Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Леонид Соболев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Волшебный крысолов
К вечеру секретарь парткомиссии полковой комиссар Дорохов закончил вручение партийных билетов на командном пункте бригады морской пехоты. В сумерки он надел каску, взял автомат и пошел в третий батальон: моряки сидели там в сотне метров от немцев, и попадать туда можно было только с темнотой.
Вечер ложился прохладный и ясный. Небо над горами еще сияло бледным зеленоватым светом, но скоро черное сухое кружево голых зимних сучьев утратило отчетливость своего узора, и на тропинке стало почти темно. В дубняке стояла тишина – если можно назвать тишиной тяжкое шуршанье своих снарядов, предваряемое глухим ударом залпа, и быстрый свист немецких, кончающийся плотным разрывом неподалеку. Но это и была тишина переднего края: винтовки и пулеметы молчали и чавканье сапог связного казалось слишком громким.
Дорохов шел за ним быстро и сноровисто, сторожко ожидая того нарастающего свиста, который может быть последним, что услышишь в жизни, если не сумеешь отличить этот звук от других, безопасных, и не успеешь до разрыва снаряда упасть ничком. Это стало привычкой: сколько уже раз ходил он так под мины а снаряды, чтобы своими руками передать бойцу или командиру признание партии и высокий знак ее доверия – новенький партийный билет. Нынче он нес их пять, и один из них капитану Митякову, командиру третьего батальона.
Связной остановился и, пошептавшись в кустах с кем-то невидимым, доложил Дорохову, что капитан выставил на ночь заслон с тыла, ожидая нынче немецких автоматчиков, и что теперь придется обождать краснофлотца, который ушел провести новым проходом обогнавшего их почтаря.
Дорохов присел на камень.
Артиллерийская дуэль прекратилась, и в дубняке стало удивительно тихо. Обе ночи Дорохов провел в других батальонах, а днем довелось поспать часа полтора. Он шепнул связному: «Буди, коли что», прислонился к скале и тотчас уснул.
Хорошо, что война иногда разрешает нам сон – короткий, военный сон в оружии, на коне или в машине, на штормующем корабле, под грохот снарядов или в ожидании атаки, – скупой, суровый, но полный отдых. Короткий и плотный, этот военный сон подкрепляет, как глоток свежей воды. Глубокое, совершенное забвение гасит для тебя бушующую по всей земле войну, и ты впитываешь в нем новые силы для души и тела.
Но помни, товарищ: если мелькнет перед тобой в коротком этом сне дорогое лицо ребенка или дальняя тихость забытого дома наплывет на тебя нежно и коварно, если плечо, затянутое боевыми ремнями, стынущее у стенки окопа или мокрое от волны, одинокое твое плечо почует милую тяжесть сонной родной головы, – проснувшись, не следи отлетающего виденья. Вокруг тебя – бой. Мечтать не время. Спокойствие, любовь и счастье – все, о чем тоскует в войне человеческое сердце, – все это сведено войной к одному понятию: победа. Ты отдохнул: улыбнись благодарно милым виденьям, собери всю волю и всю ненависть; будь быстрее, отважнее, хитрей и осторожней, чем враг, чтобы вырвать у него победу, без которой (ты сам это знаешь!) никогда не будет для тебя ни покоя, ни счастья, ни жизни.
Дорохову приснилась почему-то песня, которую пел глубокий женский голос. И в невыразимом волшебстве сна встало перед ним чье-то лицо, прекрасное и небывалое, но знакомое и дорогое, а за ним – жаркий простор родных, забытых полей юности и в них – ленивый покой и долгая тишина. Но рядом хрустнула ветка, и он проснулся, так же как заснул: внезапно и без движения, только раскрыв глаза.
Перед ним была неясная тьма дубняка. Он тотчас вспомнил, где он, какой драгоценный груз лежит в кармане у сердца, и, прогнав обманы сна, приподнял автомат и прислушался. Но странное дело: привыкший сразу же возвращаться от сна к действительности, на этот раз он, вероятно, продолжал грезить с открытыми глазами: песня звучала в лесу вольно и властно.
Ее пел голос необыкновенной чистоты я силы. Он пел свободно и просто, тем богатым и глубоким звуком, который умеет найти в старинной скрипке настоящий артист. Над передним краем, над винтовками и минометами, готовыми к стрельбе, над темным дубняком, где, может быть, уже крались немецкие автоматчики, песня плыла величаво и спокойно, как полная светлая луна, и ни один выстрел не нарушал ее плавного хода. Песня была незнакомая, но слов ее Дорохов и не старался разобрать. Он просто слушал чудесный этот звук, и хотелось одного: чтобы он не замолк.
Песня томила и колдовала, она затягивала в себя, как теплое и сильное течение, и ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы не поддаться желанию забыть обо всем и только следить за мягкими и плавными волнами удивительного этого голоса. Он с раздражением подумал, что такая песня на войне ни к чему: можно так заслушаться, что прозеваешь то, что делается вокруг тебя во тьме. И тут же он решил сказать военкому батальона, что если уж затаскивать к себе в окопы артистов, то музыку надо давать пободрее, а то, гляди, такой концерт и боком выйдет… Но голос звучал – и он снова заставил себя думать о другом, чтобы освободиться от коварного его обаяния.
Вернулся провожатый. Связной тронул Дорохова за рукав, и они молча пошли навстречу песне. Она закончилась, но тотчас же голос начал другую.
Скоро, пригнувшись, они вышли узким ходом сообщения в глубокий окоп, я Дорохов понял, что поют совсем рядом. Он заглянул за скалистый траверз окопа и увидел того, кто пел.
Это был мальчик лет двенадцати-тринадцати. Рядом с ним стоял старший политрук Галкин, военком батальона, светя на планшет карманным фонариком.
Блики света падали на лицо певца. Оно было совсем детским, и когда он подымал глаза в темноту, взгляд его сиял всей безмятежной чистотой начала жизни. Он пел с видимым удовольствием, склонив голову набок и как бы сам. прислушиваясь к тому богатому звуку, который вырывался из его губ. Порой губы эти улыбались, и он хитро подмигивал Галкину, который также хитро отвечал ему ободряющей улыбкой, отрываясь от карты. Дорохов тронул его плечо, и Галкин погасил фонарик.
– Неудачный концерт, товарищ старший политрук, – сказал недовольно Дорохов, здороваясь. – Никуда такая музыка не годится, совсем не военные мысли под нее идут.
– Точно, – ответил Галкин. – Приметил – ни одного выстрела: слушают гансы… А у меня матросики тем временем выспятся, что надо… Третий вечер так припухаем, красота!
– Вот и заслон у тебя на тропинке заслушается… Этакий голос, всю мечту из души подымает. Прямо – сирена…
Галкин обиделся.
– Сказал! Сирена!.. У сирены звук подлый. Воет, душу тянет. А у него…
– Я не про ту, – усмехнулся Дорохов. – Про ту, что в море поет, память и волю отнимает… Слыхал, были такие морские певицы, которые древних штурманов на камни заманивали?.. Русалки…
Галкин неожиданно засмеялся.
– Это голые, с рыбьими хвостами… – Сравнение, видимо, ему понравилось, и он опять засмеялся. – Это точно, сирена… Черноморская сирена. Только насчет заслона ты не беспокойся: у моряков против этой сирены слово есть. Они песню не слушают, они другого ждут.
– А что?
– Обожди, увидишь. Чего раньше времени хвастать. Думка у нас с комбатом одна есть. Как вот выйдет…
Песня кончилась на глубокой замирающей ноте. Галкин посветил на часы и озабоченно нахмурился.
– Не устал, Павлик? – спросил он ласково. – Давай еще. Пожалостнее какую. Самое время.
– Я лучше веселую, товарищ старший политрук, – ответил Павлик, – про мельничиху. Они слушать лучше будут. Можно?
– Это которой вчера хлопали? Добро, – сказал Галкин, и Павлик свободно и сильно начал шубертовскую песню.
Дорохов поинтересовался, откуда появился у них этот мальчик, и Галкин рассказал, что его нашел у соседей слева, мор яков – минометчиков, связной Потапов. Послушав, как он поет, Потапов подумал, что у минометчиков есть уже хороший баянист и что две музыки на одно подразделение будет, пожалуй, жирно, – и подсел к Павлику. Оказалось, что сестра у него – артистка, он учился в муз-техникуме и шел отличником, но ребят вывезли на Кавказ, а он спрятался, потому что не мог же он бросить Севастополь, если умеет стрелять (тут он вынул из кармана значок ворошиловского стрелка). Однако на фронт ему удалось попасть только тогда, когда увезли на пароходе и сестру, и он опять спрятался и остался сам себе хозяином. Но войны тут мало, и минометчики не дают ему даже винтовки.
Тогда Потапов коварно объяснил ему, что минометчики только издали швыряются в Гансов, а настоящая война идет в бригаде и главным образом у них, в третьем батальоне, где, кстати говоря, каждому добровольцу сразу дают две гранаты и трофейную винтовку. Павлик пришел в гости, спел «Цусиму», и Галкин, не колеблясь, снял с пояса две гранаты и тут же провел его приказом как воспитанника батальона, чего минометчики сделать не догадались. Галкин рассказал еще, что парнишку трудно удержать в блиндаже, когда начинается какой-либо переплет, и что пришлось специально поручить это дело связистам на ком-пункте батальона.
Но тут песня кончилась, и Галкин, оборвав себя, прислушался к темноте. Над окопом некоторое время стояла тишина. Потом у немцев сухо и одиноко щелкнул выстрел.
Павлик встревожился;
– Стреляют, – шепнул он, чуть не плача. – Товарищ старший политрук, что же это – стреляют?
– Ясно, стреляют, раз ты замолчал, – сказал вдруг голос сверху.
В темноте зашуршал щебень, и в окоп спрыгнул капитан Митяков.
– Ну, как там? – спросил его Галкин.
– Как будто в порядке, – ответил он и тотчас повернулся к мальчику. – Только пой, Павлик… Пой лучше… Вся надежда на тебя, – сказал он умоляюще, и Павлик опять запел.
Он запел серенаду Шуберта, и капитан облегченно вздохнул.
Песня, плавная и пленительная, торжествующе полетела в ночь, и казалось, что ее поет спокойный и счастливый человек. Но когда капитан посветил фонариком на часы, Дорохов увидел, что глаза Павлика были полны тревоги. Он пел и вопросительно смотрел на капитана, а тот всматривался в темноту, угадывая в ней что-то ожидаемое, волнующее и важное.
Потом, видимо, что-то решив, он погасил фонарь и негромко сказал:
– К бою!
Команда молнией пробежала по дозорным, нырнула в блиндажи, и окоп– стал быстро наполняться моряками. Они пробегали мимо Дорохова, поправляя снаряжение и каски, некоторые, несмотря на темноту, надевали вместо касок бескозырки – гордость моряка, и скоро присутствие многих сильных, горячих тел почувствовалось в этой живой темноте.
Песня продолжала звучать, подчиняя себе сердце и завораживая ум. Любовное томление, ожидание встречи, страстный и медленный призыв звучали над затихшим передним краем, а моряки на приступках окопа стояли сурово и грозно. Они ждали – и Дорохов понял, чего: сигнала к атаке.
Он подощел к капитану Митякову и просто, без лишних слов передал ему маленькую твердую книжечку.
– Возьмите в бой, товарищ Митяков.
– Спасибо. Оправдаю, – так же коротко ответил тот.
Сильный взрыв впереди заглушил песню. Небо перед окопом справа осветилось высоким пламенем, и окоп ответил громким «ура». Капитан сунул книжечку в левый карман кителя, под орден, и вспрыгнул на бруствер. Моряки лавиной ринулись за ним. На склоне впереди забили автоматы, заработали с флангов пулеметы, поддерживая атаку. Тени моряков мелькнули на миг на фоне перебегавших огоньков стрельбы и пропали во тьме.
– Ну, Павлик, тикай… война пошла… – сказал торопливо Галкин, выхватывая гранату. – Товарищ полковой комиссар, давайте тоже в блиндаж, сейчас мины посыплются… Второй взвод за мной!
Павлик повел Дорохова в блиндаж компункта. Три-четыре мины с треском разорвались у бруствера, пока они добрались до укрытия. Блиндаж сотрясался, а Павлик, сев за стол, стал жадно пить чай.
– Охрип, – сказал он деловито. – Всю тетрадку пропел, покуда они доползли.
– Кто они?
– Кандыба, Баймуратов и Вася Петров, – точно ответил Павлик, и Дорохов попросил его объяснить.
Павлик, вкусно прихлебывая чай и прерывая себя, чтобы ответить восторженным «вот это да!» на особо близкий взрыв мины или снаряда, рассказал;, что нынче комбат и старший политрук раскрыли ему военную тайну: ночью сегодня пойдут к фашистам добровольцы-саперы, чтобы доползти до того дзота, что справа, и постараться его подорвать. Комбат просил припомнить все, что пела сестра, – а она целыми днями бубнила этого Шуберта, даже навязло в ушах. Комбат сказал еще, чтобы он пел нынче как можно лучше: надо, чтобы фрицы заслушались и прохлопали саперов, которые поползут мимо них в темноте.
Павлик засмеялся: наверное, он пел хорошо, – вон как ахнул фашистский дзот… Теперь, конечно, к утру, моряки будут сидеть в немецких окопах, и Галкин подберет для него парабеллум.
В углу запищал телефон. Связист ответил, что Фиалка слушает. Потом он вызвал Незабудку и попросил передать Резеде, что Фиалка требует огоньку по северному склону высоты 127,5, куда отступили выбитые из окопов немцы.
Мины закончили уже свою трескотню, и в блиндаже стало тихо. Павлик вдруг зевнул и откинулся на нары. Он прикрыл глаза, подложил ладонь под щеку и заснул. Он спал спокойно и уютно, как спят набегавшиеся за день дети. Дорохов смотрел на него и думал о том, что придется выдержать большой бой с Галкиным: мальчика нужно было отправить на Большую землю, – чтобы сберечь этот чудесный голос.
Павлик пошевелился. Дорохов заботливо накинул на него брошенный кем-то перед атакой полушубок. Мальчик сонно открыл глаза.
– Спи, спи, ты… сирена… – сказал Дорохов негромко. – Спи.
– Крысы, – ответил Павлик и улыбнулся. – Крыскжи поганые… Я их… погоди… в самое море…
Он пробормотал что-то еще сонное, свое, и опять уснул.
Дорохов, ожидая, когда в блиндаж придет кто-нибудь, кто мог бы провести его на компункт, подсел к столу и потянул к себе потрепанную книжку.
Книжка, очевидно, принадлежала Павлику. На обложке ее был нарисован бородатый человек в странном, цветистом, фантастическом костюме, идущий по колено в воде. Он играл на флейте, и за ним черной отвратительной лавиной ползли в воду крысы.
Они ползли, оскалив мерзкие пасти и блестя злобными глазами, кусаясь и отпихивая друг друга в стремлении быть ближе к чудесной флейте, заворожившей их тупые умы, а быстрая вода относила их от колен музыканта, и множество крыс плыло вниз по реке брюхом вверх.
Дорохов раскрыл книжку и, усмехаясь, начал читать старую сказку о волшебном крысолове. На полях книжки стояли птички, что, как ему было известно, очень любил делать старший политрук Галкин, когда чтение его увлекало.
Брошка
Когда в отряд прибыло пополнение в шесть лошадей, присланных из Кронштадтского порта, капитан Розе окончательно расстроился.
Три месяца назад, при формировании этого балтийского берегового отряда, капитан Розе, читавший в школе оружия курс двигателей внутреннего сгорания, никак не мог предполагать, что он превратится из техника в хозяйственника. Он занялся автотранспортом, и все было привычно и понятно. Но когда пришли на фронт и отряд продолжал расти, когда завернули эти необыкновенные морозы и целый подземный городок вырос в заснеженном лесу, как-то само собой получилось, что именно на капитана Розе свалились все хозяйственные заботы. Командир отряда, старый балтийский матрос, в свое время повоевавший «на сухом пути» и под Царицыным и под Перекопом, все чаще и чаще поручал ему разные снабженческие дела и, наконец, однажды вечером вызвал его в землянку и жестко распушил за невкусный борщ. Капитан Розе изумился, но, решив, что комбригу виднее, кто за что должен отвечать, побежал к походным кухням и тотчас собрал коков на совет: что делать, чтобы картошка не мерзла и не гадила борща? И когда в очередном приказе было уже прямо сказано: «Начальнику тыла капитану Розе обеспечить…» – капитан философски решил, что кому-нибудь в отряде надо же быть начальником.
Но лошади вывели его из себя. Все-таки между автотранспортом и картошкой была какая-то логическая связь: картошку привозили на его машинах, – значит, он должен был не только довезти эту картошку до лагеря, но, так сказать, довести ее до бойца, то есть сберечь от порчи, сварить и раздать, для чего нужно было позаботиться и о дровах, и о соли, и о мастерстве коков. Но лошади?..
Было ясное морозное утро. Из землянок тянулся легкий дымок, и снег, нависший на ветвях, таял и капал, сразу же превращаясь в лед. У гаража, образованного парусиновым обвесом меж елей, стояли возле машин шесть загадочных существ, заиндевевших и мохнатых.
– Нет, вы подумайте, так на мою голову еще и лошади! – восклицал капитан Розе. – Ну, что мне лошади и что я им? Может быть, кто-нибудь покажет, как в них наливать бензин? И где я построю им гараж? Они же лопнут на этом проклятом морозе, это же не машины, чтобы из них выпускать на ночь воду!..
Тут стоявший впереди огромный серый битюг вкусно фыркнул и ткнулся носом в карман капитанского полушубка.
– Нет, вы посмотрите, оно уже хочет кушать! – в отчаянии воскликнул капитан и, достав из кармана горбушку, протянул битюгу, который и зажевал ее с видимым удовольствием. – Ну, чем я буду тебя кормить, дорогая крошка?.. Вы не знаете случайно, товарищ Андреев, они консервы кушают? Или, может быть, как-нибудь проживут на одном хлебе?..
В шуточном отчаянии капитана сквозило, однако, серьезное беспокойство. Лошади были голодные, усталые от долгого перехода по снегам, и, как ни велико было отвращение техника к этому виду транспорта, надо было все же немедленно «поставить их в человеческие условия», как выразился капитан Розе. А для этого надо было найти людей, которые понимали бы толк в этих чуждых флоту и технике существах. И когда в ответ на призыв капитана вперед вышел комсомолец Савкин, один из лучших учеников в школе оружия, готовившийся стать штурманским электриком, капитан Розе облегченно вздохнул и пошел с докладом к комбригу, не удержавшись, впрочем, от совета Савкину обращаться с битюгом осторожно, чтобы не устроить где-либо в нем «короткого замыкания».
Комбриг лежал в своей землянке больной. На его стареющем, но еще крепком теле было уже тринадцать ран, полученных в гражданской войне и в амурских боях 1929 года. Сейчас к ним прибавилась четырнадцатая. Она, правда, давно затянулась, но нога плохо работала, и комбрига опять лихорадило. Поэтому капитан Розе снова отложил давно намеченный крупный разговор о том, что он– техник и преподаватель двигателей внутреннего сгорания– не может, не умеет, наконец просто не хочет быть «начальником тыла» и что он просит поручить ему командование приданными отряду танками. Он ограничился докладом о прибывших лошадях и о Савкине, которого просил утвердить в должности «флагманского конюха», дав ему в помощь пять краснофлотцев «такого же лошадиного склада мыслей», и добился своим докладом и шутками того, что комбриг повеселел и выпил горячего чая. Потом, плотно укутав больного, он вышел из землянки, строго приказав часовому со всеми вопросами посылать к нему и не беспокоить комбрига.
Так штурманский электрик Савкин стал «флагманским конюхом» балтийского отряда.
В лесу выросла конюшня, сложенная из тонких елей, на которые набросали ветви. В аккуратных стойлах появились фанерные дощечки с надписями: «Линкор», «Торпеда», «Компас», «Ураган», «Мина». Так по-флотски окрестил Савкин безымянных друзей. И только над огромным серым битюгом висело мирное слово «Крошка» – в память первого знакомства капитана Розе с лошадьми.
Крошка стал любимцем Савкина. Быстро отъевшись на овсе, для которого «флагманский конюх» с боями вырвал у капитана Розе место на очередной машине, могучий серый конь стал гладким, веселым и не отказывался ни от какой работы. А работы хватало. «Лошадиный дивизион» принял на себя и подвоз снарядов на передовые батареи, где машины вязли в снегу, и доставку бойцам на передний край позиции горячего борща в двухведерных термосах, бережно привозил он из боев раненых, волоком тащил по снегу лес для новых землянок. И раз даже сам капитан Розе, прикрывая смущение шутками, поручил Савкину вызволить из заноса грузовик, застрявший в лесу, и шесть нормальных лошадиных сил дружно сдвинули с места тяжелую машину вместе со всеми ее пятьюдесятью условными лошадьми, замерзшими в ее моторе.
Пошептавшись однажды с разведчиками-лыжниками, Савкин заложил Крошку в розвальни и затрусил в лес. Два дня Крошка таскал неведомо откуда бревна, полы, двери и кирпичи, и скоро в отряде появилась настоящая баня. Это был домик лесника, каким-то чудом уцелевший от поджогов. Его распилили на месте, Крошка перевез на себе весь сруб, и баня распахнула– перед балтийцами свои горячие желанные двери. Честь париться первыми была предоставлена капитаном Розе «флагманскому конюху» и лыжникам, отыскавшим домик. Они принесли в баню больного комбрига, и тогда состоялось торжественное открытие «дворца культуры». В бане же комбриг пригласил Савкина и лыжников к себе в землянку пить чай, и там за столом Савкин внес еще одно предложение по лошадиной части.
В десяти километрах по льду от берега выдавался в море мыс – правый фланг укрепленной финской позиции. Перед ним в торосах залегли балтийцы. Уже третий день они лежали на льду, прячась в торосах от меткого огня снайперов, которыми кишел весь прибрежный лес и которые не давали возможности перебраться на берег по открытому голому льду. Третий день балтийцы были без горячего– супа, потому что лыжники могли по ночам приносить им лишь маленькие термосы с какао, заботливо сваренным каштаном Розе. Савкин предложил попытаться доставить им суп, а заодно и запас патронов, которых Крошка сможет взять любое количество.
Комбриг внимательно разглядывал Савкина. Ладный и крепкий юноша с простым веснущатым лицом, несколько смущаясь, продолжал говорить. Оказывается, он уже все подсчитал и прикинул. Луна заходит в начале ночи; стало быть, до рассвета он поспеет к торосам. Там он положит Крошку за большую льдину, чтобы его не пристукнул снайпер, переждет день и ночью вернется. А что до того, что на льду нет санной дороги, то Крошка дорогой не: интересуется, вывезет и по брюхо в снегу любой воз.
Комбриг смотрел на Савкина, и перед ним вставали давние дни, когда в сугробах Донбасса балтийские моряки также за кружкой чая спокойно обсуждали боевой день. Юноша-комсомолец, молодой краснофлотец чем-то напоминал тех, прежних… В повадках его, в жестах и разговоре не было и тени крутого матросского нрава. Глаза, еще по-юношески ясные, были совсем другими, чем усталые и гневные глаза тех людей, которые прошли тяжелую царскую службу, пережили четыре года войны и вновь по своей охоте ринулись под пули и снаряды в неведомые флоту степи и леса. И самый тон его, сдержанный и спокойный, ничуть не был похож на соленый и резкий разговор старых балтийцев.
Но в нем жило то, что в академии называлось «волей к победе» и что сам комбриг называл «боевым упорством», «балтийским упрямством» или – по-давнему, по-матросскому – «марсофлотством».
Собственно, ничего особенного Савкин не предлагал. Ну, какое геройство было в том, чтобы подвезти на лошади по льду термосы с супом и цинки с патронами? Но, вглядевшись в его глаза, где сидело это самое «марсофлотство», комбриг понял, что суп – это только разведка, что Савкин задумал другое, о чем пока не говорит, и что этот юноша из тех, кто найдет выход из любого положения, кто пойдет сам и поведет за собой людей куда угодно.
– Ну, вези борщ, балтиец, – сказал он, называя его словом, которое у него означало высшую похвалу. – Вези, вези… я тебя насквозь вижу!.. Адъютант, начальнику тыла сказать, чтобы борщ мировой был!
И ночью Савкин выехал с борщом на лед. Десять лыжников сопровождали розвальни. Савкин направлял Крошку по их лыжням, как бы стараясь расширить полозьями эту узкую дорогу, но Крошка то и дело проваливался в снег по брюхо.
Невнятная, неясная мгла висела над заливом, – белое марево снега и луны. Где-то далеко ухали залпы, порой в небе, шурша, пролетал над головой снаряд. Потом лука зашла, и к этому времени Крошка задымился, тяжело повода боками. Савкин дал ему передохнуть; лыжники разобрали по рукам концы, которыми прихвачены были к розвальням термосы, цинки с патронами и тюк с газетами, подкинутый начальником тыла, и впряглись в сани, помогая Крошке.
Уже светало, когда из снега донесся негромкий окрик:
– Пропуск?
Это был секрет перед торосами…
Через сутки Савкин вернулся, привез трех тяжело раненных снайперскими пулями. Он тотчас же прошел к комбригу, и тот понял, что не ошибся: борщ был только разведкой – разведкой пути и силы Крошки. Настоящее дело начиналось теперь.
Ночью с берега на лед съезжала тройка. В корню был Крошка, в пристяжке – сильный Линкор и выносливая Торпеда. В розвальнях было, очевидно, что-то потяжелее, чем борщ, потому что полозья, несмотря на дважды прокатанную Крошкой колею, вязли в снегу, и вся тройка задымилась далеко от места, где в первую ночь остановился Крошка. Но Савкин на этот раз не щадил коней, понукал их, дергал вожжи, и тяжелый воз все ближе и ближе подходил к торосам.
Там его ждали. Неслышно и быстро распаковали воз. Тускло блеснула в рассветной мгле сталь. Тупое рыльце орудия хитро выглянуло из рогожи.
Орудие появилось на льду, перед самым лесом, орудие, которого враг не мог ожидать!
Его собрали, лежа за льдинами, потому что снайперы, еще не видя в неясном свете цели, услышав возню, не давали приподняться над торосами. Савкин заботливо повалил на льдину коней, сперва Крошку, за ним и остальных двух. Торпеда заупрямилась, и Савкин возился с ней, негромко приговаривая:. «Ложись же, дура, подстрелят!», когда рядом с ним рявкнул звонкий орудийный выстрел, потом другой, третий… Торпеда испуганно взметнулась и встала во весь рост, но стрелять по ней уже было некому.
В прибрежном лесу, кишевшем на каждом дереве снайперами – этим тайным, скрытым, невидимым врагом, – теперь свистела между ветвей шрапнель прямой наводки. Орудие, привезенное Савкиным, в упор било по лесу. Шрапнель отряхивала с елей пласты снега, подсекала суки, сшибала, как яблоки, закутанных в белое людей с автоматами.
– Один! – крикнул Савкин, забыв про Торпеду. – Еще один! Третий!
В трехстах метрах от торосов падали на снег под сосны неподвижные фигуры;.
В лес, освобожденный от снайперов, кинулись балтийцы. Они перепрыгивали через торосы, бросались в снег и ползли к берегу, достичь которого не могли все эти четверо суток. Уже слышны были взрывы ручных гранат – бойцы добрались до проволоки; уже яростно загремели пулеметы дотов, лишенных передовой своей охраны – снайперов. Савкин схватил винтовку, лежавшую у раненого, и кинулся было на лед, но, вспомнив, крякнул и вернулся к коням.
– Вставай, Крошка, поехали обратно! Такая уж у нас работа – и повоевать нельзя!..
Он подобрал четырех раненых, мягко уложил их в санях на солому, где только что лежало орудие, сейчас осыпавшее шрапнелью окопы перед дотами, и поехал к отряду.
Розовый и морозный вставал над замерзшим морем рассвет. Сразу у торосов Савкин встретил на льду первую группу лыжников-краснофлотцев, подальше вторую, за ней третью – и так до самого своего берега он ехал, как на людной улице. Уже показалось солнце, веселые и ясные его лучи освещали разгоряченные и серьезные лица друзей, и по коротким их возгласам Савкин понял, что отряд вышел на лед еще задолго до первого выстрела орудия, доставленного им в торосы. Видно, крепко поверил комбриг в выдумку своего «флагманского конюха», что бросил вслед за ним балтийскую силу, чтобы использовать прорыв правого фланга и ударить в тыл этим мрачным, скрытым в земле вражеским дотам. Видимо, понял это и враг, потому что все чаще вставали на льду тяжелые черные столбы разрывов крупных снарядов и на чистой пелене снега темными озерками сияла вода. Но балтийцы все шли и шли, мерно и неотвратимо, и над их головами, шурша и воя, неслись туда, за торосы, наши снаряды, расчищая им путь в тыл и фланг врага.
Через три дня весь балтийский лагерь со своими лазаретами, кухнями, гаражами и машинами снялся с якоря, чтобы продвинуться вперед. Лошадиному дивизиону снова пришлось жарко, а Крошка и Савкин приказом капитана Розе были откомандированы в распоряжение комбрига, который все еще не мог. ходить. То и дело в лесу раздавалась странная команда: «Флагманский катер к трапу!» – и Савкин, лихо развернувшись меж сосен, подавал «катер», то есть розвальни, заботливо устланные полушубками. Комбрига переносили в сани, и Крошка пробирался по тропам или целине к переднему краю позиций.
Однажды «флагманский катер» возвращался с переднего края. В этот день было очередное передвижение лагеря. Лесная дорога была сплошь забита машинами и людьми, возами и танками. Саперы спешно строили мост через оборонительный ров перед разбитой и уничтоженной линией дотов, и весь огромный караван тыла вытянулся по дороге. Комбриг приказал проехать к строящемуся мосту.
Дорога, черная и накатанная, здесь обрывалась, и на белом снегу виднелись лишь следы краснофлотцев-мине-ров. Савкин придержал Крошку. Впереди, медленно шли краснофлотцы, держа в руках легкие бамбуковые палки и водя ими перед собой. Могло показаться, что они удят в снегу рыбу. Гибкие палки размеренно описывали в воздухе широкие полукруги, и время от времени кто-либо из краснофлотцев становился на колени и осторожно разгребал руками белую пушистую пелену снега. Через минуту в руках его блестела медная маленькая трубка. Это был запал мины, теперь обезвреженной, и тогда из-под снега доставали круглую металлическую коробку, в которой была за консервирована смерть.
Вся дорога была минирована. Мины были хитрые: они были способны выдержать тяжесть человеческой ноги, но обязательно взрывались под тяжестью танка или машины.
Крошка нетерпеливо фыркал, ожидая, когда люди с удочками двинутся вперед, и охотно шел вслед за ними. Так добрались до места. Комбриг дал указания и приказал ехать обратно.
Колонна танков и грузовиков уже шла Навстречу, медленно поднимая пушистый снег, в котором зияли черные ямы от вынутых мин. У большой сосны комбриг остановил свой «катер», и Крошка уткнулся мордой во встречный танк.
Солнце празднично освещало заснеженный тихий лес, где-то плотно и бодро гудели орудия, и казалось странным, что три-четыре дня назад здесь на каждом шагу подстерегала смерть. Она таилась везде – в минах, в амбразурах дотов, теперь разрушенных и немых, на каждом дереве. Сейчас здесь кипела жизнь, раздавались громкие голоса, шутки, смех, – и одно нетерпеливое стремление вперед и все вперед, к новой линии дотов, к новым славным и трудным победам увлекало всю массу людей. Но краснофлотцы с удочками еще не окончили работы, еще могли Впереди лежать под снегом, тайно и коварно, металлические ящики со смертью, – и комбриг задержал колонну. Приподнявшись в санях, он крикнул, чтобы нашли начальника тыла. И Савкин из разговора комбрига с командиром танка понял, что капитану Розе сильно попадет, за то, что он выслал с удочками мало людей.