Текст книги "Северная столица"
Автор книги: Лев Дугин
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
XVI
В печальной праздности я лиру забывал,
Воображение в мечтах не разгоралось,
С дарами юности мой гений отлетал,
И сердце медленно хладело, закрывалось…
…Но вдруг, как молнии стрела,
Зажглась в увядшем сердце младость,
Душа проснулась, ожила,
Узнала вновь любви надежду, скорбь и радость…
…Хвала любви, хвала богам!
Вновь лиры сладостной раздался голос юный.
И с звонким трепетом воскреснувшие струны
Несу к твоим ногам!..
«К ней»
Вот кто вызывал у Пушкина любовь и восхищение: Иван Андреевич Крылов. Вот о ком он спорил с Вяземским с особенным ожесточением. Вяземский видел в Крылове площадную грубость, значит – не понимал истинной его народности…
…Крылов сидел перед низким столиком, перекошенным и захламленным огарками свечей, обрывками бумаг, окурками сигар, и грузное его тело глубоко вжалось в пружины ветхого дивана. Не меняя позы, он повернул величественную, тяжелую голову с седыми, растрепанными прядями, и, хотя лицо с обвислыми щеками не изменило выражения, во всем его облике чувствовалась доброта.
– А-а, пришел, – приветствовал он Пушкина. – Вот умница!.. Да, пора одеваться… – На Крылове был домашний засаленный халат.
Они собирались на вечер к Оленину.
Крылов семьи не имел, и квартира была казенная, во флигеле Императорской публичной библиотеки, где он служил. Комнат было несколько, двери в них были распахнуты – но Крылов пользовался лишь одной, и все снесено было в эту комнату: здесь он и работал, и ел, и спал. Возле окна стояло вольтеровское кресло, и хозяин, очевидно, любил посиживать в нем, поглядывая на Невский проспект…
Голуби влетали в открытые форточки и прогуливались, оставляя следы на вещах. Да почему им было и не прогуливаться, когда по комнатам специально рассыпано было зерно…
Вошла девочка лет двенадцати в пестрядиновом платьице, с заплетенными в жидкие косички светлыми волосами – дочь прислуги. Пока Крылов переодевался за перегородкой, она читала вслух басню, а Крылов поправлял.
«Лягушка на лугу, увидевши Вола…»
– Не тараторь, – говорил Крылов. – Начни-ка сначала…
Девочка, обратив к перегородке веснушчатое, острое личико, тряхнула головой.
«Лягушка на лугу, увидевши Вола, затеяла в дородстве с ним сравняться…»
– Затеяла сама, – поправил Крылов.
Пожалуй, ни к кому из писателей старшего поколения Пушкин не относился так восторженно, как к Крылову. В творениях Крылова было то, что должно быть в истинно национальной словесности, – народность. Эту народность Крылова – автора басен, сатирического автора – он оценил еще в Лицее… И в самом облике Крылова было что-то народное, будто он весь – своим характером, складом ума – был представителем народного духа…
У Оленина их обоих – Крылова, которому было уже за пятьдесят, и Пушкина, которому еще не было двадцати, – конечно, попросят читать. Крылов посоветовал вполне дружески:
– Читай из поэмы… У тебя, умница, «Руслан и Людмила» идет хорошо…
Не спеша пошли по набережной Фонтанки. По дороге Крылов принялся жаловаться:
– Есть у меня брат… Родной брат, единственное существо, с которым я связан кровными узами… – Он шел, переваливаясь, дышал тяжело и вздыхал. – Служит гарнизонным офицером; а что за жизнь у гарнизонного офицера? Мундир с плеч слезает, рубашка в дырах, жалованье восемнадцать рублей в треть, значит, серебром всего-то семнадцать рублей, а дел – бумаги по роте, отчеты, всякие обязанности – и так до вечера… Просит помощи… – Крылов казался расстроенным и тяжело вздыхал…
Потом он остановил извозчика; но не для того чтобы сесть в коляску, а чтобы поговорить.
Семеня по мостовой рядом с клячей, грузно переваливаясь и тяжело дыша, он весело говорил:
– Что, любишь под балаганами гулять? – Молодой извозчик с лихим чубом светлых волос, с оспинами по лицу, во все глаза смотрел на странного господина. – Любишь балаганы, а? Вот как-то балаганный дед спрашивает: «В шляпе ничего нет, господа?» Поставил шляпу на перила и ушел. Жду полчаса. Приходит дед. «Что в шляпе, господа?» А в шляпе ничего нет. «В самом деле, говорит, ничего». Так всех и одурачил.
И парень громко захохотал.
Вот и трехэтажный особняк на набережной Фонтанки – с нарядным фронтоном, резным карнизом и колоннами, поддерживающими балкон.
Алексей Николаевич Оленин, помимо того что был государственный секретарь, президент Академии художеств, сенатор, почетный член Академии наук, председатель множества комитетов и комиссий, был и директором библиотеки, в которой служил Крылов.
Его дом недаром называли «Ноев ковчег». Стечение гостей было огромным. Сюда приезжала знать, но принимали и артистов, художников, литераторов – заявивших о себе талантом… В одном кружке обсуждали государственные дела, в другом – выставку в Академии, третий кружок собрался вокруг балетмейстера Дидло… И множество домочадцев – дети разных возрастов, гувернеры, гувернантки, племянницы и воспитанницы, дальние родственницы, бедные приживалки – дополняли толпу гостей.
Гостиные были украшены картинами, статуями, античными слепками, этрусскими вазами, манекенами в римских и греческих костюмах – и походили на залы музея…
Гнедич переводил «Илиаду» Гомера – и в помощь ему были сделаны рисунки; и в кружке обсуждалось: стрела поразила высокомерного Диомида в тарзос, следует ли переводить – в ступню?.. В Киеве близ Михайловского монастыря произведены археологические раскопки – и нечто вроде выставки устроено в гостиной: позолоченные и мозаичные украшения; длинные и изогнутые мечи с рукоятями, покрытыми красного цвета кожей; в сосуде – круглая золотая дощечка в один вершок в диаметре, с портретом, вероятно, Владимира, ибо в руке – крест… И еще в одном кружке обсуждали эти археологические находки…
У Оленина растили отечественные науки и искусства.
Крылов среди сильных мира сего напускал на себя шутовство… Вот его подозвала хозяйка, Елизавета Марковна. Она принимала гостей, лежа на канапе, поставленном посредине комнаты. На лице ее были написаны приветливость и терпение – добрая Элоиза, бедная Элоиза была больна, но мужественно побеждала страдания – ради веселья гостей!
С Крыловым она говорила так, будто он был забавное, малое дитя, – и гости улыбались вокруг.
– Крылочка, расскажи нам о своих делах… – Мужественная Элоиза – рослая, массивная, в шали, накинутой на плечи, в чепце с рюшками, приподнялась на канапе. – Чем ты занят, Крылочка?..
У многопудового, грузного Крылова лицо приняло глуповато-простодушное выражение.
– Если хотите знать, сударыня, готовлю отчет по библиотеке. – Глаза его живо и умно поблескивали. – Много любопытствующих побывало у нас за год – без малого до тысячи особ.
– На, а что еще ты делаешь? – смеясь, будто услышала что-то необыкновенно забавное, сказала Елизавета Марковна.
Крылов тяжело вздохнул.
– Теперь каталогизацией занимаюсь. – И это тоже вызвало смех. – У нас книг – двести пятьдесят тысяч томов, да двенадцать тысяч рукописей. Теперь надобно каталог составить – в азбучном порядке и по авторам…
– Ах ты, Крылочка, – ласково сказала Елизавета Марковна.
Потом Крылова подозвал Оленин. Это был худенький, подвижной старичок, щуплой фигуркой и малым ростом похожий на мальчика, но на сутулого, седого мальчика, с узким лицом, запавшими глазами и острым носом…
Его высокопревосходительство Оленин сидел в кресле, а Крылов почтительно остановился рядом.
– Ну что, любезный Иван Андреевич, – ласково сказал Оленин. – Прочитаешь басню?
Крылов вздохнул.
– Ваше высокопревосходительство… – Крылов замялся. – Басню – отчего ж…
– Что, любезный Иван Андреевич?
– Ваше превосходительство… Брат у меня гарнизонный офицер. Как бы подсобить, перевести поближе?
– Отчего же, любезный Иван Андреевич? Помогу!
– Ах, ваше превосходительство!..
И все было как обычно – читали стихи, обсуждали перевод «Илиады», спорили, является ли славянское искусство непосредственным продолжением античного, смотрели домашний спектакль, восхищались юной дебютанткой Колосовой, осматривали археологические новинки, выслушивали жалобы Дидло и уговаривали его не покидать Россию… и среди пестроты и многоголо-сицы собрания самым интересным для Пушкина все же был Крылов.
Но этому вечеру суждено было стать для Пушкина особым.
Ужинали за маленькими столиками, расставленными в зале.
– Кто это? – спросил Пушкин у своего приятеля Полторацкого. Он глазами указал на красивую женщину, сидевшую за соседним столиком.
Это была двадцатилетняя племянница хозяйки Анна, супруга пожилого бригадного генерала Керна, приехавшая теперь из Полтавской губернии погостить в Петербург… Тюлевое платье на атласе оставляло открытыми пышные плечи, корона из папоротника венчала красивую голову.
– Можно ли быть такой прелестной, – сказал громко Пушкин, стараясь, чтобы она услышала его.
Она уголками губ самолюбиво улыбнулась.
Красота ее поражала. Это была здоровая, земная красота – толстая русая коса по-девичьи уложена, а локоны спущены вдоль округлого, румяного, еще совсем юного лица.
– Вот с кем я готов хоть в ад! – опять нарочито громко воскликнул Пушкин.
Но ее лицо уже приняло строгое выражение.
– Спроси у Annete, – Пушкин локтем подтолкнул приятеля. – Хочет ли она в ад?.. Мы играли бы в шарады…
Она повернулась к ним.
– Нет, – сказала она, сохраняя строгость. – Я в ад не желаю…
Но живой румянец разлился по ее лицу, а в глазах, в их глубине, зажглись огоньки; когда она пошла по залу, в ее движениях была пружинящая легкость, молодая гибкость, кошачья вкрадчивость…
В иные минуты светский флирт и наука любви оказываются ненужными и бессильными. Если тебе вообще суждено счастье – вот оно! Будто молния вспыхнула – и тайное стало явным: прежние увлечения и победы не были счастьем… Недовольство беспорядочной своей жизнью, уже давно мучившее его, с новой силой шевельнулось в душе… Боже, какие бездны разверзлись перед умственным его взором… Где же чистота его помыслов, где святость устремлений?..
Он повсюду следовал за Аннет Керн. Боже мой, сейчас – или никогда!
– У меня темьян, – говорил он.
– Но мне хочется резеды… – кокетливо отвечала она.
– Но ваши ноготки и шиповник ранят!..
– Я хотела бы увенчать себя кипарисом – символом уныния…
– О-о, для меня вы теперь – бессмертник!!!
Они говорили на том условном языке цветов, на котором до них объяснилось уже не одно поколение молодых людей.
Но нет, условный язык не мог передать его чувств!
– Петербург конечно же выигрывает оттого, что вы в нем гостите, – говорил он дрожащим голосом. – Долго ли пробудете вы в Петербурге?..
Она слегка пожала плечами – белый мрамор обрел подвижность и легкость, обрамленный пеной кружев.
– Я завтра же уезжаю из Петербурга…
И с удовлетворением внимательно взглянула на его исказившееся болью лицо…
Так рушились лучшие его порывы…
XVII
Напрасно, милый друг, я мыслил утаить
Обманутой души холодное волненье.
Ты поняла меня – проходит упоенье,
Перестаю тебя любить…
Альбом лежал на коленях, рука держала перо, а мысли были далеко… Все же собственная жизнь представлялась в мрачном свете. Как могло случиться, что он, с самых юных лет стремясь только к счастью, на пути к этому счастью мог сделаться и опасным соблазнителем, и неверным любовником, и беспутным гулякой… И так – год за годом. В душе накопились тоска и боль.
Вслед за стихами «Руслана и Людмилы» он на плотном синеватом листе альбома набросал рисунок пьяной оргии…
Может быть, в мире борются светлые и темные силы? Может быть, добро и зло растворены в природе, как тьма в ночи и свет в солнечном дне? Он хотел бы вслед за Данте заглянуть за пределы жизни, туда, где вершится суд и где каждому воздается… Или в духе творения Казотта написать о бесовских силах, о влюбленном в женскую красоту бесе… В этих фантазиях чудились новые возможности для поэзии…
Он нарисовал пьяного, сидящего за столом, уставленным бутылками, – беса с длинным и толстым хвостом. Пьяная женщина с распущенными волосами плясала – он придал ей вид пляшущей ведьмы. А внизу листа нарисовал скелет – в плаще, накинутом на кости, и при шпаге… Смутный новый замысел явился ему – беса-искусителя…
XVIII
Товарищ, верь: взойдет она,
Звезда пленительного счастья.
Россия вспрянет ото сна…
«К Чаадаеву»
Все свои мысли и тревоги он нес к тому, кто в это время был лучшим, ближайшим его другом, – к Чаадаеву.
Возле Демутова трактира, старейшего в городе, у Полицейского моста и на набережной Мойки всегда было оживленно. Сам петербургский полицеймейстер Горголи наезжал сюда чуть ли не каждый день, наблюдая порядок… Здесь занимали номера восточные посланцы – в пестрых одеждах, с тюрбанами на головах; в номерах беднее ютились немецкие портные, шведские капельмейстеры, английские конюхи – искатели счастья и заработков в России… Сквозь высокие подворотни трактира то и дело въезжали и выезжали возы. В погребах бойко торговали навынос вином… И народ толпился, лузгая семечки и глазея на иностранных гостей, на путешественников, купцов и посланников.
Но в апартаментах, занимаемых Чаадаевым – обширных, роскошных, недоступных даже посланникам, с отдельным входом и специальным швейцаром у дверей, царила тишина и шторы были приспущены.
Здесь жил философ, мудрец, наблюдатель жизни.
– Пусть мирской поток разбивается у порога жилища, – поучал Чаадаев. – Гони прочь суету, гони светские новости – погрузись в себя: размышляй и чувствуй…
Голос у него был тихий, ровный, бледное лицо с будто нарисованными на щеках красными кружочками, казалось неподвижным – лишь тонкие губы слегка шевелились и глаза смотрели задумчиво, строго…
И этот ровный голос и восковое неподвижное лицо удивительно действовали на душу… Да, вот так жить, вот так обуздать свои страсти – чтобы впустую не растратить себя, вот так примирить противоречия жизни – чтобы не было боли, горечи, раскаяния…
– Для души точно так же существует известный режим, как и для тела, – наставлял Чаадаев. – Да, мой друг, нужно дисциплинировать свой ум. И особенно важны утренние часы. В эти часы душа возносится на ту высоту, на которую только способна… Отдавайте эти часы труду, размышлениям…
И, поговорив о самоусовершенствовании, друзья принялись обсуждать судьбы мира – политическую жизнь народов, уроки исторического опыта, будущее человечества вообще – и России.
– Петр, Петр – вот кто притягивает наш взор, когда думаешь о России, – размышлял Чаадаев.
И Пушкин соглашался. Великий человек – Петр! Среди обширных своих дел он бросил взгляд и на словесность. Он заметил Копиевича, возвысил Феофана, увидел пользу в труженике Тредиаковском – а потом явились Антиох Кантемир и Михаил Ломоносов, и вот так на пустом месте в России возникла литература!..
Ну, хорошо, между прошлым и настоящим России легла пропасть – Россия сближена с Европой… Но миром движет нравственная идея! Какое место в движении человечества займет Россия? К чему она призвана? Какая задача возложена на Россию судьбой?
– Хочу признаться тебе, мой друг, в тайном желании, – сказал Чаадаев. – Служба тяготит…. и я мечтаю о путешествии.
Они вместе отправятся путешествовать по Европе! Да, в чужих странах яснее станут исторические предначертания – и они сравнят Россию с Европой… А пока их нравственный долг – посвятить себя свободе…
– Да, для французских королей уничтожение крепостного права было куда более затруднительно, чем для русского правительства… – Чаадаев со знанием дела принялся развивать эту мысль.
Да, Россию ожидают преобразования, и она, конечно, превратится в правовое государство, с выборами в законодательный орган – но, конечно, при сохрании дворянских привилегий – так, как это замыслил Сперанский в «Плане государственного образования».
Но почему же Александр бездеятелен? Почему не Сперанскому, а Аракчееву вручена Россия?..
И они заговорили об Александре. Он бездеятелен по натуре. Он – не государственный деятель. Он – в сетях им же созданного Священного союза… Но все же дать России конституцию, дать крестьянам свободу – может только Александр. Нужно воздействовать на него! Пушкин это делает стихами. Но если представится случай… О, этот план взволновал их обоих. Если представится случай – они выскажут твердо и смело в лицо императору свои убеждения!..
– Нам суждено, мой друг, идти вместе, – тихим голосом проникновенно сказал Чаадаев. – А из этого воспоследует много полезного – и для нас, и для других…
Пушкин уходил от Чаадаева нравственно обновленным, успокоенным, полным новых сил.
XIX
Пока свободою горим,
Пока сердца для чести живы,
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы!
«К Чаадаеву»
В гущу либералистов, ожесточенных споров, пылкого витийства он попадал, когда приходил в старинный, еще восемнадцатого века, массивный, из тяжелого камня дом на набережной Фонтанки, принадлежащий вдове знаменитого писателя – Екатерине Федоровне Муравьевой.
У ее сына, офицера Генерального штаба Никиты, собирались друзья. Здесь высказывались сокровенные мысли…
Гостиная, в которой принимал Никита, была и его кабинетом; в простенке между окнами на подставке высился мраморный бюст главы семьи, Михаила Никитича Муравьева: благородный просветитель и друг человечества мог убедиться, что в его семье верны его заветам…
Пушкин здесь знал всех, и его знали все. Михаил Лунин – легендарный храбрец, красивый, рослый, с бархатными глазами на бледном лице и мягкими прядями русых волос, взяв Пушкина под руку, прогуливался с ним вдоль книжных шкафов, рассуждая о литературе.
– Признайся, милый друг, стихи – это мошенничество, – говорил он шутливо. Сам он пылко мечтал об авторстве. – Рифма скрадывает мысль в угоду придуманным правилам – не так ли? Проза, по мне, лучше выражает и идеи, и поэзию жизни… Знаешь, я задумал роман из времен междуцарствования… историю Лжедмитрия…
И они обсуждали замысел, в котором давняя легендарная история была лишь прологом к современной жизни.
Или Илья Долгорукий – адъютант Аракчеева, высокий, громоздкий человек с осторожными движениями и вкрадчивым голосом, – пожимая ему руку, спрашивал:
– Ну, что наша отечественная литература?..
– Больна французской болезнью, – шутил Пушкин, намекая на подражательство.
И оба смеются.
Николай Бестужев – в сюртуке морского офицера с двумя рядами золотых пуговиц и нашитыми на эполеты номерами флотского экипажа – приветливо улыбался:
– Здравствуй, Пушкин… Ну что твоя Людмила?.. Среди них всех, затянутых в блестящие военные мундиры, пожалуй, только он один был во фраке… Он досадливо морщился. Это как бы отдаляло, отличало его от всех. Но он – восприимчивый поэт – разве не перенял храбрость этих офицеров, их нравы, обычаи? Он, как и они, дрался на дуэлях, как и они, кутил, не хуже их держался на лошади, как немногие, владел пистолетом и шпагой, был прекрасный пловец и неутомимый ходок…
Но вот пошли разговоры о конституции, о представительном правлении. Конституционный строй доказал свою благодетельность. Так что же, Россия еще не готова для конституции, наподобие европейской?
И они вспомнили: среди них – поэт, их поэт, который может выразить их чувства… Пушкин! Пусть Пушкин почитает стихи!
Его окружили тесным кольцом, и среди этих офицеров он казался особенно щуплым, по-юношески легким… Он даже приподнялся на носки, чтобы прибавить себе роста, даже расправил плечи, чтобы выглядеть мощнее…
Звучным голосом прочитал он всем известный, давно всеми выученный наизусть Ноэль об Александре. И все возбужденно задвигались и восторженно зашумели.
– Ну, братец… – Они с удивлением смотрели на него.
– Послушай, братец, да ведь ты, черт возьми…
– Ну и молодец ты, братец!..
Илья Долгорукий рассказал о волнениях среди крестьян в поселенном крае, об ужасах военных поселений. Что же будет? Новое восстание Пугачева? Значит, Россия сгорит в огне крестьянских восстаний?.. А в присутственных местах, а в тюрьмах – сколько беззакония, сколько злоупотреблений… Можно ли дальше терпеть? Нет, нельзя. Так пусть Пушкин прочитает стихи.
И он прочитал оду «Вольность», так хорошо всем знакомую, и еще один Ноэль, сочиненный годом раньше, и эпиграмму на Аракчеева…
И опять послышалось:
– Ну, братец, знаешь…
– Ну и волшебник ты!..
Свободолюбивое витийство разгоралось. Где же реформы? Где обновление страны? Царь не делом занимается, а фрунтовой муштрой… И порыв гнева всех охватил: это вспомнили о намерении Александра вернуть Польше литовские провинции, Украину и Белоруссию. За что Александр ненавидит Россию? За что желает он погубить Россию?
Чувства гвардейских офицеров к своему императору походили на чувство к некогда без памяти любимой женщине, теперь вызывавшей лишь отвращение… Пушкин! Пусть Пушкин прочитает свои стихи!
И он прочитал недавно написанное послание – с призывом отдать себя служению родине и с верой в будущее ее счастье.
И опять раздались восторженные возгласы.
Но все голоса смолкли, когда открылась дверь и вошла хозяйка – маленькая, сухонькая женщина, с властным выражением лица и торопливыми движениями.
Верхний, третий этаж в доме занял с семьей давний друг покойного ее мужа – Карамзин. Теперь Николай. Михайлович сопровождал ее. Он был одет в домашний сюртук и опирался на суковатую палку.
Оба сына – Никита и Александр – почтительно встали, ожидая распоряжения матери. И гости – бравые офицеры – стояли и почтительно молчали.
Карамзин, целуя у хозяйки руку, говорил:
– Екатерина Федоровна, дорогая… необыкновенная моя…
– У моего Никиты – шум, confusion d'idees, и так всегда, – сказала она звучным голосом. – Он всегда был восторженным…
– Но это – священный восторг, это – ваш восторг, моя восхитительная, моя необыкновенная!.. – Карамзин опять поцеловал у нее руку.
– Помню памятное лето двенадцатого года, – улыбаясь сказала Екатерина Федоровна. – Мы жили в подмосковной, и Никита докучал просьбами, желая в армию. Но меня беспокоило его слабое с детства здоровье. – Она с материнской лаской потрепала подпоручика Генерального штаба по щеке. – Он сделался печальным, молчаливым, потерял сон… Однажды мы собрались за чайным столом, а Никиты не оказалось. Что же вы думаете? Он ушел, чтобы присоединиться к армии… и мне пришлось отпустить его.
Никита, склонив голову, поцеловал у маленькой женщины руку.
А она обратилась к Александру, кавалергардскому корнету.
– У тебя усталый вид, может быть, тебе лечь?..
– Но, maman… – смутился он.
Он покраснел, начал даже заикаться:
– Я чувствую себя здоровым!..
– Ну, хорошо, оставляю вас молодым людям, – обращаясь к Карамзину, сказала Екатерина Федоровна.
Он для того и пришел, чтобы поговорить с молодыми людьми. Странное сложилось положение! В своем кабинете он продолжал свой труд, а этажом ниже сын покойного его друга писал на этот труд опровержение… Все эти офицеры не согласны были с ним в его понимании истории России.
И началась дискуссия.
Худощавый, высокий старик, с прозрачно-белой кожей, с иссеченным морщинами лицом мудреца – самый знаменитый в стране писатель, – сидел в кресле, а живое, горячее, говорливое кольцо молодежи образовалось вокруг него. Но кто же мог оставаться спокойным, когда речь шла об истории и судьбе России?
Никита Муравьев то и дело вскидывал голову с копной мягких, вьющихся волос. Лицо у него было открытое, решительное – лицо прямодушного, добродетельного человека, который и от других требует душевной чистоты и высокого строя. Он больше других был подготовлен к спору – он и выступил от имени своих сторонников.
– Ваш труд огромен, – сказал он Карамзину. – Вы привели в систему сказания летописцев. – Карамзин, друг его отца, был ему дорог. Но истина, но блаженство народное – для него значили больше… Он открыл объемистую тетрадь со своими записями.
Старый писатель внимательно слушал молодого своего противника и с благоволением кивал головой… Но сколько же упреков довелось ему выслушать! Он-де не показал государственности славян до Рюрика; он-де не заметил, что внезапное величие Киевской Руси – историческое чудо; он-де напрасно верит в призвание варягов; нет, напротив, он должен был, подражая Титу Ливию, возвеличить происхождение славян… Карамзин, кивая головой, оставался устало-спокойным, как человек, в долгих трудах постигший непоколебимую истину.
– Вам нужно было показать величие славян-предков, – уже горячился Никита Муравьев. – Вы пишете… – Он полистал тетрадку. – Вот, вы пишете: «Римляне, заняв Фракию, приобрели несчастное соседство варваров». Но почему? – воскликнул он с силой. – Почему же славяне – варвары, а гишпанцы, бретан-цы, германцы, парфяне – не варвары? Вы упустили свидетельства Полибия и Макробия! – Он свободно читал греческие и латинские источники, работал над Щербатовым, Миллером, Болтиным, Голиковым, изучал летописи и к «Истории» Карамзина завел специальный предметный словарь.
А Карамзин тихо и устало любовался пылкостью молодого человека.
– Никакой народ не был столь испытан судьбой, – воодушевляясь, продолжал Никита Муравьев. – Видишь перед собой народ, какого не было в истории: погруженный в невежество, не собранный еще в благоустроенное общество, еще вовсе без письмен и без правительства – он являл уже величие духа, необыкновенную храбрость и предприимчивость… Какой же высокий удел, какую ступень благоденствия и величия заготовила ему судьба?
И так воодушевился, что, должно быть, воочию увидел то, что воображал: увидел за стенами своего дома не скованную морозом, засыпанную снегами, пустынную страну, простиравшуюся на бесконечные версты, а райский Эдем; увидел не рабов, окованных цепями по глухим и темным деревням, а полноправных граждан, ведущих праздничные хороводы; увидел здесь, в столице, неподалеку от своего дома, не дворец самодержца, а храм правосудия, – и выражение счастья разлилось на молодом его лице.
– Но о России ли вы говорите, господа, или о какой-то новой, вымышленной вами стране? – наконец возразил Карамзин.
– Да поймите вы, – с каким-то ожесточением вскричал Никита Муравьев. – России нельзя отставать в свободных установлениях от Европы. Внутренний строй ее не соответствует ее величию…
– Не соответствует? Страна с тысячелетней историей вдруг должна стать не такой, какая она есть? Россия не Англия, даже не Польша… А русский человек может быть лишь таким, каким делает его правительство.
– Вы желаете мириться с несовершенством…
– Совершенства вовсе нигде не было. В России не было, но и в других странах тоже не было…
– А исконное стремление к народоправству? К свободе? А вече в Киеве, Новгороде, Пскове, Владимире, Суздале, Москве…
– Какое народоправство! Какая свобода! – Карамзин тоже разгорячился. Он уже стоял, опираясь на палку. – Я работаю теперь над девятым томом. – Голос его прозвучал торжественно. – Я прочитаю вам о России. Я пишу о Иване Васильевиче, о мучителе, которого в народе именуют Грозным. – Рукопись у него была с собой. – Я прочитаю вам.
И, сев в кресло, начал читать.
– «2 генваря 1570 года дружина государева вошла в Новгород. Судили Иоанн и сын его таким образом: ежедневно представляли им от пятисот до тысячи и более новгородцев; били их, мучили, жгли каким-то составом огненным, привязывали головой или ногами к саням, волокли на берег Волхова, где река сия не мерзнет зимой, и бросали с моста в воду, целыми семьями, жен с мужьями, матерей с грудными младенцами… Кровавый Волхов, запруженный телами и членами истерзанных людей, долго не мог принести их в Ладожское озеро…»
В совершенной, в мертвой тишине звучал его голос. Он читал о пытках, о казнях, о доносах, о разврате и немыслимой жестокости, о запустении целых городов, об ужасе, объявшем жителей, и страшной участи злодеев, вчерашних доверенных царя; о гибели канцлера Ивана Михайловича Висковатова, о смерти Афанасия Вяземского, о казни Афанасия Басманова…
– «Кто не мог вынести мук, клеветал на себя и других, и тех тоже пытали, чтобы выведать неизвестное им самим… Вот среди площади в Китай-городе поставили восемнадцать виселиц, разложили орудия мук, зажгли высокий костер, и над ним повесили огромный чан… Несчастных обливали кипящей и холодной водой… Других кололи, вешали, рубили… Не было ни для кого безопасности…
…Невозможно без трепета читать в записках современников о всех адских вымыслах тирана… Сковородки, особенные печи, железные клещи, острые когти, длинные иглы; людей разрывали по суставам, перетирали тонкими веревками, сдирали кожу, выкраивали ремни из спины… Таков был царь».
В комнате висела тишина. Все будто остолбенели.
– Вот что довелось перенести. – Карамзин возвысил голос. – Нет лести в языце моем – псалом 138. И совесть – моя цензура.
– Да неужто вы не скроете это? – воскликнул кто-то. – Неужто напишете об этом?
– Да, напишу! Потому что я люблю Россию такой, какая она есть, а не выдуманной. Потому что русские всех подданных превзошли в терпении. И потому-то святая Русь – первое государство в мире. И потому-то я и прославляю русскую покорность!..
И все закричали, все заговорили разом. Нет, не для того осуждали они российские недостатки, чтобы унизить Россию. Нет, и по их твердому убеждению, Россия – лучшая из стран. Россию ждет великое будущее! России суждено возвыситься над всем миром…
И когда Карамзин ушел, Никита Муравьев, схватив том Плутарха, принялся вслух читать о Катоне.
«Следуя примеру предков, он трудился собственными руками, довольствовался нехитрым обедом, дешевой одеждой, плохим жильем и считал, что достойнее не нуждаться в излишнем, нежели им владеть… Должно ли изумляться, что римляне восхищались Като-ном?»
Эти молодые, богатые люди, кажется, готовы были подражать аскетическому Катону и готовить себя, наподобие античного героя, к подвигам…
И снова началось горячечное витийство, и снова звучали стихи Пушкина.