своей собачьей страстью, но она отлично знает собачью природу и приготовлена к нападению. Она отлетает всего на несколько шагов.
Тогда он, вцеливаясь в неё, опять замирает. А трясогузка глядит прямо на него, раскачивается на своих тоненьких пружинистых ножках и только что не смеётся вслух, только что не выговаривает:
«Да ты мне, милый, не сват, не брат».
И наступает иногда на Свата прямо рысцой.
Спокойная пожилая Лада, неподвижная, замирала, как на стойке, и наблюдала игру; она не делала ни малейшей попытки вмешиваться. Игра продолжалась и час и больше. Лада следила спокойно, как и мы, за противниками. Когда птичка начинала наступать, Лада переводила свой зоркий глаз на Свата, стараясь понять, поймает он или же птичка опять покажет ему свой длинный хвост.
Ещё забавнее было глядеть на птичку эту, всегда весёлую, всегда дельную, когда снег с песчаного яра над рекой стал сползать. Трясогузка зачем-то бегала по песку возле самой воды. Пробежит и напишет на песке строчку своими тонкими лапками. Бежит назад, а строчка, глядишь, уже под водой. Тогда пишется новая строчка, и так почти непрерывно весь день: вода прибывает и хоронит написанное. Трудно узнать, каких жучков-паучков вылавливала наша трясогузка.
Когда вода стала убывать, песчаный берег снова открылся, на нём была целая рукопись, написанная ланкой трясогузки, но строчки были разной ширины, и вот почему: вода прибывала медленно – и строчки были чаще; вода быстрей – и строчки шире.
Так по этой записи трясогузкиной лапки на мокром песке крутого берега можно было понять, была ли это весна дружная или движение воды ослаблялось морозами.
Очень мне хотелось снять аппаратом птичку-писателя за её работой, но не удалось. Неустанно она работает и в то же время наблюдает меня скрытым глазом. Увидит – и пересаживается подальше без всякого перерыва в работе. Не удавалось мне снять её и в сухих дровах, сложенных на берегу, где она хотела устроить себе гнёздышко. Вот однажды, когда мы за ней охотились безуспешно с фотоаппаратом, пришёл один старичок, засмеялся, глядя на нас, и говорит:
– Эх вы, мальчики, птичку не понимаете!
И велел нам скрыться, присесть за нашим штабелем дров. Не прошло десяти секунд, как любопытная трясогузка прибежала узнать, куда мы делись. Она сидела сверху над нами в двух шагах и трясла своим хвостиком в величайшем изумлении.
– Любопытная она, – сказал старичок, и в этом была вся разгадка.
Мы проделали то же самое несколько раз, приладились, спугнули, присели, навели аппарат на одну веточку, выступающую из поленницы, и не ошиблись: птичка проскакала вдоль всей поленницы и села как раз на эту веточку, а мы её сняли.
М. М. Пришвин
ЗАРАБОТАЛ ТРАКТОР*
(Из рассказа «Воспарение земли»)
На том, южном, берегу реки чуть-чуть заметно позеленело, и эта зелень даже отразилась немного у края голубой реки.
Пар от земли наполняет воздух здоровым туманцем, и оттого хвойный зелёный лес за рекой стал голубым…
Заработал трактор, и я легко нашёл его в тускло-жёлтых полосках за рекой. Грачи слетелись к трактору совершенно так же, как в былые времена слетались к сохе. Только прежде они не торопились и шли, важно переваливаясь, вслед за сохой. Мне кажется даже, что в прежнее время к пахарю они были даже чуть-чуть снисходительны. Теперь трактор скоро идёт, и червей из-под него много больше, чем было из-под сохи. Надо грачам очень, очень спешить, чтобы черви не спрятались: грачи за трактором не идут, а подлётывают.
Важность свою грачи потеряли, зато пахарь теперь не плетётся в борозде, не ругается поминутно на лошадь, а сидит и, может быть, даже поёт.
М. М. Пришвин
ВЕСНА
(Из повести «Детство Никиты»)
На солнце нельзя было теперь взглянуть, – лохматыми ослепительными потоками оно лилось с вышины. По синему-синему небу плыли облака, словно кучи снега. Весенние ветерки пахнули свежей травой и птичьими гнёздами.
Перед домом лопнули большие почки на душистых тополях, на припёке стонали куры. В саду, из разогретой земли, протыкая зелёными кочетками догнивающие листья, лезла трава, весь луг подёрнулся белыми и жёлтыми звёздочками. С каждым днём прибывало птиц в саду. Забегали между стволами чёрные дрозды – ловкачи ходить пешком. В липах завелась иволга, большая птица, зелёная, с жёлтой, как золото, подпушкой на крыльях, – суетясь, свистела медовым голосом.
Как солнцу вставать, на всех крышах и скворечниках просыпались, заливались разными голосами скворцы, хрипели, насвистывали то соловьём, то жаворонком, то какими-то африканскими птицами, которых они наслушались за зиму за морем, – пересмешничали, фальшивили ужасно. Сереньким платочком сквозь прозрачные берёзы пролетел дятел; садясь на ствол, оборачивался, дыбом поднимал красный хохолок.
И вот в воскресенье, в солнечное утро, в ещё не просохших от росы деревьях, у пруда закуковала кукушка: печальным, одиноким, нежным голосом благословила всех, кто жил в саду, начиная от червяков:
– Живите, любите, будьте счастливы, ку-ку. А я уж одна проживу, ни при чём, ку-ку…
Весь сад слушал молча кукушку. Божьи коровки, птицы, всегда всем удивлённые лягушки, сидевшие на животе, кто на дорожке, кто на ступеньках балкона, – все загадали судьбу. Кукушка откуковала, и ещё веселее засвистал весь сад, зашумел листьями.
А. Н. Толстой
ЗАРАСТАЮЩАЯ ПОЛЯНА
Лесная поляна. Вышел я, стал под берёзкой… Что делается! Ёлки, одна к другой, так сильно густели – и вдруг останавливались все у большой поляны. Там, на другой стороне поляны, были тоже ели и тоже остановились, не смея двинуться дальше. И так, кругом всей поляны, стояли густые высокие ели, каждая высылая впереди себя берёзку. Вся большая поляна была покрыта зелёными бугорками. Это было всё наработано когда-то кротами и потом заросло и покрылось мхом. На эти взрытые кротами холмики падало семя и вырастали берёзки, а под берёзкой, под её материнской защитой от мороза и солнца, вырастала тенелюбивая ёлочка. И так высокие ели, не смея открыто сами выслать своих малышей на полянку, высылали их под покровом берёзок и под их защитой переходили поляну.
Пройдет сколько-то положенных для дерева лет, и вся поляна зарастёт одними ёлками, а берёзы-покровительницы зачахнут в тени.
М. М. Пришвин
БРЯНСКИЕ ЛЕСА
(Из повести «Далёкие годы»)
Осенью 1902 года я должен был поступить в приготовительный класс Первой киевской гимназии[6]6
Гимназия – средняя школа в дореволюционной России.
[Закрыть]. В ней учился мой средний брат, Вадим. После его рассказов я начал бояться гимназии, иногда даже плакал и просил маму оставить меня дома.
– Неужели ты хочешь быть экстерном? – испуганно спрашивала мама.
Экстернами назывались те мальчики, что учились дома и только каждый год сдавали экзамены при гимназии.
Со слов братьев я хорошо представлял себе кошмарную судьбу этих экстернов. Их нарочно проваливали на экзаменах, всячески издевались над ними, требовали от них гораздо больше знаний, чем от обыкновенных гимназистов. Ниоткуда экстернам не было помощи. Им даже не подсказывали.
Я представлял себе этих истощённых от зубрёжки, заплаканных мальчиков с красными от волнения, оттопыренными ушами. Зрелище было жалкое. Я сдавался и говорил:
– Ну хорошо, я не буду экстерном.
…Отец знал о моих страхах, слезах и волнениях и нашёл, как всегда, неожиданное лекарство от этих бед. Он решил, после лёгкой стычки с мамой, отправить меня одного к моему дяде, маминому брату Николаю Григорьевичу.
…На лето дядя Коля снял дачу около Брянска, в старом, запущенном имении Рёвны, в Брянских лесах, и звал нас всех приехать туда же. Родители согласились. Но они не могли уехать раньше, чем у сестры и братьев окончатся экзамены. Меня послали вперёд одного.
– Пусть привыкает, – сказал отец. – Это полезно для таких стеснительных мальчиков.
Отец написал дяде Коле письмо. Что он в нём писал, я не знаю. Мама, украдкой вытирая слёзы, сложила мне маленький чемодан, где ничего не было забыто и лежала записка со всякими наставлениями.
Мне взяли билет во втором классе до станции Синезёрки. Дядина дача была в десяти верстах от этой станции.
На вокзал меня провожали все. Отец о чём-то поговорил с седоусым проводником и дал ему денег.
– Довезу, как пушинку, – сказал проводник маме. – Не извольте волноваться, сударыня.
Мама попросила соседей по купе присматривать за мной и не позволять мне выходить на станциях. Соседи охотно согласились. Я очень стеснялся и осторожно тянул маму за рукав.
После второго звонка все расцеловали меня…
Все вышли из вагона на платформу. Но мама всё не могла уйти. Она держала меня за руки и говорила:
– Будь хорошим. Слышишь? Будь, умным мальчиком. И очень осторожным.
Она смотрела на меня испытующими глазами. Пробил третий звонок. Она обняла меня и быстро, шурша платьем, пошла к выходу. Она соскочила почти на ходу. Отец подхватил её и покачал головой.
Я стоял у закрытого окна, смотрел, как мама впереди всех быстро шла по платформе, и только сейчас увидел, какая она красивая, маленькая, ласковая. Мои слёзы капали на пыльную раму.
Я долго смотрел в окно, хотя уже не видно было ни мамы, ни платформы, а за окном проносились товарные пути, крикливые маневровые паровозы и проплывал, как бы вращаясь, готический новый костел[7]7
Готический костёл – здесь; польский храм, украшенный высокими стрельчатыми башенками, скульптурой, каменной резьбой и большими окнами с цветными стёклами.
[Закрыть]на Васильковской улице. Я боялся оглянуться, чтобы соседи по купе не заметили моих заплаканных глаз. Потом я вспомнил, что дяде Коле послали телеграмму о моём приезде. Лёгкая гордость от того, что обо мне послали настоящую телеграмму, немного успокоила меня…
…Я очень устал от этой своей первой поездки, потому что всю дорогу, кроме ночей, простоял около открытого окна. Но я был счастлив. Я впервые испытывал ту путевую беззаботность, когда ни о чём не надо думать, а только смотреть за окно на ржаные поля, рощи, маленькие станции, где босые бабы продают молоко, на речонки, стрелочников, начальников станций в пыльных красных фуражках, гусей, деревенских ребят, что бегут за поездом и кричат: «Дяденька, кинь копейку!»
Дорога на Брянск была тогда круговая и длинная – через Львов в Навлю. На третий день поезд пришёл в Синезёрки.
Он шёл не торопясь, подолгу стоял на станциях, отдувался около водокачек. Пассажиры выскакивали, бежали за кипятком и в буфет, покупали у баб землянику и жареных цыплят. Потом все успокаивались. Давно было пора ехать, на станции воцарялась сонная тишина, жгло солнце, плыли облака, волоча по земле синюю тень, пассажиры дремали, а поезд всё стоял и стоял. Только паровоз громко вздыхал, и из него капала на песок горячая маслянистая вода.
Наконец из станции выходил толстый обер-кондуктор в парусиновом сюртуке, вытирал усы, прикладывал ко рту свисток и заливисто свистел. Паровоз не отвечал, всё так же отдуваясь. Тогда обер-кондуктор лениво шёл к паровозу и снова свистел. Паровоз не откликался. Только на третий или четвёртый свисток он, наконец, огрызался коротким недовольным гудком и медленно трогался.
Я высовывался из окна, потому что знал – сейчас же за семафором пойдут откосы, заросшие клевером и колокольчиками, а потом сосновый лес. Когда поезд входил в него, стук колёс делался гораздо громче, его подхватывало эхо, будто по всему лесу начинали стучать молотками весёлые кузнецы.
Я впервые видел Среднюю Россию. Она мне нравилась больше Украины. Она была пустыннее, просторнее и глуше. Мне нравились её леса, заросшие дороги, разговоры крестьян…
…В Синезёрки поезд пришёл в сумерки. Проводник вынес мой чемодан на платформу. Я ждал, что меня встретит дядя Коля или его жена, тётя Маруся. Но на платформе никого не было. Мои соседки встревожились.
Поезд стоял в Синезёрках одну минуту. Он ушёл, а я остался около своего чемодана. Я был уверен, что дядя Коля опоздал и сейчас приедет.
Ко мне подошёл, ковыляя, бородатый крестьянин в пиджаке, в чёрном картузе, с кнутом, засунутым за голенище. От него пахло лошадиным потом и сеном.
– Это ты и есть Костик? – спросил он меня. – А я тебя дожидаюсь. Дядя-капитан приказали тебя встретить и доставить в сохранности. Давай сундучок, пойдём.
Это было последнее испытание, приготовленное мне отцом. Он написал дяде Коле, чтобы никто меня не встречал в Синезёрках.
Возница – его звали Никитой, – что-то бормоча о дяде моём, капитане, усадил меня в телегу в мягкое сено, покрытое рядном[8]8
Рядно – ткань (холст) из грубой, толстой пряжи, льняной или конопляной.
[Закрыть], отвязал торбу с овсом, сел на облучок, и мы поехали.
Сначала мы долго ехали по вечереющему полю. Потом дорога пошла по взгорью среди лесов. Иногда телега скатывалась на деревянный мост, и под ним блестела чёрная болотная вода. Тянуло сыростью, запахом осоки.
За лесами и низкими чащами поднялась багровая мёртвая луна, прогудела выпь, и Никита сказал:
– Наша сторона лесистая, безлюдная. Здесь корья и воды много. Самая это духовитая местность во всей Орловской губернии.
Мы въехали в сосновый бор, стали спускаться по крутому изволоку к какой-то реке. Сосны закрыли луну, совсем стемнело. На дороге послышались голоса. Мне стало немного страшно.
– Ты, Никита? – крикнул из темноты знакомый дядин голос.
– Тпру-у! – отчаянно закричал Никита, сдерживая лошадей. – Известно, мы! Тпру, леший тебя раздери!
Кто-то схватил меня, снял с телеги, и я увидел в неясном свете заката смеющиеся глаза дяди Коли и белые его зубы. Он поцеловал меня и тотчас передал тёте Марусе.
Она тормошила меня, смеялась своим грудным смехом, и от неё пахло ванилью, – должно быть, она недавно возилась со сладким тестом.
Мы сели на телегу, а Никита пошёл рядом.
Мы проехали старый чёрный мост через чистую, глубокую реку, всю в зарослях, потом второй мост. Под ним тяжело ударила рыба. Наконец телега въехала, зацепившись за каменный столб у ворот в такой тёмный и высокий парк, что казалось, деревья запутались своими вершинами среди звёзд.
В самой гуще парка, под шатрами непроглядных лип, телега остановилась около маленького деревянного дома с освещёнными окнами. Две собаки, белая и чёрная – Мордан и Четвертак, начали лаять на меня и прыгать, стараясь лизнуть в лицо.
Всё лето я прожил в Рёвнах, в бывшем потёмкинском поместье, среди дремучих Брянских лесов, рек, кротких орловских крестьян, в старинном и таком обширном парке, что никто не знал, где он кончается и переходит в лес.
Это было последнее лето моего настоящего детства. Потом началась гимназия. Семья наша распалась. Я рано остался один и в последних классах гимназии уже сам зарабатывал на жизнь и чувствовал себя совершенно взрослым.
С этого лета я навсегда и всем сердцем привязался к Средней России. Я не знаю страны, обладающей такой огромной лирической силой и такой трогательно живописной – со всей своей грустью, спокойствием и простором, – как средняя полоса России. Величину этой любви трудно измерить. Каждый знает это по себе. Любишь каждую травинку, поникшую от росы или согретую солнцем, каждую кружку воды из лесного колодца, каждое деревцо над озером, трепещущее в безветрии листьями, каждый крик петуха и каждое облако, плывущее по бледному и высокому небу.
И если мне хочется жить до ста двадцати лет, как предсказывал дед Нечипор, то только потому, что мало одной жизни, чтобы испытать до конца всё очарование и всю исцеляющую силу нашей русской природы.
Детство кончалось. Очень жаль, что всю прелесть детства мы начинаем понимать, когда делаемся взрослыми. В детстве всё было другим. Светлыми и чистыми глазами мы смотрели на мир, и всё нам казалось гораздо более ярким.
Ярче было солнце, сильнее пахли поля, громче был гром, обильнее дожди и выше трава. И шире было человеческое сердце, острее горе, и в тысячу раз загадочнее была земля, родная земля – самое великолепное, что нам дано для жизни. Её мы должны возделывать, беречь и охранять всеми силами своего существа.
К. Г. Паустовский