Текст книги "Кондуит. Три страны, которых нет на карте: Швамбрания, Синегория и Джунгахора"
Автор книги: Лев Кассиль
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
Наш дом – тоже большой пароход. Дом бросил якорь в тихой гавани Покровской слободы. Папин врачебный кабинет – капитанский мостик. Вход пассажирам второго класса, то есть нам, запрещен. Гостиная – рубка первого класса. В столовой – кают-компания. Терраса – открытая палуба. Комната Аннушки и кухня – третий класс, трюм, машинное отделение. Вход пассажирам второго класса сюда тоже запрещен. А жаль… Там настоящий дым.
Труба не «как будто», а настоящая. Топка гудит подлинным огнем. Аннушка, кочегар и машинист, шурует кочергой и ухватами. Из рубки требовательно звонят. Самовар дает отходный свисток. Самовар бежит, но Аннушка ловит его и несет, плененного, в кают-компанию. Она несет самовар на вытянутых руках, немного на отлете. Так несут младенцев, когда они собираются неприлично вести себя.
Нас требуют «наверх», и мы покидаем машинное отделение дома.
Мы уходим нехотя. Кухня – главный иллюминатор нашего парохода. Как говорится, окошко в мир. Туда вечно заходят люди, про которых нам раз навсегда сказано, что это неподходящее знакомство. Неподходящим знакомством называются: старьевщики, точильщики, шарманщики, разносчики, черкесы-слесари, стекольщики, почтальоны, пожарные, нищие, трубочисты, дворники, соседские кухарки, угольщики, цыганки-гадалки, ломовые извозчики, бондари, кучера, дровоколы… Все это пассажиры третьего класса. Вероятно, они самые лучшие, самые интересные люди в мире. Но нас уверяют, что вокруг них так и реют, так и кишат всякие микробы и зловредные бациллы.
Оська однажды спросил даже нищего золотаря, помойных дел мастера Левонтия Абрамкина:
– А правда, говорят, на вас киша-кишмят… нет… кимшат, ну, то есть лазают скарлатинки?
– Ну, – обиделся Левонтий, – какие там скарлатинки?.. Это на мне просто так, обыкновенные воши… А скарлатины – такой животной и нет вовсе… Скарланпендря есть, так то засекомая, вроде змеи. В кишках существует.
– А у вас, значит, – обрадовался Оська, – скарлапендра в кишках кишмит? Да?
Абрамкин обиделся окончательно, нахлобучил шапку и сердито захлопнул за собой дверь.
Очень поучительное место эта кухня. В Швамбрании у нас царь сам сидит в кухне и всем другим позволяет. В Покровске перед Рождеством, например, приходят сюда колядовать ребята. Они поют:
Маланья ходыла, Васыльку просыла:
– Васылько, батько мий…
На Новый год является «проздравить» сам городовой. Он стукает каблуками и говорит:
– Честь имею…
Ему выносят на блюдце рюмку водки и серебряный рубль. Городовой берет целковый, благодарствует и пьет за наше здоровье. Мы смотрим ему в рот. Крякнув, городовой замирает, предаваясь внутреннему созерцанию, словно прислушиваясь, как вливается водка в его полицейский желудок. Затем он опять щелкает каблуками и прикладывает руку к козырьку.
– Зачем это он? – шепотом интересуется Оська.
– Это он отдает нам честь, – поясняю я. – Помнишь, когда он вошел сначала, он сказал: «Имею честь»? А теперь он ее отдает нам.
– За рубль? – спрашивает Оська.
Городовой смущен.
– Вы что тут торчите, архаровцы? – раздается бас отца.
– Папа, – кричит Оська, – а нам тут полицейский честь отдал за рубль!
– Переплатили, переплатили! – хохочет отец. – Полицейская честь и пятака не стоит… Ну, живо марш из кухни!.. Как это у вас там? Левое назад, правое вперед…
Отец – высоченный пышно-курчавый блондин. Это невероятно работоспособный человек. Он не знает, что такое усталость. Зато, наработавшись, он может выпить целый самовар. Движется он быстро и говорит громко. Когда папа, рассердившись, кричит иной раз на бестолковых пациентов-хуторян, то мы всегда боимся, как бы больные не умерли со страху. Мы бы на их месте обязательно умерли.
Но, кроме того, папа – очень веселый человек. И бывает так: придет к нему больной, у которого «в грудях як огнем пече», а через несколько минут забудет про грудь и хватается за живот: заболел от смеха… А когда отец начинает грохотать сам, то кошка стремглав бросается под буфет и в аквариуме идет зыбь. К ужасу Аннушки, он выносит маму к обеду на руках. Он ставит ее на пол и говорит: «Вот барыня приехала».
Много веселых слов знает отец.
– Жри да рожу пачкай, – говорит он нам за обедом. – Эй вы, братья-разбойники, кальдонцы, бальвонцы, подберите нюня! – И ущемляет наши носы между указательным и средним пальцами.
И это у него собезьянничал швамбранский царь манеру говорить кучеру: «Дуй их в хвост и в гриву».
Иногда, упорно отстаивая новую койку для общественной больницы, он выступает на волостных сходках. А сход – богатеи-хуторяне – сыто бубнит: «Нэ треба…» Потом в газете «Саратовский вестник» обязательно описывается, как господин старшина призывал господина доктора к порядку, а господин доктор требовал занесения в протокол слов господина Гутника, а господин Гутник на это…
Отец знаком со всей слободой. Нарядные свадебные кортежи почти всегда считают долгом остановиться перед нашими окнами. Цветистая кутерьма окружает тогда наш дом. Брешка засеяна конфетами: их швыряют пригоршнями с саней в толпу. Сотни бубенцов брякают на перевитых лентами хомутах. На передних санях рявкает среди ковров оркестр. И пляшут, пляшут прямо в широких санях, с лентами и бумажными цветами в руках багровые визжащие свахи.
А еще вспоминали об отце и такое.
В слободе прежде шибко хулиганили. «Фулиганы», как называли их покровчане, были пожилыми семейными людьми… От хулиганов этих в слободе не было житья. Полиция бездействовала.
Жители решили действовать сами. Был составлен список самых матерых разбойников. По этому списку адресов толпа шла из улицы в улицу. Толпа шла и убивала…
Было это глухой ночью.
Один из главарей хулиганской банды скрылся у папы в больнице. Он действительно был серьезно болен. Он умолял спасти его. Он валялся в ногах у папы.
– Бьют вас за дело. Только ваше счастье, что вы заболели вовремя. В данную минуту вы для меня прежде всего пациент, больной. И больше я ничего знать не хочу. Вставайте с пола, ложитесь на койку.
Распаленная толпа осадила больницу. Она ярилась и гудела у закрытых ворот. Отец вышел за ограду к толпе.
– Чего надо? Не пущу, – сказал отец, – поворачивайте-ка оглобли! Вы мне еще тут заразы нанесете в родильный. Дезинфицируй потом…
– Ты, доктор, только бы Балбаша на руки выдал… Под расписку. Мы б его… вылечили…
– У больного Балбашенко, – строго и раздельно ответил папа, – высокая температура. Я не могу его выписать. И никаких разговоров! И не шумите. А то больные пугаются – это им вредно.
Толпа тихо подвинулась ближе. Но тут из нее вышел старый грузчик и сказал так:
– Доктор, ребята, правильно излагает. Им ихняя специальность не позволяет. Пошли, ребята. А только мы Балбаша и после закончим. Извиняйте за беспокойство.
Балбаша «закончили» через три месяца.
Папа очень вспыльчив. В сердцах он оглушителен. Нам тогда влетает «под первое число» и под двадцатое. Нам всыпается и в хвост и в гриву, нас распекают во всю ивановскую, нам прописывают ижицу… Тогда на сцену выступает мама.
Мама у нас служит модератором (глушителем) в слишком бравурных папиных разговорах. Папа начинает звучать тише.
Мама – пианистка, учительница музыки. Целые дни у нас по дому разбегаются «расходящие гаммы», скачут, пиликают экзерсисы – упражнения. Унылый голос насморочной ученицы сонно отсчитывает:
– Раз-ын, два-ын, три-ын… Раз-ын, два-ын…
И мама поет на мотив бессмертного «Ханона»:
– Первый, пятый, третий палец, снова первый и четвертый. Тише руку, не качайте. Пятый, первый…
И все наше детство было положено на эту музыку. У меня до сих пор все воспоминания поются на мотив «Ханона». Только дни, утонувшие в липкой микстуре жара, дни нашего дифтерита, кори, скарлатины, крупа, вспоминаются без аккомпанемента. Мама сама выхаживала нас.
Мама близорука. Она низко наклоняется к пюпитру, и к концу дня в глазах у нее рябит от черненьких вибрионов, которые называются нотами.
На папином столе в кабинете есть бумагодержатель – тонкая, длинная дамская рука из бронзы зажимает рецепты, почтовые квитанции, счета. Вот у матери точно такие руки. Изнеженной барышней она храбро покинула большой город и уехала с папой в «земство», в деревню, к далекой и глухой Вятке. Там ей суждено было просидеть много бессонных ночей у черного, разузоренного стужей окна. Из окна дуло. Ночник плаксиво моргал. За окном была страшная морозная зга и метель. И где-то в этой студеной, воющей тьме плутал папа, скача на розвальнях в далекое – километров за двадцать – село. Сбоку мерцали огоньки, но то были не дома, а волки. Замирал далекий колокол – маяк метельных ночей. Папа ехал на колокол. Из сугробов вылезало черное село. При зыбком свете лучины, в овчинной духоте, папа делал неотложную операцию. Потом он ехал обратно, вымыв руки.
Зимами по Покровску тоже ходит пурга. Степь снегами и вихрями вторгается в слободу. Всю ночь тогда покровские церкви мерно звонят. Колокол указывает дорогу заблудившимся в степи. Он берет путника за ухо и выводит на дорогу. Но у нас все дома. У нас тепло. За окнами крутится вьюжное веретено и сучит тонкую нить, воя в трубе. Это свистит наш дом-пароход, укрывшийся от вьюги и всех невзгод в тихой гавани.
У нас обычные гости: податной инспектор Терпаньян, маленький зубной врач Пуфлер. Оська только что по ошибке и ко всеобщему смущению назвал его «зубным порошком». Папа засел за шахматы с податным, а мама играет на рояле менуэт Падеревского. Аннушка вносит самовар. Самовар фыркает на Аннушку: «Фррря…» – и посвистывает: «Фефела…» Веселый податной, как всегда, пугает Аннушку. В сотый раз он изображает, будто хочет сделать Аннушке «бочки». При этом податной издает какой-то особенный, свой обычный пронзительный звук:
– Кркльххх…
Аннушка в сотый раз пугается, визжит, а податной хохочет и спрашивает:
– Видал миндал?
Папа смотрит на часы и говорит:
– Ну, архаровцы, марш дрыхать! Мы вас не задерживаем.
Мы чинно говорим «покойной ночи» и идем отплывать в ночную Швамбранию.
Концы отданы, то есть ботинки сняты. В детской раздаются отходные свистки. Подается команда:
– Левое вперед! Ш-ш-ш-ш-ш… У… у!.. Средний ход! Вперед до полного!.. Полный!
Теперь мы опять швамбраны. Нам надоели тихие пристани, экзерсисы, звонки пациентов и кухонное отчуждение. Мы плывем на вторую родину. Берега Большого Зуба уже встают за тем местом, где земля закругляется. В ракушечном гроте томится королева, хранительница тайны. Дворцы Драндзонска ждут нас.
Прибытие. Я стою на капитанском мостике и нажимаю рычаг свистка. Вырастает гудок.
Длинный подходный гудок. Я открываю глаза. Покровск. Детская. Гудок. В окно бьется тревожный гудок. Вся комната завалена тяжелым, огромным гудком. Гудок ходит по дому, шаркая туфлями.
Гудит.
И тогда в доме оживают звонки. Звонят с парадного. Звонят из кабинета на кухню. Звонит телефон.
Слышен папа.
– Ах, мерзавцы! – разносится по дому. – Что они? Не предвидели? Ну ладно. Есть носилки? Я уже готов. Лошадь выслана? Сейчас буду. В больнице знают.
Гудит, гудит чья-то большая беда.
Мама прибежала в детскую и рассказывает.
На костемольном заводе катастрофа, то есть несчастье: рухнула высокая стена сушилки. Хозяин велел положить на нее слишком много костей для сушки, а она была старая. Хозяина предупреждали. Стена не выдержала, упала. Пятьдесят рабочих под ней осталось. Папа с другими докторами уехал спасать раненых.
Да… Вот как… Вот как… Вот какие вещи происходят, оказывается…
Нет, у нас в Швамбрании этого бы никогда не могло быть. Никогда!
Вместе со стеной костемольного завода рухнула и наша уверенность в благополучии могущественного племени взрослых. В их мире обнаружились там и сям изрядные мерзости. Мы подвергли мир жестокой критике. Мы установили, что:
Несправедливость.
1. Жизнью заправляют не все взрослые, а только те, кто носит форменные фуражки, хорошие шубы и чистые воротнички. Остальные, а их больше, называются «неподходящим знакомством».
2. Хозяин костемольного, убивший и искалечивший полсотни людей, не подходящих для знакомства, остался ненаказанным. Швамбраны никогда бы не приняли к себе такого.
3. Мы с Оськой ничего не делаем (только учимся), а Клавдюшка, Аннушкина племянница, моет полы и посуду у соседей, а карамель ест только в воскресенье. И она совсем безземельная; у нее нет никакой Швамбрании…
Мы заканчиваем нашу опись мирового неблагосостояния тем, что охватываем ее сбоку большой фигурной скобкой. Скобка похожа на летящую чайку. У носика чайки встает жаркое и требовательное слово: Несправедливость.
Позже мы занесли в список несправедливостей и наше воспитание. Сейчас я понимаю, что нельзя особенно бранить наших родителей. Они были только люди своего времени, и, уж конечно, совсем не худшие. Подлый уклад той жизни уродовал нас так же, как наших родителей. Но забавно: наши родители считали, что они не чужды даже демократизма в вопросах воспитания. Например, содеянную нами лужу у аквариума мы должны были вытирать сами. Звать для этого Аннушку запрещалось. Папа с гордостью распространялся об этом у знакомых. Затем в целях воспитания в нас демократических чувств папа предпринимал поездки с нами без кучера. Нанималась таратайка с лошадью. Мы ехали «в народ». Правил сам папа, одетый в чесучовую рубаху. Папа со вкусом произносил: «тпрру», «но», «эй». Но если на узкой дороге впереди показывалась какая-нибудь почтенная дама, возникало затруднение. Папа смущенно просил нас:
– Ну-ка, спойте, ребята, что-нибудь… только громче, чтоб она обернулась. Не могу же, в самом деле, я ей крикнуть: «Эй, берегись!» Тем более это, кажется, знакомая…
Мы пели. Когда это не помогало и дама не сворачивала с дороги, папа посылал меня. Я слезал с таратайки, подходил к даме и вежливо говорил:
– Тетя, мадам… папа просит вас немножко подвинуться. А то проехать нельзя, и мы вас задавить можем нечаянно.
Дамы почему-то обычно обижались, но дорогу давали.
Кончилась эта езда «в народ» тем, что папа однажды опрокинул нас всех в канаву. С тех пор поездки прекратились.
Чтобы внедрить в нас любовь к «малым сим» и облагородить наши души, приобретались различные представители мира животных. Кроме кошек и собак, были рыбы. Рыбы жили в аквариуме. Однажды заметили, что маленькие золотые рыбки стали исчезать одна за другой. Оказалось, что Оська выуживал их, клал в спичечные коробки и зарывал в песок. Ему очень нравился похоронный церемониал. Во дворе обнаружили целое кладбище рыб.
Потом произошла неприятность с кошкой. Кошка отчаянно исполосовала Оськины руки. Дело в том, что Оська папиной зубной щеткой почистил кошке зубы…
Совсем грустная история вышла с козленком. Это живое начинание постигла полная неудача. Козленка папа купил специально для нас. Козленок был маленький, черный, крутолобый, мелко завитой. Он походил на воротник, убежавший с папиной шубы.
Папа принес его в гостиную. Тонкие ножки козленка разъезжались на линолеуме.
– Вот, – сказал папа, – это вам. Смотрите ухаживайте за ним хорошенько.
Козленок в ответ на это сказал «бе-е-е» и тотчас посыпал «кедровых орешков» на ковер. Потом он объел обои в кабинете и намочил на кресле. Папа, к счастью, спал в то время после обеда и ничего этого не видел. Мы немного повозились с веселым козленком. Вскоре он надоел нам, и мы забыли о своем курчавом товарище. Козленок куда-то исчез. Через час в пустой гостиной неожиданно раскатисто загремели аккорды пианино. Это нашедшийся козленок прыгнул с разбегу на клавиши. Папа от этого проснулся и заторопился в больницу на вечерний обход. Не зажигая света, он натянул в темноте брюки и, зевая, вышел в столовую. Мы с испугу разом сели оба на один стул. Мама всплеснула руками. Папа взглянул вниз и обмер… Одна из штанин доходила ему лишь до колен. Изжеванные, мокрые, измусоленные клочья висели на ноге… Вот куда исчезал козленок!
В тот же вечер его отвезли обратно к хозяину.
Отец и мать работали с утра до вечера, а мы росли, положа руку на сердце, блистательными бездельниками. Нам было оборудовано классическое «золотое детство» – с идеалами, вычитанными из книжек «Золотой библиотеки». У нас была специальная гимнастическая комната, игрушечные поезда, автомобили и пароходы… Нас обучали языкам, музыке и рисованию. Мы знали наизусть сказки братьев Гримм, греческие мифы, русские былины. Но для меня все это померкло, когда я прочел некую книжку, называвшуюся, кажется, «Вокруг нас». В ней просто рассказывалось о том, как пекут хлеб, делают уксус, изготовляют кирпич, льют сталь, дубят кожу. Книжка эта раскрыла мне сложный и занимательный мир вещей и людей, их производящих. Соль на столе прошла через градирню, чугунок со щами – через доменную печь. Ботинки, блюдечки, ножницы, подоконники, паровозы, чай – все это, как оказалось, было изобретено, добыто, сработано огромным умелым трудом людей. Рассказ об овчине был не менее интересен, чем миф о золотом руне. Мне нестерпимо захотелось самому мастерить нужные вещи. Но старые книги и учителя, воодушевленно повествуя о коронованных героях, ничего не сообщали о людях, делающих вещи. И из нас растили или белоручек, беспомощных и никчемных, или надменную касту чистоплюев – людей «чистого умственного труда». Правда, иногда нам дарили кубики и кирпичики и предлагали создавать художественные подобия машин. Энергия искала выхода. Мы выкорчевывали пружины диванов, изучая истинное строение вещей, и получали оглушительные нагоняи.
Мы даже завидовали некоему Фектистке, рябому ученику жестянщика. Фектистка презирал нас за наши короткие штаны. Правда, он был неграмотен, зато делал настоящие ведра, реальные совки, подлинные кружки, несомненные тазы и лоханки. Но как-то, купаясь, Фектистка показал нам на своем золотушном теле вполне реальные синяки, подлинные кровоподтеки – несомненные следы суровых наставлений хозяина. Жестянщик бил Фектистку. Он заставлял мальчика работать круглый день, кормил его всякой бросовой мерзостью и, дубася по худой Фектисткиной спине, вбивал в него кулаками скобяную премудрость…
Мы перестали завидовать Фектистке. Мучительные догадки влезли в наши головы.
Люди умственного труда подчинялись вещам и ничего не могли с ними поделать. А люди-мастера сами не имели вещей.
Когда в нашей квартире засорялась уборная, замок буфета ущемлял ключ или надо было передвинуть пианино, Аннушку посылали вниз, в полуподвал, где жил рабочий железнодорожного депо, просить, чтоб «кто-нибудь» пришел. «Кто-нибудь» приходил, и вещи смирялись перед ним: пианино отступало в нужном направлении, канализация прокашливалась, и замок отпускал ключ на волю.
Мама говорила: «Золотые руки» – и пересчитывала в буфете серебряные ложки.
Если же нижним жильцам требовалось прописать брательнику в деревню, они обращались к «их милости» наверх. И, глядя, как под диктовку строчатся «во первых строках» поклоны бесчисленным родственникам, умилялись вслух:
– Вот она, умственность. А то что наше рукомесло? Чистый мрак без понятия.
А в душе этажи тихонько презирали друг друга.
– Подумаешь, искусство, – говорил уязвленный папа: – раковину в уборной починил… Ты вот мне сделай операцию ушной раковины! Или, скажем, трепанацию черепа.
А внизу думали:
«Ты вот полазил бы на карачках под паровозом, а то велика штука – перышком чиркать!» Между нашим и полуподвальным этажами поддерживались такие же отношения, какие были в известной сказке у слепого пешехода и его приятеля – зрячего, но безногого. Взаимная тягостная зависимость скрепляла их сомнительную дружбу. Слепой носил на себе товарища. Безногий, сидя на шее приятеля, обозревал окрестности, устанавливал курс и командовал. Однако все же люди из группы «неподходящее знакомство» сами умели делать вещи. Может быть, они могли бы научить и нас, но… из нас готовили «людей чистого умственного труда», и нам оставалось клеить из бесплатных приложений к журналам безжизненные модели вещей, картонные корабли, бумажные заводы, утешаясь, что на материке Большого Зуба все жители, от мала до велика, не только читают наизусть сказки, но и сами могут хотя бы переплести их…
Оська был удивительным путаником. Он преждевременно научился читать и с четырех лет запоминал все, что угодно, от вывесок до медицинской энциклопедии. Все прочитанное он запоминал, но от этого в голове его царил кавардак: непонятные и новые слова невероятно перекувыркивались. Когда Оська говорил, все покатывались со смеху. Он путал помидоры с пирамидами. Вместо «летописцы» он говорил «пистолетцы». Под выражением «сиволапый мужик» он разумел велосипедиста и говорил не сиволапый, а «велосипый мужчина». Однажды, прося маму намазать ему бутерброд, он сказал:
– Мама, намажь мне брамапутер…
– Боже мой, – сказала мама, – это какой-то вундеркинд!
Через день Оська сказал:
– Мама! А в конторе тоже есть вундеркинд: на нем стукают и печатают.
Он перепутал «вундеркинд» и «ундервуд». Но у него были и свои верные понятия и взгляды. Как-то мама прочла ему знаменитый нравоучительный рассказ о юноше, который поленился нагнуться за подковой и должен был потом подбирать с дороги сливы, умышленно роняемые отцом.
– Понял, в чем тут дело? – спросила мама.
– Понял, – сказал Оська. – Это про то, что нельзя из пыли ягоды немытые есть…
Всех людей Оська считал своими старыми знакомыми. Он вступал в разговоры со всеми на улице, сокрушая собеседников самыми непостижимыми вопросами.
Однажды я оставил его одного играть в Народном саду. Оська нечаянно забросил мяч в клумбу. Он попробовал достать мячик, помял цветы и, увидя дощечку «Траву не мять», испугался.
Тогда он решил обратиться к посторонней помощи.
В глубине аллеи, спиной к Оське, сидела высокая черная дама. Из-под соломенной шляпы ниспадали на плечи длинные кудри.
– Мой мяч упрыгнул, где «Цветы не рвать», – сказал Оська в спину даме.
Дама обернулась, и Оська с ужасом заметил, что у нее была густая борода. И Оська забыл про мяч.
– Тетя! – спросил он. – Тетя, а зачем на вас борода?
– Да разве я тетя? – ласковым баском сказала дама. – Да я ж священник.
– Освещенник? – недоверчиво сказал Оська. – А юбка зачем? – И он представил себе, как неудобно, должно быть, в такой длинной юбке лазить на фонари, чтобы освещать улицы.
– Сие не юбка, – отвечал поп, – а ряса зовется. Облачен согласно сану. Батюшка я, понял?
– Сейчас, – сказал Оська, вспоминая что-то. – Вы батюшка, а есть еще матушка. В граммофоне есть такая музыка. Батюшки-матушки…
– Ох ты, забавник! – засмеялся поп. – Некрещеный, что ли? Отец-то твой кто? Папа?.. Ах, доктор… Так, так… Понятно… Про бога-то знаешь?
– Знаю, – отвечал Оська. – Бог – это на кухне у Аннушки висит… в углу. Христос Воскрес его фамилия…
– Бог везде, – строго и наставительно сказал священник, – дома, и в поле, и в саду – везде. Вот мы сейчас с тобой толкуем, а Господь Бог нас слышит…
Он ежечасно с нами.
Оська посмотрел кругом, но Бога не увидел. Оська решил, что поп играет с ним в какую-то новую игру.
– А Бог взаправду или как будто? – спросил он.
– Ну поразмысли ты, – сказал поп. – Ну кто это все сделал? – спросил он, указывая на цветы.
– Честное слово, правда, это не я! Так было, – испугался Оська, думая, что поп заметил помятые цветы.
– Бог все это создал, – продолжал священник.
А Оська подумал: «Ладно, пусть думает, что Бог, – мне лучше».
– И тебя самого Бог произвел, – говорил поп.
– Неправда! – сказал Оська. – Меня мама!
– А маму кто?
– Ее мама, бабушка!
– А самую первую маму?
– Сама вышла, – сказал Оська, с которым мы уже читали «Первую естественную историю», – понемножку из обезьянки.
– Уф! – сказал вспотевший поп. – Безобразие, беззаконное воспитание, разврат младенчества!
И он ушел, пыля рясой. Оська подробно передал мне весь свой диспут с попом.
– Такой смешной весь! – вспоминал Оська. – Сам в юбке, а борода!
Семья у нас была почти безбожная. Папа говорил, что Бог вряд ли есть, а мама говорила, что Бог – это природа, но может наказать. Бог возник когда-то из ночных причитаний няньки, потом он вошел в квартиру через неплотно закрытую дверь из кухни. Бог в нашем представлении состоял из лампадки, благовеста и аппетитного Святого Духа, который шел от свежих куличей. А иногда он представлял какую-то далекую и сердитую силу, которая гремела на небе и следила за тем, грешно или не грешно показывать язык маме. В книге «Моя первая священная история» была картинка: Бог сидел на дыме и сотворял весь мир на первой странице. Но первая же книжка по естествознанию развеяла дым. Богу больше не на чем было сидеть.