355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Самутин » Я был власовцем » Текст книги (страница 6)
Я был власовцем
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:46

Текст книги "Я был власовцем"


Автор книги: Леонид Самутин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Пришлось подумать о шинели и о пилотке, дальше так идти было нельзя, главным образом из-за холодов ночью. За пайку хлеба раздобыл шинель. Еще раньше дал пилотку сосед по строю – у него их было две – за окурок, который я когда-то поднял для Васильева. Того не стало, а окурок пригодился. От ночных холодов находили спасение чисто русское – разводили костер на большой площади (дрова подбирали везде, где можно – и где не можно, тоже), костер прогорает, остатки гасятся, жар разгребается, почва остается горячей. Спим на кострище, как на печке. С вечера даже жарко. Опять нам везло – дождей не было.

Вошли в какие-то прекрасные, чистые, ухоженные сосновые и еловые леса с многочисленными каналами. Отовсюду слышу: «Августовские леса, здесь в четырнадцатом году шли бои». Скоро увидели и памятное место тех событий. На поле возле дороги вдруг возникло неожиданно типичное русское сельское кладбище. Березки вдоль покосившейся деревянной ограды, множество деревянных, наклонившихся и совсем упавших православных крестов, маленькая деревянная часовенка за воротами на кладбище. По арке над воротами резными деревянными буквами славянской вязью надпись: «За Русь-матушку, за царя-батюшку».

Немцы остановили колонну. Сделали десятиминутный привал. По рядам говорок: «Мы сдохнем, нам такого кладбища никто не сделает…» Прекратились разговоры о еде. Все говорили только о первых днях и неделях «той» войны, которая, как и «эта», начиналась так несчастливо для России…

Через два дня закончился наш скорбный марш поперек всей Белоруссии.

Впереди показались Сувалки…

Без малого сорок лет прошло с того дня. Едва ли многие из тех, кто плелся тогда в одной колонне со мной, уцелели еще. Может быть, я и единственный… Слишком много прошло лет, и еще больше было возможностей не уцелеть. Кто из нас думал тогда о чем-нибудь другом, кроме того, что наконец-то прекратится это мучительное шагание и мы получим отдых. Каким он будет, этот «отдых» – нам не дано было знать, конечно. Для многих, слишком многих, этот «отдых» превратится в вечное «отдохновение».

Не думал я и о том, что много-много лет спустя, вспоминая, как гнали нас немцы в сорок первом пешком и голодом, подгоняли палками и прикладами, придется мне невольно сравнивать этот этап с другими маршевыми этапами, пройденными мною самим или рассказанные писателем.

Пожалуй, знаменательно, что как уход с Родины, так и возвращение произошли для меня по этапу. Я покинул Родину в колонне военнопленных, 40 дней прошагав в ней более полутысячи километров от белорусского города Лепель до восточно-немецкого (тогда) городка Судауэн (Сувалки). Я вернулся на Родину, проехав 40 дней этапом в «Красном эшелоне» поболее 4 тыс. километров от центрально-немецкого города Тортаудо крайнего северо-восточного городка европейской России – Воркуты.

Глава III

1

Уже два дня, как по колонне шел слух, что нас ведут в Сувалки. Говорят, что узнали от поляков-возчиков, обоз которых с ослабевшими пленными на повозках ползет за нами. Что за Сувалки? Никогда не слышал я такого города. Укорил себя за то, что недостаточно занимался географией западных областей Российской империи. Впереди идет пожилой пленный, из мобилизованных с начала войны. Слышу, как он говорит соседу: «Сувалки – бывший губернский город Царства Польского, входившего в состав Империи». Вот оно, оказывается, что.

Лес кончился, и внезапно открылась обширная равнина. Впереди был виден город, небольшой, с несколькими костелами и двумя-тремя православными церквами и группой больших красно-кирпичных домов в центре.

– Николаевские казармы, – сказал опять тот же пленный. – В первую империалистическую бывал здесь…

Остальной город – деревянный, одноэтажный. К северу от окраины города, километрах в трех, виднеется гряда невысоких холмов, явно моренного происхождения, а на поле между этой грядой и крайними домами города показались вышки по углам и вдоль периметра огромной площади, огороженной высокой проволочной оградой.

Стало ясно – это и есть постоянный лагерь, куда нас вели и гнали больше чем пятьсот километров.

Еще пришлось пройти по городу, по булыжным мостовым мимо притихших домиков, по обезлюдевшим улицам. Выйдя на северную окраину городка, мы увидели прямую дорогу, ведущую к большим воротам лагеря с решетчатой аркой над ними. Подойдя ближе, прочитали надпись по вывеске на арке: «Offlag-68».

– Что такое «Offlag»? – спросил меня сосед по ряду.

– Не знаю. Может быть, офицерский лагерь, «Offizier lager» по-немецки. Так у нас рядовых гораздо больше, чем командиров, – ответил я.

Между тем нас заводят партиями в какую-то «предзону» – пространство, отделенное от головных ворот еще другой оградой из колючки, только пониже. Ряд за рядом пропускают вперед для обыска. Несколько немцев, новых, не тех, что нас вели последние сутки, видимо, местных, из охраны лагеря, рыскают по рядам, кого-то выискивают. Скоро выясняется, кого они ищут – евреев!

По одному выдергивают из рядов всех, кто кажется им подозрителен. Тех, кто сомнений по их мнению не вызывает, пинками и прикладами гонят в отдельную группу, в стороне от обыскиваемой колонны. С удивлением видим, как туда же попадают некоторые кавказцы, очевидно, принятые немцами тоже за евреев, из-за своей черноты…

Мой кривой нос вызывает подозрение. Немец, выдернувший меня из ряда, все-таки не уверен – нос кривой, блондин, глаза голубые.

– Mutter? Fater? – кричит немец.

– Dolmatscher! – зовет он переводчика, хотя я и так понимаю, что он спрашивает.

Мне странно слышать эти вопросы, как будто я не могу соврать что угодно, если это будет надо для спасения жизни? Ведь документов нет. Впрочем, есть.

У меня сохранился паспорт. Военкомат, направивший меня на прохождение учебного сбора, и не подумал отобрать паспорт, и он был у меня на всякий случай с собой. Там написано, что я – русский.

Показываю немцу паспорт, тычу пальцем в строчку «национальность». Немец тупо смотрит на страничку, что-то бормочет, перелистывает паспорт, вдруг сует мне его в руки, кричит: «Hose!» Штаны, значит. Понятно. Еще один паспорт посмотреть надо. Ну, тут у нас все в порядке, волноваться нечего. Исполнено. Получаю тычок в спину и лечу к своим. Русским. Украинцам. Белорусам. Но евреи… А также те кавказцы, которых приняли за евреев… Ведь «паспорта»-то у них, те, что в штанах, у многих, которые мусульмане, одинаковы с еврейскими…

Всех заподозренных сразу оцепляют и уводят раньше нас через главные ворота, а там направо. В «арест-блок», как мы узнали позже.

Нас тоже группами, подгоняя криками, а кого пинками, заводят, вернее, загоняют через ворота в лагерь, там нас встречают дюжие молодцы в отличном нашем комсоставском обмундировании с белыми повязками на левом рукаве и голубыми буквами «РО» на этой повязке. У каждого в руках ременная плетка или здоровая палка. Этими орудиями они непрерывно шуруют по нашим спинам, нельзя понять – для чего. Это же наши, свои, русские! В лагерной полиции, так надо понимать эту голубую «РО» – «Polizei», они состоят!

Нашу группу командиров принимает отъевшийся, широкорожий, тупорылый парень, в расшитой шелком украинской сорочке, подпоясанный командирским ремнем с портупеей, в новеньких синих галифе и наблещенных «хромовских» сапогах. Его рожа кажется мне что-то очень уж знакома. Где я его видел? Откуда я его знаю? И вдруг узнаю – это же Сенька Коваленко, ездовой из нашего полка. Возил воду на полковую кухню, сидя верхом на бочке. Последний человек в полку. Здесь он – среди первых… Как он попал сюда раньше нас?

Не надо попадаться ему на глаза. Не надо признаваться, что узнал его. Ну его к черту, он – гад, от него можно ждать чего угодно. Сенька ведет нас за собой. Сзади еще два его помощника орудуют плетками по спинам в задних рядах.

Оглядываюсь по сторонам, стараюсь разобраться во внутренней планировке лагеря.

Сразу за воротами – широкий проход между низкими проволочными оградами в рост человека. В каждой ограде – небольшие воротца во внутреннее огороженное пространство. Налево за оградой – несколько больших брезентовых палаток, как полотняные сараи, таких мы еще и не видывали. На воротцах надписи: «Lazarett Block». Направо такие же по площади огороженные пространства. Там стоят два-три барака, собранные из щитов. Такие мы уже кое-где встречали по дороге, немцы успели для себя поставить, если не было близко подходящего жилья. На воротцах надпись: «Offizier Block». За бараками вдали виднеются какие-то непонятные сооружения из колючей проволоки, разобрать нельзя, далековато. Это «Arest Block» узнаем позже. Стараюсь охватить все глазами, запомнить – может, понадобится.

Кончается этот проход между лазаретом и офицерским блоками, и открывается широкая прямоугольная пустая площадь, Appel platz – опять узнаем позже название этого места. На эту площадь выходят ворота жилых блоков, участков территории лагеря, отгороженные друг от друга колючей проволокой в один ряд. На всей этой огромной территории видно только одно строение с широкой квадратной кирпичной трубой – кухня. Слава богу, не крематорий.

Но что же не видно никаких строений на участках жилых блоков? Понурые фигуры истощенных пленных стоят за загородками и смотрят на нас, вновь прибывших, и молчат. Где же они живут? Сейчас мы узнаем, где они живут. И мы тоже будем жить так же.

Нас запускают в блок № 13.

2

Мы живем в норах. Как троглодиты. Норы мы выкопали сами: крышки от котелков, ложки, какие-нибудь дощечки и черепки, наконец, собственные когти – вот наш шанцевый инструмент. Копать нору нужно обязательно. Во-первых, ночью становится холодно, кончился август, да и дождики начинают перепадать. Во-вторых, ночью никто не должен находиться на поверхности земли на территории блока. С вышек всю площадь лагеря непрерывно шарят прожекторами и по каждой появившейся фигуре открывают огонь.

Первую ночь те из наших, кто не нашел себе пристанища в готовой уже норе, едва не полегли под огнем, не успев до конца дня отрыть себе нору. Прятались в недорытых норах, за отвалами земли, кое-как, издрожавшись от холода, голода и страха, дотянули до утра.

Нора – это нора. Дыра в земле, чтобы пролезть, яма глубиной по плечи человеку среднего роста. Внизу – колоколообразное расширение, чтобы двое или даже трое – не больше! – могли лежать на боку, поджав ноги. Выпрямиться негде. Размер ямы строго ограничен пределом прочности кровли. Если сделать «колокол» больше, чтобы можно было лежать врастяжку – кровля не выдержит, обрушится. Почва легкая, супесчаная, копается легко, после того, как пройдет верхний дерновый слой, но и непрочная. Толщина «кровли» сантиметров 60 около устья, к краям ямы, конечно, больше. Днем мы бьем вшей, сидя на солнышке у входа в свою нору. Как суслики. Мы голодны, грязны, злы и раздражительны. Да, мы живем, как жили троглодиты. Но все-таки это не мы – троглодиты. Это они, победители, завоеватели, со своей расхваленной европейской культурой и есть истинные троглодиты, существа с психологией и философией пещерного периода. Они считают нас нелюдьми, они обрекли нас на существование хуже скотского. Они приравняли нас к диким лесным зверям. Именно лесным, потому что о домашних животных человек трогательно заботится. А кто заботится о нас? Вот старший полицейский блока Сенька. В полку не было человека, стоявшего по иерархии ниже Сеньки Коваленко, ездового при полковой кухне, привозившего воду и отвозившего на свалку кухонные отбросы. Здесь в блоке нет человека выше его. Здесь он – первый.

Самый первый. На нем блестящие, с напуском, гармошкой, комсоставские хромовые сапоги. Он говорит «хромовские». Белая расшитая сорочка и галифе. Широкий командирский ремень с портупеей и белая повязка с голубыми буквами «РО» – полиция. И конечно, в правой руке искусно сплетенная, сужающаяся к концу, заканчивающаяся узлом метровая ременная плетка. Символ власти, орудие расправы и даже казни. Вот кто о нас заботится.

Заботится в том смысле, как бы не прозевать, у кого отнять что-нибудь можно, а если будет нельзя, то и убить. Он жирен. Он беспощаден. Он – садист. Это была моя первая в жизни встреча с этим патологическим типом людей – садистами. Можно целый век прожить с человеком и не узнать, какова его истинная, внутренняя сущность, та, которая и составляет его действительную натуру. Сколько потом я наблюдал людей, которые в обычной, нормальной жизни ничем не выделялись, были маленькими и незаметными. Но вот наступали особые, по-теперешнему говоря, экстремальные условия – и происходила резкая дифференциация и поляризация людей. Одни становились героями, почти святыми, и последующие поколения воскурят фимиам их памяти, другие же сделаются такими, что даже слово «негодяй» ничего не скажет об их истинной сути, потому что нет в человеческом языке слов, однозначно определяющих всю их мерзость. Таким вот и оказался наш ездовой Сенька, которого я помнил по полку, когда он разъезжал на своей бочке.

Я все думал – как он не попал в мою роту? Наверное, дезертировал в первый же день, когда мы стояли в лесу под Идрицей, и попал в плен раньше нас, или и сам пошел навстречу к ним.

Нельзя было попадаться ему на глаза. Он все время ищет жертву, чтобы исполосовать ее своей плетью, сбить с ног, а потом пинать и топтаться. Особенно же опасен он был для тех, у кого сохранились вещи, имевшие хоть какую-нибудь материальную ценность: сапоги, ремни, гимнастерки, фуражки. Часы – это уже была совсем большая редкость и ценность необычайная. Все, что можно продать полякам, приезжающим в лагерь вывозить трупы. Продать за табак, за сало и за водку.

У Сеньки сеть шпионов. Они выслеживают «богатых». Начинается выторговывание присмотренной вещи за горсть махорки, за пайку хлеба. Если не удается – вымогательство под страхом смерти.

Самое мучительное – ночи в норе. От голода – бессонница. Вши – мучители, которых, хоть и можно уничтожать, но бесполезно. Сколько их ни бей – не делается меньше. Они беспокоят не тем, что кусают, а тем, что ползают. Лежим втроем на боку, поджав ноги. Спим в шинелях, чтобы не так холодило от земли. На дно ямы постелить ведь нечего. Какую-то тряпку нашли, прикрываем ею устье норы, прижав по краям камнями, чтобы не сдуло ветром. В норе тепло, когда уляжемся все трое и закроем дыру. Но на одном боку не пролежишь долго, бок затекает, а переворачиваться нужно обязательно всем, по очереди, чтобы опять оказаться всем на боку, теперь уже – на другом. Иная поза невозможна. Поэтому сон в течение ночи много раз прерывается и в том случае, если и удается уснуть. Еще эти проклятые вши ползают по спине, между лопатками, и достать почесаться никак невозможно. И еще одна неприятность – каждое движение, а переворачивание – особенно, вызывает падение струек песка с кровли. Песок сыплется в уши, в глаза и за шиворот. Так проходит ночь. На наше счастье выдалась сухая осень. Дождей совсем мало, и ни одного серьезного, иначе мы потонули бы в наших норах, остались бы совсем без всякого крова. Благословляем небо, что оно сжалилось над нами хоть в этом.

Утром стараемся не подниматься раньше, чем пробьет в рельс немец на аппельплаце. Это сигнал становиться на утреннюю проверку перед раздачей «кавы». Это такой напиток, мятный чай можно его назвать, потому что в котле на кухне заваривают мяту. Распаренные листочки этой мяты попадаются в наших порциях «кавы» и съедаются, конечно. Кава чуть-чуть сладкая. Сахар полагается, но его воруют на кухне.

Бак с кавой уже стоит у ворот, но ничем не прикрыт, от него идет пар, и кава остывает. Полицейские с плетками бегают по блоку, лупят всех без разбору, а уж от тех, кого они вытаскивают из нор, зазевавшихся, прямо пух летит во все стороны – так беспощадно их избивают. Людьми овладела апатия, полное равнодушие к своей судьбе. Поэтому добиться дисциплины, чтобы все собирались поскорее к этой проклятой проверке, никак не удается. Одни уже пришли и стоят понуро, другие еле-еле тянутся, нога за ногу, а третьи и не думают вылезать из нор, хотя знают, что все равно их вытащат, да еще и изобьют. Много проходит времени, пока всех соберут, полицейские обегут норы, сосчитают умерших за ночь в норах, потом начинается построение. Ослабевшие и телом, и духом, и умом люди не держат ряды, сбиваются, путаются. Счет не сходится. С руганью, криками и побоями пересчитывают снова. Кава давно уже остыла, никакого пара не видно над баком, когда начинают ее раздавать. Хотя польза от этого напитка сомнительна, а для людей, уже начинающих пухнуть от голода («голодный отек»), и вредна как излишняя жидкость, все же никто от нее не отказывается, даже начинается драка, когда раздатчик будет разливать остатки на добавку. Обязательная добавка полагается тем, кто ходил с баком на кухню. Откуда-то известно, как воруют сахар повара на кухне.

Сахар в котлы бросает немец, старший повар. Повара из наших – ему помощники. Сахар в котле оседает на дно. Один наш повар с мешалкой вроде весла идет вслед за немцами и этим веслом начинает мешать в котле, чтобы перемешать сахар. Однако делает это он так, что сахар, осевший на дно, так там и остается. Немец отходит дальше, и другой повар, тоже из наших, подскакивает с ведерком к крану и быстро выпускает в него сахарную жижу со дна котла. В котле остается та небольшая доля сахара, которая успела раствориться или осталась тонким слоем на дне, не успев утечь в поварское ведерко.

Ничего не скажешь, наш брат, русский человек, очень изобретателен и ловок в области всякого мошенства.

Слышал я рассказ и о воровстве маргарина, тоже из котлов. Какое-то количество маргарина полагалось закладывать в котлы. Иногда слабые-слабые звездочки жира мы видели в том вареве, которым нас кормили в обед, можно было предположить, что жир нам полагался. Но он до нас не доходил. Механика была та же, что и с сахаром. Повар-немец не затруднял себя разворачивать пачки маргарина. А у немцев маргарин был в килограммовых пачках кубической формы. Так этими кубиками он и летел в котел, не развернутый. Немец переходил от котла к котлу, один из наших поваров волок за ним следом коробку с маргариновыми пачками, другой следом шел с черпаком, которым он делал вид, что перемешивает в котле, а на самом деле ждал момента, чтобы выловить маргарин и выплеснуть его в ведерко, подставленное третьим помощником.

Не могу допустить, чтобы изо дня в день повторяющееся гнусное жульничество оставалось незамеченным немцами. Надо быть уже совсем лопухами, чтобы этого не видеть, тем более что ежедневно. Думаю, что видели, и – попустительствовали. Пускай эти русские своими собственными руками морят друг друга. Одни воруют и обжираются – этих немного, несколько десятков человек. А другие благодаря этому воровству дохнут с голоду – этих тысячи, как раз то, что нужно немцам. Тут механика тоже была предельно проста.

В обед – черпак баланды, ужасного варева, которое не станет есть свинья у хорошего хозяина. Черпак – консервная банка на палке емкостью 0,8 литра. Состав баланды: вода, сваренная в ней нечищенная брюква, турнепс и иногда картошка. Маргарин – украден. Если бы хоть мыли как следует, а то ведь так с грязью и землей и бросают в котел. Пожирается все до конца.

После раздачи – свалка у раздаточного бака за право вымыть бак. Тому, кто смог захватить это право, достанется возможность пальцами собрать со стенок и со дна бака те остатки, которые еще могут там прилипнуть.

Ужасное, отвратительное и скорбное было это зрелище свалок у бака после раздачи. Тут же рядом с раздачей была бочка с водой, где можно было вымыть котелок и ложку и заниматься мытьем своей посуды после еды. Я иногда наблюдал эти картины превращения людей в зверей под влиянием нечеловеческих условий существования.

На днях в «Литературной газете» была помещена маленькая заметочка в ответ на публикацию тех двух книг в Англии о выдаче русских, уклонявшихся от репатриации насильственно в Советский Союз. Там процитированы были слова одного английского офицера, который из немецкого лагеря для английских военнопленных с возмущением и негодованием смотрел на ряды русских в военной немецкой форме, отступающих в сорок четвертом году вместе с немцами перед натиском советских сил. С британскими понятиями о чести никак не вязалось, чтобы военнослужащий мог надеть вражескую форму и оказаться в одних рядах со своими бывшими противниками. Это благородное негодование тем более легко в себе разжигать, когда ни разу в жизни не только самому не пришлось испытать ни настоящего голода, ни даже видеть людей, доведенных голодом и лишениями до потери человеческого лица.

Эх, господа, господа, одно только можно сказать: «Не судите, да не судимы будете! И молите, хоть иногда, Господа Бога, чтобы миновала и вас «чаша сия», чтобы не пришлось и вам когда-нибудь хлебнуть хоть частицу того, что выпадало на долю русского человека, дома ли, на чужбине ли…» Англичане в немецком плену были лишены только одного – свободы, но ни голода, ни холода, ни утеснений с бытом, ни потери связи с родиной и семьями не испытывали. И немцы к ним относились иначе, чем к нам, и Красный Крест в отношении их исполнял свой долг. Так вам ли судить, господа, нас, людей, уцелевших по воле случая и судьбы в условиях, обрекавших нас всех на поголовную и мучительную гибель? Одну из причин, способствовавших тому, что я не погиб тогда, выжил и дотянул до более благоприятного поворота в своей судьбе, я вижу в том, что, обладая природной выносливостью, способностью большой адаптации, «двужильностью», я еще и никогда не терял способности ясно понимать, что в погоне за лишней ложкой гнусной баланды, ценой полной потери человеческого образа, спасения от гибели не найти. Не спасешься тем, что, придавив до полусмерти двух-трех обессилевших людей, дорвешься первым до опорожненного бачка и сможешь с остервенением, давясь, проглотить неразжеванные куски брюквы и турнепса, еще оставшиеся на дне этой вонючей посудины. Поэтому никогда не лез «шакалить», даже желания не испытывал к такому занятию, хотя голод и терзал мои внутренности до такой степени, что возникали галлюцинации: стоило чуть-чуть забыться, и виделся домашний, материнский стол, уставленный бесчисленной снедью, я ем, ем, и – странное дело – не могу наесться, чувство голода и ненасытимости никак не пропадает. Проходит мгновение, наваждение исчезает, и снова безрадостная действительность предстоит перед глазами.

Вечером – опять поверка, с полным повторением всего, что происходит по утрам, только днем умерших меньше бывает, и это несколько ускоряет подсчет и сборы. Затем – самое главное: раздача хлеба. Хлебная пайка граммов 250, ну – 300, не более, к ней кусочек маргарина, граммов 5–7 и иногда столько же густого повидла, мармелада, как его зовут немцы. Хлеб с маргарином и особенно когда с мармеладом воспринимается уже как лакомство. Хлеб мы не едим – мы с ним священнодействуем! Одни едят его маленькими кусочками, откусывая по крошкам, другие, наоборот, не в силах удержаться, проглатывают мгновенно, кое-кто пытается пересилить себя и заставить съесть только половину пайки, а вторую половину оставить на утро для «кавы». То тут, то там виднеются огоньки маленьких костерков, разожженных из щепочек кое-кем специально для поджаривания хлеба. Возле костерков на корточках сидят пленные и, насадив кусочек хлеба на палочку, медленно поворачивают его в слабом огне. Большинство делает это не из гурманных побуждений – считается, что поджаренный хлеб, как и сухари, обладает крепящим действием, и таким путем надеются остановить начавшийся понос.

Солнце село, день закончен, пробили в рельс отбой, мы все, как суслики, один за другим лезем в свои норы. Сразу договариваемся, на какой бок ложиться будем сначала, потому что в норе не будет возможности выбирать позу. Первые двое укладываются вдоль стенок норы, оставляя в середине место последнему. Среднее место достается каждому по очереди. Последний еще должен, стоя на дне ямы, приспособиться, приседая постепенно и осыпая лежащих песком и землей, прикрыть отверстие норы тряпкой и закрепить ее камнями. Под стоны, вздохи, чертыхания и матюгания он тоже спускается наконец на свое место. Некоторое время еще каждый возится на своем боку, стараясь улечься поудобнее, но с осторожностью – проклятый песок сверху сыплется даже от чихания, не только от неосторожных движений. На короткое время, пока бок еще не устал и пока вши еще не расползались по успокоившемуся телу, возникает ощущение даже удовольствия, почти блаженства. Голод чуть-чуть утих, в норе тепло, лежать уютно и можно забыться, погрузиться в небытие, уйти от ужаса, который нас окружает.

Но вот сосед завозился. За ним другой. Один просит перевернуться, бок у него уже затек. Другой говорит, что еще рано. Возникает спор, он может перейти в перебранку. Дело решает третий голос. У меня тоже начинает затекать бок, я голосую «за». После переворачивания – осторожного, медленного – уже не спится никому. Опять гложет в желудке, опомнились ненавистные вши, мы дергаем плечами, локтями, мешаем друг другу. Постепенно возникает тихий разговор. Громко в яме говорить не приходится, звукам негде теряться, слова, сказанные совсем тихо, полушепотом, хорошо слышны.

Мы все трое из одного полка, из одного города и даже с одной улицы. Это уж получилось чисто случайно, но это-то обстоятельство и сблизило нас больше всего. Мы выяснили это, уже когда нора была нами выкопана и мы проспали в ней несколько ночей. Когда мы узнали, что живем так недалеко друг от друга, то почувствовали, что ближе нам здесь нет людей, мы – вроде как родственники, и даже ссоры по обычным пустякам перестали возникать. Сначала вспоминаем наш город, нашу улицу, пытаемся припомнить, не встречались ли когда-нибудь на ней в те далекие-далекие (два месяца назад) мирные времена… Впрочем, они двое узнали друг друга и до войны, речь идет только обо мне. Одному кажется, что он меня видел, я не помню…

Постепенно разговор переходит на наше положение – кто виноват, что так все случилось. Дружно сходимся на том, что виноват Сталин, этот проклятый усатый грузин, доведший страну до такого поражения.

О том, виноваты ли мы сами хоть сколько-нибудь, мы не догадываемся спросить друг друга. Потом принимаемся ругать советскую власть: за колхозы, за недостатки, за драконовские законы. Мои товарищи значительно старше меня, лет на 15–20, они помнят еще старое, оно идеализировано, как все прошедшее, и на фоне пищевого изобилия ушедших времен относительная ограниченность наших недавних дней кажется абсолютной.

Совершенно непроизвольно, сам собой, разговор переходит на еду – «голодной куме все хлеб на уме». Мы уже забыли, как только что ругали советскую власть за недостаточность продовольственных товаров и продуктов, и друг перед другом предаемся хвастливым, возбуждающим воспоминаниям, кто, как, что и сколько ел. Вспоминаются любимые блюда, кулинарные рецепты, но главное – количество! Мы все кажемся друг другу героями Рабле, так, оказывается, мы часто, много и вкусно ели.

Слушая своих товарищей, я вдруг вспоминаю, что ведь первые дни плена о еде никто почти не говорил. Главной и любимой темой мужских разговоров, когда много мужчин собирается вместе, в наши времена была тема о женщине. Самые бесчисленные вариации на эту тему приходилось слышать и в мужских комнатах студенческих общежитий, и в армии, и вот теперь, в плену, в начале его. Но это длилось недолго. Скоро как-то незаметно стали забываться женщины, многочисленные победы и связи, действительные и мнимые, случавшиеся в жизни и сочиненные.

Место женщин в разговорах постепенно заменила еда. Ни думать, ни говорить больше ни о чем не могли пленные.

Перебрав все возможные варианты общих интересов, перевернувшись еще раза два-три с боку на бок, под утро наконец мы засыпаем коротким неглубоким сном.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю